July 17th, 2021

опасность жизни в итальянских городах до XIX столетия

дом каждого был его крепостью: двери делались из твердой древесины и оковывались металлом; окна снабжались надежными ставнями. Новеллы эпохи ренессанса ясно говорят о том, что у простого горожанина рядом с дверью стояло копье - на случай если ударят в набат колокола с кампанилы и надо бежать на пьяццу строиться в ополчение, либо злоумышленники прям в двери тараном - а возле окна арбалет. На улицу мущина безкинжала - а женщина без мущины - выходить рисковали очень невсегда! И в более поздние времена уличные игры детишек шли с массовым применением камнеметания (мостовые были булыжными), и чтоб прекратить их, взрослый долженбыл обладать решительным характером и большим запасом здоровья. Что до самих детей, то они ходили отнюдь не в майках, а в плотной одежке и обязательно головном уборе, и знали что вслучае чего надо не стоять столбом, а сразу ныкаться в канаву или заугол... Никаких ПДД небыло, и под колесами карет - их вес был от 400 кг - погибало неменьше прохожих, чем сегодня от автомобилей. Не только бандиты-брави, но и полицейские агенты-сбиры при отказе горожанина выполнить их первое требование тутже пускали в ход ножи. И притом, что опыт применения этого инструментария и у бандитов, и у полицейских был большой - надежды на выживание у атакованного оставались мизерными. - Медицина элементарно негарантировала почти ничего, да и то за деньги... Добавьте постоянную опасность голода от неурожая, политического госпереворота со скачками и стрельбой, бунта бедноты или эпидемии чумы либо холеры - и вы поймете, как интересно тогда было жить на белом свете

ВЕСЁЛЫЕ БУДНИ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГИМНАЗИСТКИ (1906)

ОПЯТЬ ГИМНАЗИЯ – РЕЗИНКА – "МАЛЬЧИК У ХРИСТА НА ЁЛКЕ"
люблю я свою гимназию, да еще как две недели праздников носу туда не показывала, особенно приятно было всех повидать. Страшно y нас там уютно, и компания наша "теплая", как ее называет Володя.
Люба почему-то в класс не явилась и Шурка Тишалова упросила Евгению Bacильевну (- классную даму. – germiones_muzh.) позволить ей ко мне переселиться. Весело с Шуркой сидеть, вот сорвиголова, прелесть; дурачились мы с ней целый день.
Учительницы за праздники отдохнули, тоже веселенькие, "Краснокожка" (- «индеец» Вера Андреевна по арифметике. – germiones_muzh.) чего-то так и сияет, a "Терракотка" (- географичка Елена Петровна. – germiones_muzh.) опять в новое платье нарядилась с длинным-предлинным хвостом. Входит она сегодня на урок, a я за ней, бегала воду пить, ну и запоздала. Чуть-чуть было в её хвосте не запуталась. Ну, думаю, подожди: взяла её шлейф и за кончики приподняла; она себе идет и я за ней, важно так ступаю. Класс весь валяется от хохота, но эта не беда, a вот, что я не удержалась да сама фыркнула, это лишнее было. "Терракотка" остановилась и быстро голову повернула, так что я едва-едва её хвост выпустить успела, да по счастью вместе и свой носовой платок уронила, что в руке держала, -- после питья ведь рот-то надо вытереть, ну, вот платок в руке и был.
-- А вы что тут делаете? -- говорит.
A y меня уж вид святой, губы подобраны и я прямо на нее смотрю.
-- Пить -- говорю, -- Елена Петровна, ходила, а теперь платок уронила, a они, глупые, смеются. Что же тут смешного, что платок грязный будет? -- уже повернувшись к классу, говорю я.
"Терракотка" кажется, не верит, но не убить же меня за то, что платок уронила!
-- Ну, и жулик же ты, Стригунчик -- шепчет Шурка: и как это ты такую святость изображать умеешь?
Да, кстати: хотя Шурка по старой памяти и называет меня "Стригунчиком", но это зря, потому что с некоторых пор мне волосы наверху завязывают бантиком, a остальные заплетают в косу. Теперь уж я на "Индейского царя" мало похожа, волосы мои сильно подросли и меньше торчат, но противный Володька опять новое выдумал, уверяет, что моя "косюля кверху растет".
На большой перемене мы с Шуркой все караулили, как бы нам вниз улепетнуть (- на первом этаже – старшие классы; этого не разрешали. – germiones_muzh.), страшно хотелось повидать Юлию Григорьевну и m-lle Linde; Шурка, та только Юлию Григорьевну любит, но я, как вам известно, к обеим не совсем равнодушна.
Караулим-караулим y лестницы, никак минутки не выберешь, то наверху какая-нибудь "синявка" (- классные дамы носили синие платья. – germiones_muzh.) торчит, то внизу. Перегнулись через перила, видим -- по лестнице марширует какой-то учитель, высокий, чумазый, на голове реденькая черная шерсть наросла, a посередине большущая лысина, блестящая такая, как солнце сияет.
-- Давай пустим!" -- говорит Шурка, и, прежде чем я даже успела ответить, Тишалова согнула пополам большую стиральную резинку и та щелк! -- прямо в "лысину учителю. Что дальше было, не знаю, потому что мы пулей отлетели к двери приготовительного класса и от смеха почти на корточки садились. Все-таки немножко страшно, -- что, как жаловаться пошел?
-- Спрячемся -ка в залу, Шура, там не найдут, -- говорю я.
-- Глупости! Посмотрим лучше, где он, и что сталось с резинкой.
Осторожно опять перегибаемся через перила. "Его" нет, a резинка лежит на ступеньках. Молодец, не забрал её.
Тогда мы храбро идем вниз, потому теперь имеем право -- наша резинка там, не пропадать же ей.
Спустились с лестницы чинно, подобрали резинку. Шурка брезгливо так взяла ее двумя пальцами.
-- Подозрительная, -- говорит, -- чистота. Может он лысину мажет чем, помадой, или маслом там каким... Брр... Недаром же она y него так блестит, хоть в зеркало смотрись. Еще все свои рисунки промаслишь. Фи! Под кран ее, под кран.
-- Мойся, деточка, мойся, милая, это полезно, -- приговаривает Шурка, оттирая резинку мылом. -- Ну ладно, теперь сойдет, вот только вытру еще полотенцем.
И, если бы вы видели её татарскую мордашку, серьезная такая, подумаешь, и правда дело делает. Молодчинище, люблю я ее.
Окончив с ванной, мы бегом летим по коридору, но ни Юлии Григорьевны, ни m-lle Linde нет -- завтракать пошли. Правда, ведь и они есть хотят. С горя стали мы расхаживать, да ученицам косы вместе связывать; в нашем этаже это неудобно, потому что косюли всё больше коротенькие, на мою похожи, редко на хорошую наткнешься, a там длинные, где-где коротышка, так это не беда, ее с длинной связать можно. Смешно потом, умора! -- хотят разойтись -- не тут-то было. Тпрру! Злятся -- хорошо!
За русским уроком Барбос объявил нам, что через две недели юбилей нашей гимназии, и устраивают ученический литературный вечер, в котором участвовать будут все классы. На наш класс дано три вещи: сказка Достоевского "Мальчик y Христа на елке", стихотворение "Бабушка и внучек" Плещеева и стихотворение "Запоздалая фиалка" Коринфа Аполлонского (кажется, не переврала? [- Аполлона Коринфского. – Переврала, конечно. – Типичный попович по «семинарским» имени-фамилии, и чтоинтересно, ниразу по происхожденью: его деду из крестьян присвоил фамилию и даровал потомственное дворянство Александр I за дипломную работу в Петербургской Академии Художеств, в коринфском стиле. – germiones_muzh.]). Все это нам прочитали и начали выбирать, кому говорить. Хотеть, конечно, все хотели, -- еще бы! -- a Танька так уж сама не знала, что ей сделать, чтобы ее взяли. Да нет матушка, как-нибудь без тебя обойдутся, авось не провалят.
Барбос с Евгенией Bacильевной долго торговались, наконец порешили: "Запоздалую фиалку" скажет Зернова, она хорошо декламирует, да потом как-то даже и неприлично обойти первую ученицу -- правда? "Бабушка и внучек" будут трое говорить: бабушку -- Люба (хотя её и не было, но про нее не забыли, потому она тоже мастер по этой части), внучка -- Штоф, y неё такая славная мальчишеская стриженая головенка, a за рассказчика -- Шура Тишалова. Сказку же "Мальчик y Христа на елке" скажет... отгадайте кто?.. Ну... Муся Старобельская!
Вы себе представить не можете, как я рада, так рада, так рада! Это такая прелестная вещь -- чудо! Никто, никто во всем классе y нас её не знал, даже не читал; верно что-нибудь еще совсем-совсем новое.
(- Достоевский из-за его «неприличных» сюжетов с проститутками Сонями Мармеладовыми и бедными студентами решающими глобальные проблемы припомощи топора, не жаловался в учебных заведениях РИ. Программа чтения была образцово-чистой, никакой грязи - ее сусальность доходила до предела; большевики впрочем, ударились затем в противоположную крайность... Но это произведение Достоевского для детей и в общем, светлое, хоть и небез жестокой правдыжизни. – germiones_muzh.)
Рассказывается, как один бедный маленький мальчик приехал со своей мамой в большой город; мама его умерла, a он все будит ее, думает -- она спит; кушать хочется ему, пить, a кругом темно так. Страшно ему стало, и он вышел на улицу, a там холодно -- холодно, мороз трещит, a он в одном костюмчике. Но кругом так красиво, светло, лавки, куклы, игрушки, что он и про холод забыл, стоит и любуется перед витриной. A все-таки кушать хочется! И вдруг ему грустно-грустно так становится, и страшно что он один, и хочет он уж заплакать, да как посмотрел в одно окно, так и ахнул: елка до потолка, светлая, высокая, a кругом танцуют мальчики и девочки, смеются; на столах торты, пряники. Кушать ему, так кушать хочется и холодно, бедному, болеть все начинает! Вдруг его какой-то большой, противный мальчишка ударил кулаком; и бедный малюська упал, но вскочил, живо-живо побежал и спрятался на одном дворе за дровами. Присел он; головка кружится, но так тепло -- тепло ему делается, и вдруг видит он чудную светлую до неба елку, и кто-то зовет его. Он думал, что это его мама, но нет, это был Христос, y которого в этот день всегда елка для тех деток, y которых здесь на земле никогда своей не бывало. Христос берет этих деток к себе, делает светлыми, ясными ангельчиками, и они порхают кругом Христовой елки, a мамы их радуются, глядя на них. Ну одним словом, мальчик этот замерз, умер и встретился на небе со своей мамой.
Ну разве не прелесть? Только, конечно, я не умею так хорошо сказать, как там написано. Вот это и велено мне выучить, не все сразу, понятно, потому там больших четыре страницы, a первый кусочек.
Мамочка тоже очень рада, что меня выбрали, и что такую чудную вещь дали говорить. Сейчас за дело, иду с мамочкой вместе учить, чтобы не оскандалиться и с шиком ответить. Бегу...
Да, только еще два слова. И когда это я отучусь спрашивать при посторонних чего не следует? Сколько уже раз себе слово давала, да все забудешь и ляпнешь. Так про "маму римскую", конечно, мне интересно было знать, действительно ли она так называется. Я первым делом за обедом и спроси; a тут, как на грех, дядя Коля, a вы знаете, что это за типик -- житья теперь не дает.
И действительно же я отличилась, такую ерунду спросить! Откуда же там "маме" взяться? Ведь папа-то сам из ксендзов, a они жениться не смеют. (- католиков знали по полякам – царство Польское входило в состав Российской Империи. – germiones_muzh.) Дядька противный меня теперь иначе как "мамой римской" и не называет, Правда дура... pardon... это y меня само сорвалось... Впрочем, перед кем же извиняться? ведь я не про кого другого, a про самое себя все сказать можно (- нет, Муся… Не всё что угодно. И хорошо, что ты этого непонимаешь. –germiones_muzh.).

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

из цикла О ПТИЦАХ

"НЕВИДИМКИ" НАШИХ БОЛОТ
тишь да гладь русских болот негарантирует божьей благодати: в трясине, в чарусах-обманках, известно, черти водятся. - Но не только... Болото особый мир, и обитатели его особые. Втомчисле птицы. Есть болотная утка, болотная сова, лунь болотный (он седой; видел, верно, много). Вот цапель болотных нету - забредая и в болоты, цапля цапунья предпочитает бегучую воду и рыбу покрупней. Но есть выпь - она цапле родня...
Начнем с краю? На заливных лугах, на травяных болотах, часто посуседству с человеком "скрипит" коростель. Он небольшой - сэмэ 20-25, вытянутотелый. Ноги краткие, пальцы длинные - из семейства пастушковых, они все длиннопалые. Кричит коростель громко (и сразу отовсюду) - но неувидишь. Бегает незримо в траве, останавливаясь тотам, тотут; вытягивается и встолбик, и горизонтально. Ищет свою невидную поживу: и зелень нежную, и червей, и улиток, и кузнечиков. Рыжесерый, часторябой как потыканная дождиком пыль. Ляжет в траве - в двух метрах сверху неувидите. Летать нелюбит, его невспугнёшь. Потому и гнездо может к самому забору приткнуть. В лопухах...
Сестрица его камышница - болотная курочка - на еще длиннее пальцах скользит прямо по воде. И ее тож неувидишь, но еще и неуслышишь. Переворачивает листья кувшинок, роется в ряске. Ныряет. Серочерная такая, с лысиной на лбу. Довольно упитанная. Гнездится в кочке посреди непролаза. А летает охотней коростеля, но только попрямой.
В камышах солдатиком стоит выпь - "водяной бугай" (опускает долгий клюв в воду и трубит, что твой бык). Ловит лягв, тритонов, рыбку. Стройной как камышинка ее неназовешь. Но самообладание и "гипноз" принимающей самые разные позы птицы таковы, что охотник либо рыболов обнаруживает ее только когда пытается отстранить с дороги рукой вместе с другими стеблями-шуршалами. Тогда выпь открывает желтый глаз... и вводит ошалевшего человека в ступор. Потом раззявит и обдаст струей непереваренной пищи! А может и клювом ширнуть, окривеете.
Последним номером программы будет настоящая подводница - и большая поганка. (Так ее прозвали за невкусное мясо). Чомга. Таинственная водоплавающая, поменьше утки, но с задорными черными "ушами"-кистями перьев на гордоподнятой голове. Голова-шея-грудь спереди светлые, остальное тёмное. Даже гнездо чомги плавучее, как дом у капитана Немо. Она не нема: любит, знаете, в брачный период поблажить: крра! Крруа! Чомга предпочитает стоячую воду; и никто в птичьем мире не ныряет и не плывет подводой так виртуозно, так незаметно-внезапно, как она. Чпок! и нету. На спине мама-чомга носит птенцов. И ныряет с ними, не теряя их даж на глубине. Отследить ее всплытие практически нереально. Питается рыбой и водными членистоногими. Птица вродбы мирная; да вот находят в ее желудке почемуто перья. Может, выпрашивает у кого, а может? Кто знает...
Заходите к нам на болото.

АРСЕНИЙ ТАРКОВСКИЙ (1907 - 1989. потерял брата на Гражданской, потерял ногу на ВОВ, потерял сына)

МАЛЮТКА-ЖИЗНЬ

Я жизнь люблю и умереть боюсь.
Взглянули бы, как я под током бьюсь
И гнусь, как язь в руках у рыболова,
Когда я перевоплощаюсь в слово.

Но я не рыба и не рыболов.
И я из обитателей углов,
Похожий на Раскольникова с виду.
Как скрипку я держу свою обиду.

Терзай меня — не изменюсь в лице.
Жизнь хороша, особенно в конце,
Хоть под дождем и без гроша в кармане,
Хоть в Судный день — с иголкою в гортани.

А! Этот сон! Малютка-жизнь, дыши,
Возьми мои последние гроши,
Не отпускай меня вниз головою
В пространство мировое, шаровое!

БОРИС САДОВСКОЙ (1881 - 1952. дворянин, остался, парализован, мистифицировал, в одиночестве)

СТРЕЛЬЧОНОК

-- раз-два! Раз-два! Заходи кругом! Стой!
Прогрохотали и смолкли барабаны.
-- Смирно!
-- Ишь, голобородые, табашники, немецкое зелье! Сколько пригнали-то их, видимо-невидимо, помилуй нас Господи.
-- Матушка, неужто не боязно им? Души-то губить?
-- Про то царь знает, Петр Алексеевич, помилуй нас Господи.
Гришке вчера, в самый Покров, дошел пятнадцатый год. Смышленый глазастый парнишка мал, да удал; острижен в скобку. Тулупчик рваный, перешит из отцовского; сапоги тоже отцовы. А отца -- стрелецкого полуголову -- сейчас солдаты пойдут сымать с телеги, на Лобное место поведут. Глядит на него высокая постница, Гришкина мать, не смигнет красными глазами; слез нет: все выплакала давно.
Два зеленокафтанника с ружьями подошли к телеге. Звякнули цепи; крепко сжимая оплывшую свечу, задвигался плечистый стрелец промеж солдат, к Лобному месту. Взвыла баба, кинулась, вцепилась: за ней, как вкопанный, потупился стрельчонок. "Свет ты, кормилец, батюшка наш родимый, Матвей Иваныч, на кого ты нас, сирот горемычных, покида-а-а-ешь?.."
Матвей тряхнул кудрями, молчит; соколиные глаза блеснули. Обнял жену, поцеловался с нею трижды, благословил сынка. Оборотился к солдатам.
-- Ну, скоблёна губа, веди!
Взошли на Лобное. Далеко видно отселе. На Спасской башне, на зубчатых кремлевских стенах, на Василии Блаженном, на всех хоромах и хижинах, дальних и ближних, кипит народ. Красная площадь полным-полна. Высоко чернеют виселицы, торчат колья, глаголи, плахи; спеет заплечная работа. А на золотых крестах соборных, на синих и пестрых маковках церквей, каркая, ждет жадное воронье. Цепи упали.
-- Сымай кафтан, что ли, -- сквозь зубы молвил рябой палач.
У намокшей кровью дубовой плахи подергивалось свежее тело; из обрубленной шеи бежала кровь. Подле голова валялась, седая, плешивая: полковник наш (- стрелецкий. – germiones_muzh.), Царство ему Небесное! Голова шлепнулась в грязный мешок. Палачи засуетились. Матвей вчетверо свернул кафтан, перекрестился на Ивана Великого, медленно положил четыре земных поклона.
-- Теперича я махну, Господи благослови! У этого шея, кажись, не больно жилиста, -- подмигнул тощий подслеповатый парень в зеленой куртке. -- Дай-ка топор, Терентий, -- и он вырвал у рябого широкую, как месяц блестящую секиру.
-- Которого, Данилыч? -- послышался сзади резкий голос. Матвей, вздрогнув, исподлобья взглянул на курчавого красавца великана с засученными рукавами. Молодой царь, румяный и веселый, в малиновой голландской фуфайке, утирал полотенцем загорелое лицо, забрызганное стрелецкой кровью.
-- Двадцатого, государь. Намахался здорово, да уж послужу в остатний твоей милости. Ложись, собачье мясо!
Матвей, крякнув, опустился на рогожу; с сопеньем прилаживает голову к мокрой плахе.
Данилыч поджал губу: здоров стрелецкий затылок! Царь подбоченился; посмеиваясь, пустил облако крепкого дыму. Данилыч замахнулся.
-- Ну-ка, ну!
-- Не говори под руку, твое царское величество!
Раз!
-- Оплошал, Алексашка! Эх!
Данилыч, красный с натуги, насилу вывернул острый топор из залившейся кровью широкой спины Матвея.
-- Обмахнулся, государь, прости.
Стрелец вскочил, рыча; зашатался и рухнулся с хриплым воем:
-- Сволочь, антихрист, Иродов сын треклятый! Чего мучишь, анафема?
Палачи отшатнулись.
-- Батя! -- принесся снизу ребячий крик.
Но уже заплечные мастера мигом растянули обезумевшего стрельца на кровавой плахе. Могучий удар царского топора с треском перешиб последнее проклятье заодно с непокорной шеей. Косматая голова ударилась в стену и, раскатившись, припала белыми губами к солдатскому сапогу Данилыча. Тот ловко швырнул ее в мешок.
Спасские куранты протяжно заиграли; гулко ударило двенадцать. Царь вздохнул и выколотил трубку о топор.
-- Палачи, обедать! -- загремел зычно с Лобного царский окрик. И тотчас, как петухи, запели по Красной площади голоса: "Палачи, обедать!"
Заволновался народ, будто нива в ветряный полдень; с говором, галденьем и плачем разбегались людские волны. Воронье замахало с церквей и пустилось крикливо драться.
Царь напялил на широкие плечи кафтан, нахлобучил шляпу. Внизу денщики держали горячего коня.
-- Тринкен, тринкен, ребята!
-- Ну, теперя, сынок, клади земной поклон Москве белокаменной, святым московским угодникам. Простись с Москвой, не увидишь ее боле.
-- Куды мы, мама, теперь?
-- В скиты, сынок, к матушке Марфе. Молиться за грешную душу раба Матвея. Помяни его, Господи, во Царствии твоем.
Мать и сын прошли Рогожскую заставу и утонули в дымчатом просторе седых полей. Последние убогие хибарки остались сзади. Октябрьский день понемногу начинал слезиться. Поля, унылые холодные поля, раскрыли даль необъятную; пусто, тоскливо. Не до них стрелецкой вдове: своя тоска в сердце застыла горючим камнем.
-- Вот, перво, дай Господи, дойдем до Нижнего; там у сестры Аксиньи пристанем в Ямской слободке, перезимуем. А от Нижнего до скитов рукой подать. Как весна, так и мы. Еще в девках я на Керженце бывала и матушку Марфу помню. Хорошо в скиту, сынок, легко. Все лес да лес, а по полянам цветы. Поставим у колодезя келийку, спасаться будем.
-- Матушка, неужто и впрямь согрешил родитель? Какая его вина?
-- Великая, сынок; по вине он и муку принял: на царя пошел.
-- Как же намедни, матушка, говорил нам отец Левонтий, что царь всю Русь в басурманство хочет поворотить? С ним и табашники, и пьяницы, и немецкие девки. Нешто это дело, нешто это показано? Батя за правую Христову веру стоял, а ему голову порубили. Сам царь рубил, своими руками. Стерпеть ли такое лихо?
Отцовы глаза у Гришки: как у соколенка сверкают.
-- Нишкни, сынок: грешные твои речи.
Гришка молчит, хмурится; нахмурилась и погода. Заморосил дождик слезливый. Странники идут да идут по большой дороге; вот и смеркается, отдохнуть бы. Вдали пятно темнеет: ближе, ближе, ан это изба. Стук, стук!
-- Господи Исусе Христе, сын Божий, помилуй нас.
-- Кого Бог несет? -- мотнулась рыжая борода в окошке.
-- Странные люди, батюшка, Божьи люди. Пусти, Христа ради.
В избе, дымя, потрескивает лучина, теленок мычит в углу. Пожевали краюху, запили водицей. Хозяин не речист; сел к столу, подпер кулаками бороду, зевает что есть мочи. Все шуршит, а что, не разберешь, тараканы иль дождик.
-- Слыхал, хозяин, в Москве что народу показнили?
-- Не слыхал, родимая, невдомек нам: живем тихо, ничего не слышим, слава те Господи. Клади парнишку-то на лавку, а сама куды хошь полезай: хошь на полати, хошь на печь.
Задул хозяин лучину, прилег под образами. Гришкина мать долго молилась и вздыхала на печи. Гришка не спал.
Царских покоев в нижнем жилье две горницы всего. Не любит царь Петр Алексеевич родительских хором. То у сестры Натальи в Преображенском живет, то к Троице-Сергию в гости ездит. С ним во дворце малолеток -- царевич с дядькой.
Время обедать. В расписной -- золотые орлы по алому -- столовой палате миски и блюда загромоздили узкий и длинный стол. Жареный гусь с кислой капустой, соленые огурцы, белорыбица, студень, курята с шафраном, буженина, оладьи. От бутылок скатерти не видать. Сулея любимой царской анисовки, перцовка добрая, водка полынная, водка тминная, три бочонка заморских и наливки всякие. Царь вошел с толпой бояр и генералов; перед божницей истово прочитал молитву; все крестились. Расселись с прибаутками; с царем по правую руку Александр Данилыч Меншиков, по левую Франц Яковлевич Лефорт; дальше князь-папа Ромодановский, генералиссимус Шеин, Тихон Стрешнев, генерал Гордон, Зотовы отец с сыном. Налили по первой, поднялся боярин Шеин.
-- Во здравие благоверного великого нашего государя! Да ниспошлет ему всещедрый и милостивый Бог конечную победу и одоление на враги.
-- Виват!
Царь поднял над головой золотую чарку.
-- Пью за здравие добрых и верных слуг моих, их же трудами смирена лютая измена. Виват!
-- Виват! Виват!
Царь из своих рук налил Данилычу перцовки.
-- Усердно в кровях омываешься: за твое здоровье.
-- Пан гетман к твоему царскому величеству. -- Дверь распахнулась: гетман Иван Мазепа, величаво шумя алым шелком откидных рукавов, быстро подошел к царю; осклабясь, провел по седым пушистым усам и, звякнув зубчатою шпорой, молвил сипло:
-- О, пресветлый, Кесарю равный, блюститель Русийского маестата! О-то! Як Алкидус побораешь стоглавую гидру. Новый Виргилиус паки потребен, дабы обозреть орла твоего залеты. Бардзо велик и удачлив еси в начинаниях твоих.
Царь нацедил венгерского в серебряный ковш. Мазепа тряхнул хохлатым чубом и, отступая на шаг, воскликнул:
-- Vivat Rex Russiae, Petrus Primus!
-- Алексашка, пусти гетмана, -- сказал царь.
Алексашка притворился глухим, получил подзатыльника и, ворча, перелез к Лефорту.
Загудели, как бор в непогоду, хмельные речи. Пили, сколько влезет, говорили, что в голову взбредет. Никита Зотов мешал токайское с сивухой и пил, не морщась. Гетман по-латыни беседовал с Лефортом о польских делах. Один Данилыч молчал, ничего не пил и, мрачно чавкая, раздирал руками жирного гуся; сало с грязных пальцев капало на стол. Царь стукнул чаркой о чарку.
-- Мейн фринт! -- крикнул он Лефорту. -- Что ж наш либсте камрад хер Меншиков не пьет? Али злобу на нас имеет? Нашей кумпании такой хахаль не под стать. Поднеси-ка, мингер, ему Орла.
Данилыч встал с поклоном:
-- Уволь, государь, от Орла: ей-ей невмоготу. Сам изволишь видеть, не щажу живота на службе; двадцать голов изменничьих порубил...
-- А я тебе отвечу, Алексашка: в пьянейшей кумпании государя нет, а есть мастер Питер. Заслугами же хвастать погоди: может, двадцать первая голова твоя будет. Пей!
Царь строго повел соболиной бровью. Алексашка дрожащими руками принял из рук Лефорта большой оловянный кубок.
-- Куды ему, свалится!
-- Подохнет, ледащ больно, -- пересмехнулись бояре.
-- Але ж ну, проше пане, проше! -- лукаво подсмеялся румяный гетман.
Алексашка метнул на него злобный взгляд, с кубком подошел к царю и, опустясь на колени, начал:
-- Ей, Орла подражательный и всепьянейший отче! Восстав поутру, еже тьме сущей...
Ах!
Крепкий булыжник, со звоном раздробив узорную раму, влетел в окно, просвистел над головой царя и шлепнулся в стену. На миг все окаменели; один Данилыч выскочил живо на двор и заорал: "Держи!.." Пошла тревога; Преображенский караул рассыпался по Кремлю.
-- Сыскали, государь! -- ворвался в столовую Данилыч; за ним двое солдат волокли связанного по рукам и ногам тщедушного оборванного парнишку. Пьяные гости повскакали с мест. Царь в молчании, облокотясь на кресло, уставился на злодея.
-- Чей ты?
-- Гришка Матвеев, стрелецкий сын, -- звонким детским голосом отвечал малец. Под левым глазом напухал у него огромный синяк.
Грозная судорога молнией скользнула по сумрачному лицу Царя; кошачий стриженый ус дернулся.
-- С умыслу ударил али из озорства?
-- С умыслу.
-- В кого камнем метил?
-- В тебя.
-- За что?
-- За отца.
Все молчали, разинув рот. Гришка недвижно стоял перед царем. Из разбитой оконницы ветер, врываясь, колыхал свечи; Дождь шумел.
-- Что же с ним сделать теперь? -- спросил царь глухо.
Загалдели:
"Пришибить, знамо"! "Батогами попугать да пустить". "Посадить в железы"!
"Вздернуть"! -- Александр Данилыч Меншиков подскочил к царю.
-- Дозволь, милостивый, заместо Большого Орла я башку отхвачу пащенку. И топорик в сенях. Другим неповадно будет. (- молчи, шестерка. Что ты еще мог сказать? – germiones_muzh.)
Гетман, изогнувшись, шептал:
-- Вашему величеству мой совет преподать имею: как сей гунстват несумнительно подослан есть от стрелецких сцелератов, то первей учиним ему допрос с огнем и дыбой. Яка шкода!
Вдруг царь оживился и отвел от сверкающих глаз преступника тяжелый и мутный взор. Кивнув меньшому Зотову, он вполголоса молвил два слова. Все любопытно устремили глаза к двери; оттуда явился Зотов, бережно неся на руках мальчика лет восьми. Заспанный бледный ребенок протирал кулаками тревожные глаза.
Царь встал.
-- Господа бояре! Сей малолеток дерзнул посягнуть на персону боговенчанного царя, мстя за отца своего, казненного злодея. Вам ли надлежит судить его? Никак! По сущей правде должен воздать ему достойную мзду единородный наш сын и наследник российского престола. От юных дней памятно да пребудет ему оное на русской земле неслыханное дело. В сем отроке, сыне нашем, зрю я единую любезного отечества подпору, ему же вручаю ныне защиту моей чести и дел моих. Алексашка, подай топор царевичу!
Изумленный гул пробежал кругом. Лефорт, прикусив губу, покачал головой; бояре переглянулись; гетман закрыл глаза. Один Данилыч хлопотал за всех: притащил щербатый топоришко и вместо плахи полено. Стрельчонок озирался дико горящими глазами; его ничком положили к ногам царевича. Царь был бледен. Щеки и губы прыгали, голова тряслась.
-- Возьми топор, тяпни его по шее, -- прерывисто шепнул он сыну.
-- Вот так, Алешенька, забери в обе рученьки покрепче, да и дай ему, дай, ну, дай! -- шепотом уговаривал суетливый Данилыч.
Царевич, казалось, не мог понять, чего от него хотят: он не сводил с отца испуганных, застывших от страха глаз. Топор гулко вывалился у него из рук, рот перекосился, и вдруг, звонко всхлипывая, царевич задрожал.
-- Руби! -- крикнул свирепо царь.
-- Руби, царевич, руби! -- кричали все. Царевич страшно оглядывался; глаза его закатились; он дрожал всем телом.
-- Руби, царевич, -- прохрипел Гришка. (- маладец. – germiones_muzh.)
Страшный пронзительный вопль покрыл крикливые голоса. Царевич с хохотом колотился и замирал на руках у Зотова. Царь махнул рукой.
Дверь захлопнулась, все утихло. Гости, отдуваясь и кряхтя, полезли за стол. Зазвенели опять стаканы. Все сели, один Гришка валялся связанный на полу.
-- А тебе, Алексашка, все-таки от Орла не отвертеться, -- сказал царь. -- Становись на колени, начинай сызнова.
-- А со стрельчонком как прикажешь?
-- С ним завтра пойдет беседа. Ей, ребята! Отведи парнишку за караул.