April 7th, 2021

(no subject)

кастильская копла

Когда ходил я, бывало,
по крайней улице к полю,
в окне ты птиц вышивала,
а я пускал их на волю.

астурийские хирардильи

Четырьмя цветами ленты
распустила я по косам.
Четверых приворожила
и троих оставлю с носом.
Но про то им знать не надо.
А когда дойдет до свадьбы,
одному лишь буду рада.

Ревнивцу для остуды
и для отплаты —
водица, где улитки
и те рогаты.

андалусское фанданго

Знай, тебя забыл я напрочь,
все былое отсекая!
Фотографию увидел
и спросил: — А кто такая?
И слезу украдкой вытер.

севильяны

ПЕСНЯ ЖНЕЦОВ
(В лад, ребята!.. Веселей!..)
Я убил ее и каюсь,
но клянусь, убил бы снова,
если б встала из-за гроба
и морочила другого.
(Всё, ребята, перекур…)

Когда в потемках милый
шел из Монтильи,
на шляпе три гвоздики
ему светили.
А шляпа перевита
платком зеленым,
и на платке том надпись
“Умру влюбленным”.
Да не спешил он, видно,
я ждать устала,
а пробило двенадцать —
и перестала.

ЕЖЕВИЧНЫЙ СОК В РАЗБОЙНИЧЬЕЙ БОРОДЕ

она размышляла: «Как нам жить, чтобы не разбойничать, но и не голодать? Что, если Грабшу устроиться на работу? Но на какую?» (- а отсидеть сначала ненадо, дорогуша? Годиков 50 по совокупности? И тебе трояк за пособничество. - О клуша, а! – germiones_muzh.)
Ей пришло в голову, как хорошо он умеет обращаться с топором. Когда он рубил дрова, полешки так и отлетали в разные стороны. Может быть, он стал бы работать дровосеком в Чихенау за десять или двенадцать марок в час? Хватало бы на все, что им нужно. Нет, грустно подумала она и покачала головой. Ничего из этого не выйдет. Стоит ему показаться в Чихенау, как его сразу схватит полиция. Она снова задумалась. Теперь ей пришла на ум работа в цирке. Грабш мог бы работать там силачом, тягать гири, а она — смешить публику. Бродячий цирк все время переезжает, и нужно будет просто пересидеть в фургоне дорогу по Чихенбургской округе. Но и эта мысль оказалась неподходящей. Разве Грабш уедет из Воронова леса? Без этого леса он будет страшно скучать, подумала Олли. «В нем ему и жить!»
Неужели нельзя оставаться в лесу и не разбойничать? Она вздохнула, сварила себе кофе, а потом взяла лопату и занялась клумбой у пещеры. Перед носом у нее запорхала бабочка, потом отлетела подальше и села на ползучую ветку ежевики, полную спелых ягод. Олли захотелось попробовать их, она бросила копать и стала собирать ежевику. И спелая ежевика навела ее на грандиозную мысль: а что, если жить за счет леса? Ведь лес — это не только дрова и зайцы, это еще ягоды, орехи, грибы, душистые травы и дикий мед. Конечно, им придется жить поскромнее. Но это ее не пугало. И она немедленно побежала в пещеру и подергала разбойника за бороду.
— Пора вставать, — сообщила она. — Клумба подождет. Мы идем за ежевикой.
Грабш так удивился, что не успел ничего проворчать и отправился вместе с Олли. Он собирал ягоды в большое ведро для мытья полов, а она — в суповой котел. Они начали прямо у пещеры и постепенно удалялись в сторону водопада. Она собирала гораздо быстрее, ведь это была ее привычная работа. А ему приходилось нелегко: толстыми пальчищами он давил большую часть ягод, и ужасно мешалась борода. Она все время застревала в колючих зарослях, да так крепко, что Олли приходилось бежать домой за ножницами, чтобы освободить мужа. В третий раз вырезав кусочек бороды, застрявший в колючках, Олли аккуратно разделила бороду на две пряди, закинула их Грабшу за спину справа и слева и подвязала на затылке. Теперь борода не мешала, и можно было собирать в свое удовольствие. Но когда она набрала полный котел, у Грабша было только полведра ежевики, так что Олли помогла ему, и скоро они вместе набрали полное. А потом она отвязала бороду.
— Брр, какая липкая, — сказала она. — И сам ты весь фиолетовый, от носа и до колен.
— Дело поправимое, — буркнул разбойник и шагнул под водопад, так что брызги от него полетели во все стороны.
— Ты же забыл раздеться! — вскрикнула Олли.
— Зато разделаюсь со всем сразу, — довольно ответил он, — так гораздо удобнее. Давай-ка и ты становись!
Он протянул руку, схватил Олли за шиворот и тоже подставил под струю. Визгу было! Но вскоре он превратился в смех, тоненький и басовитый — на два голоса. Грабш подбрасывал Олли и ловил, а сверху ему за пояс стекал водопад и вытекал из штанин. Вода в крохотном пруду стала фиолетовой. А еще больше она потемнела, когда Грабш принялся оттирать рот и колени песком. Мокрые до нитки, зато чистые, они возвращались в пещеру. Он нес ведро и котел, а она, довольная, семенила за ним.
— Теперь варенья наварим! — говорила она. — На всю зиму. Ромуальд, сегодня ночью надо еще награбить банок с крышками и сахару — чем больше, тем лучше.
— У тебя семь пятниц на неделе, — проворчал разбойник. — Вчера сердилась, что я притащил слишком много. А сегодня, видите ли, надо как можно больше.
— Всего один разок, распоследний, — объяснила Олли. — Подумай, как мне еще получить сахар и банки? А нам ведь нужно варенье на зиму.
— Да принесу я тебе варенье с разбоя, сколько угодно, — сказал Грабш.
— А варенья как раз не надо! — замахала руками Олли.
Грабш уставился на нее, качая головой и разинув рот.
— Да уж, — согласилась она, — пока моя идея не работает на все сто. Я думала, мы сумеем жить за счет леса, но нужно же с чего-то начать!
— Главное, не надейся, что я и дальше буду каждый день собирать ежевику, — предупредил Грабш и с грохотом поставил ведро и котел на пол, потому что они с Олли как раз зашли в пещеру. — Наклоняться, рвать по ягодке, кидать по одной — это не для меня. Проще выкорчевать десяток деревьев или украсть Чихендорфскую колокольню.
С этими словами он повалился на сено и захрапел.

ГУДРУН ПАУЗЕВАНГ «БОЛЬШАЯ КНИГА О РАЗБОЙНИКЕ ГРАБШЕ»

АМУЛЕТ (история из эпохи гугенотских войн). - VI серия

Глава VII
с того рокового дня, когда я убил Гиша, минул месяц. Ежедневно я писал в кабинете адмирала, который, казалось, был доволен моей работой и проникался ко мне все большим доверием. Я чувствовал, что ему известно о моих отношениях с Гаспардой, хотя он ни единым словом не упоминал об этом.
За это время положение протестантов в Париже резко ухудшилось. Вторжение во Фландрию не удалось, и при дворе, как и в общественном мнении, чувствовалась перемена в отношении к гугенотам. Женитьба короля на очаровательной, но легкомысленной сестре Карла, вместо того чтобы сблизить партии, только увеличила пропасть между ними. Незадолго до этого внезапно скончалась Жанна д’Альбре, мать Генриха Наваррского, которую гугеноты высоко чтили за личные достоинства; она умерла, как говорили, от яда.
В день свадьбы адмирал, вместо того чтобы присутствовать на мессе, размеренными шагами расхаживал взад-вперед по площади собора Парижской Богоматери. Прежде всегда осторожный, он обронил слова, которые были использованы против него.
— Собор, — сказал он, — увешан знаменами, отнятыми у нас в гражданской войне; их надо убрать, а на их место повесить более почетные трофеи! — Этим он намекал на испанские знамена, но его слова были неверно истолкованы.
Колиньи послал меня с поручением в Орлеан, где стояли немецкие рейтары. Когда я возвратился оттуда и вошел в свое жилище, Жильбер с расстроенным видом вышел мне навстречу и жалобно проговорил:
— Вы уже слышали, господин капитан, что адмирал вчера был предательски ранен, когда возвращался из Лувра в свой дворец? Говорят, не смертельно, но кто знает, чем это может закончиться в его годы…
Я тут же поспешил в дом адмирала, но меня не приняли. Привратник сказал мне, что прибыли высокие гости — король и королева-мать. Это успокоило меня, так как в своей наивности я полагал, что Екатерина не могла принимать участия в этом преступлении, если она сама навещает жертву. Король же, как уверял привратник, был вне себя от негодования после предательского покушения на жизнь его друга.
Я вернулся в дом советника и застал его оживленно беседующим со странной личностью, человеком средних лет, подвижное лицо и жестикуляция которого указывали на то, что родом он с юга Франции. На нем был орден Святого Михаила, а в умных глазах светились разум и остроумие.
— Хорошо, что вы пришли, Шадау! — воскликнул, увидев меня, советник, в то время как я невольно сравнивал невинное лицо Гаспарды, в котором отражалась чистота простой и сильной души, с умудренным жизнью обликом гостя. — Господин Монтень хочет увезти меня в свой замок в Перигор…
— Мы там будем читать вместе Горация, — подхватил приезжий, — как делали когда-то на водах в Эксе, где я имел удовольствие познакомиться с господином советником.
— Вы полагаете, Монтень, — продолжал советник, — что я могу оставить детей одних? Гаспарда не хочет расставаться со своим крестным, а этот молодой бернец не хочет расставаться с Гаспардой.
— Так что же? — насмешливо произнес Монтень, кивнув в мою сторону. — Чтобы познать счастье, нужно пережить бурю! — Затем, увидев мое серьезное лицо, он переменил тон и заключил: — Одним словом, вы поедете со мной, милый советник.
— А что, против нас, гугенотов, замышляется заговор? — обратился я к нему настороженно.
— Заговор? Нет, не то чтобы заговор, разве такой, какой затевают тучи перед грозой. Четыре пятых нации принуждаются одной пятой к тому, чего они не желают, то есть к войне во Фландрии, — это, конечно, вызовет в атмосфере известное напряжение. И, не посетуйте на меня, молодой человек, вы, гугеноты, нарушаете главное правило: нельзя пренебрегать обычаями народа, среди которого живешь.
— Вы относите религию к обычаям народа? — возмущенно спросил я.
— В известном смысле да, — подтвердил он, — но сейчас я имел в виду только каждодневные привычки: вы, гугеноты, одеваетесь мрачно, с виду суровы, не понимаете шуток, так же накрахмалены, как ваши воротнички. Одним словом, вы обособляетесь, а это везде может повлечь за собой наказание, как в большом городе, так и в самой маленькой деревне! Гизы лучше понимают жизнь! Только что я видел, как герцог Генрих слезал с лошади у своего дворца и пожимал стоявшим вокруг гражданам руки, веселый, как француз, и добродушный, как немец. Вот и правильно! Все мы рождены женщиной, а мыло не настолько дорогое!
Мне показалось, что за этим шутливым тоном гасконец скрывает тяжелые опасения, и я хотел продолжить свои расспросы, но старый слуга доложил о приходе посланника от адмирала, который просил меня и Гаспарду явиться к нему немедленно. Мы тут же отправились в путь. По дороге она рассказала мне, что пережила в мое отсутствие.
— Мне кажется, что скакать верхом под градом пуль по сравнению с этим было бы проще простого, — уверяла она. — Чернь на нашей улице до такой степени озлобилась, что стоит мне выйти из дому, как меня начинают преследовать оскорблениями. Если я одевалась сообразно моему положению, мне вслед кричали: «Какая высокомерная!» Когда я одевалась скромно, кричали: «Смотри, какая ханжа!» Наше положение в Париже напоминает мне положение одного итальянца, которого враги заключили в темницу с четырьмя маленькими окошечками. Проснувшись на следующее утро, он увидел только три окна, затем два, на третий день одно и, наконец, понял, что помещение, где его заперли, постепенно превращается в гроб.
Наконец мы пришли в дом адмирала, который сейчас же впустил нас к себе. Он сидел на своем ложе, бледный и уставший, а его раненая левая рука была на перевязи. Рядом с ним стоял священник с седой бородой. Адмирал не дал нам сказать ни слова.
— Часы мои сочтены, — начал он, — выслушайте меня и повинуйтесь мне! Ты, Гаспарда, по моему дорогому брату приходишься мне кровной родственницей. Сейчас не время скрывать что-то. Твоей матери было причинено зло французом; я не хочу, чтобы и ты поплатилась за грехи нашего народа. Мы должны искупить вину наших отцов. Ты же, насколько это зависит от меня, будешь вести благочестивую и спокойную жизнь на немецкой земле.
Он продолжал, обратившись ко мне:
— Шадау, вам не придется пройти военную школу под моим руководством. Здесь все мрачно. Жизнь моя идет к концу, а моя смерть — начало гражданской войны. Не принимайте в ней участия, я запрещаю вам это. Гаспарду я отдаю вам в жены. Без промедления поезжайте на родину. Покиньте эту злосчастную Францию, как только узнаете о моей смерти. Устройте Гаспарду в Швейцарии, а потом сами поступите на службу к принцу Оранскому и сражайтесь за правое дело!
Адмирал подозвал старика священника и попросил его обвенчать нас.
— Только поскорее, — прошептал он; — я устал.
Мы стали на колени у его ложа, и священник совершил обряд венчания, соединив наши руки и произнося слова обряда. Потом адмирал благословил нас своей тоже изуродованной правой рукой и сказал:
— Прощайте! — после чего лег и повернулся лицом к стене.
Медленно покидая комнату, мы услышали ровное дыхание уснувшего больного. Молча мы возвратились домой. Шатильон все еще оживленно беседовал с господином Монтенем.
— Дело выиграно! — ликовал последний. — Он согласен, и я сам берусь уложить его вещи.
— Поезжайте, милый дядя! — сказала Гаспарда. — И не заботьтесь обо мне. Отныне это дело моего мужа. — И она прижала мою руку к груди.
Я тоже настаивал, чтобы советник уехал с Монтенем. Внезапно, в то время как все мы уговаривали его, он спросил:
— А адмирал покинул Париж?
Услышав, что Колиньи остался и останется, несмотря на просьбы близких, советник произнес твердым и решительным голосом, какого я не замечал за ним раньше:
— Ну тогда и я останусь! Я часто бывал в жизни трусом и эгоистом; я не всегда заступался как должно за моих братьев по вере, но в этот последний час я не покину их.
Монтень прикусил губу. Все наши увещевания оказались бесполезными, старик остался при своем. Тогда, похлопав его по плечу, Монтень произнес с легкой усмешкой:
— Друг, ты обманываешь самого себя, если думаешь, что действуешь из геройства. Ты делаешь это ради своего удобства. Ты слишком обленился, чтобы покинуть свое уютное гнездо даже в том случае, если гроза завтра разнесет его. Возможно, ты и прав по-своему…
Затем улыбка исчезла с его лица, и оно стало глубоко горестным; Монтень обнял Шатильона, поцеловал его и поспешно простился. Советник, страшно взволнованный, сказал, пожимая мне руку:
— Оставьте меня, Шадау! И сегодня вечером, перед сном, зайдите еще раз.
Сопровождавшая меня Гаспарда в дверях внезапно выхватила пистолет, еще торчавший у меня за поясом.
— Лучше верни на место! Он заряжен, — попытался вразумить ее я.
— Нет, — засмеялась она, убегая с пистолетом в дом, — я заберу его как залог того, что сегодня вечером ты придешь к нам вовремя!

Глава VIII
В моей комнате меня дожидалось письмо от дяди, написанное его старомодным почерком. Я еще держал это послание неоткрытым в руке, когда в комнату без стука ворвался Боккар.
— Ты что, забыл о своем обещании, Шадау? — крикнул он мне с порога.
— Каком обещании? — хмуро спросил я.
— Ах вот как! Прекрасно! — усмехнулся он. — Если так пойдет и дальше, то ты скоро забудешь, как тебя зовут! Накануне твоего отъезда в Орлеан, в трактире «Мавр», ты торжественно поклялся мне, что сдержишь свое давнишнее обещание и навестишь нашего земляка, капитана Пфайфера. Я тогда по его поручению пригласил тебя к нему в Лувр на именины. Сегодня День святого Варфоломея. Правда, у капитана много имен, восемь или десять; но так как среди всех Варфоломей в его глазах самый главный святой и мученик, то он как добрый христианин особенно празднует этот день. Если ты не придешь, он утвердится во мнении, что гугеноты ужасно упрямы.
Боккар нередко обращался ко мне с такими приглашениями, но я всегда откладывал посещение. Я не помнил, действительно ли принял приглашение на сегодня, но это было возможно.
— Боккар, сегодня мне неудобно. Извинись за меня перед Пфайфером…
Но он самым странным образом начал уговаривать меня, то шутя и приводя ребяческие доводы, то умоляя и заклиная. В конце концов он вспылил:
— Что ж, так ты, значит, держишь слово?
И так как я не был уверен, что не дал ему своего слова, то я не смог перенести этого упрека и наконец со страшной неохотой согласился сопровождать его, но заставил пообещать, что через час он отпустит меня.
Мы отправились в Лувр. В Париже царило спокойствие. Нам встречались только отдельные группки горожан, вполголоса переговаривавшихся о здоровье адмирала.
Пфайфер занимал комнату на первом этаже Лувра. Я недоумевал, увидев, что его окна слабо освещены и вместо праздничного шума стоит гробовая тишина. Когда мы вошли, капитан стоял один посреди комнаты, вооруженный с головы до ног, углубившись в депешу — он сосредоточенно водил по строчкам указательным пальцем левой руки. Заметив меня, он приблизился и мягко сказал:
— Вашу шпагу, молодой человек! Вы теперь мой пленник.
Одновременно с ним ко мне подошли два швейцарца, до тех пор стоявшие в тени. Я отступил на шаг, воскликнув:
— Кто дает вам право распоряжаться мной, господин капитан? Я секретарь адмирала.
Не удостоив меня ответом, он собственными руками схватил мою шпагу и завладел ею. Это было так неожиданно, что я даже не успел подумать о сопротивлении. Швейцарцы стали по обе стороны от меня, и, безоружный, я вынужден был последовать за ними, с упреком и яростью посмотрев на Боккара. Я не мог объяснить себе все это иначе, как тем, что Пфайфер получил приказ арестовать меня за поединок с Гишем.
К моему изумлению, меня провели к хорошо известной мне комнате Боккара. Один из швейцарцев вынул ключ и попытался открыть дверь, но усилия его были тщетны. Ему второпях, видимо, вручили не тот ключ, и он послал своего товарища к Боккару, оставшемуся у Пфайфера. В эти краткие мгновения я, прислушавшись, уловил суровый, ворчливый голос капитана: «Из-за вашей дерзкой проделки я могу лишиться места! В эту проклятую ночь нас едва ли кто-нибудь призовет к ответу, но как вы собираетесь вывести гугенота из Лувра завтра? Да простится мне, что я спасаю еретика, но мы не можем позволить, чтобы эти проклятые французы прирезали земляка и гражданина Берна, — в этом вы, конечно, правы, Боккар…»
Дверь открылась, я очутился в темном помещении, затем за мной повернули ключ в замке и задвинули тяжелый засов. Мучимый своими мыслями, я зашагал взад-вперед по хорошо известной мне комнате, в то время как в защищенное железными решетками, высоко расположенное окно начинал литься свет всходившей луны. Как я ни перебирал в уме все обстоятельства дела, единственной правдоподобной причиной моего ареста мог быть только поединок. Правда, последние, случайно мной услышанные слова Пфайфера мне были непонятны, но я мог ошибиться или же храбрый капитан был не совсем трезв. Еще непонятнее и возмутительнее казалось мне поведение Боккара, от которого я никогда не ожидал такого предательства.
Чем дольше я думал, тем больше запутывался. Неужели против гугенотов действительно замышляли какой-то кровавый заговор? Неужели король мог согласиться на уничтожение партии, гибель которой должна сделать его самого безвольным рабом его честолюбивой родни из Лотарингии? Разве такое возможно? Или готовилось новое покушение на адмирала и хотели удалить одного из его верных слуг? Но я был слишком незначительной фигурой, чтобы на меня обращали такое внимание. Король пришел в негодование, узнав о ранении адмирала. Разве мог человек, обладающий здравым рассудком, за несколько часов перейти от теплой привязанности к тупому безразличию или дикой ненависти?
Я тщетно ломал над этим голову, а сердце мое тем временем кричало, что жена ждет меня, считает минуты, а я заперт здесь и не могу даже известить ее.
Я все еще вышагивал взад-вперед по комнате, когда начали бить башенные часы Лувра; я сосчитал двенадцать ударов. Была полночь. Мне пришло в голову пододвинуть к высокому окну стул, открыть его и, ухватившись за железные прутья, выглянуть в ночную темноту. Окно выходило на Сену. Кругом царила тишина. Я уже собирался спрыгнуть обратно в комнату, когда вдруг поднял глаза и застыл от ужаса.
По правую руку от меня, на балконе второго этажа, почти на расстоянии вытянутой руки, я увидел три ярко озаренные лунным светом фигуры, которые, перегнувшись через перила, к чему-то настороженно прислушивались. Ближе других ко мне стоял король: страх, бешенство и безумие искажали его не лишенные благородства черты. Никакое кошмарное сновидение не могло быть ужаснее этой действительности. Вспоминая события давно минувших дней, я вновь словно наяву вижу перед собой этого несчастного — и содрогаюсь. Рядом с ним стоял его брат, герцог Анжуйский, с женственным лицом, полным жестокости, и дрожал от страха. Позади них, бледная и неподвижная, но самая спокойная из всех троих, с почти что равнодушным видом стояла Екатерина Медичи.
Король, будто бы мучимый угрызениями совести, сделал осторожное движение, словно хотел отменить отданное приказание, и в то же мгновение раздался выстрел, как мне показалось, во дворе Лувра.
— Наконец-то, — прошептала с облегчением королева, и все трое ушли с балкона.
Вблизи зазвонил тревогу колокол, за ним другой, с воем присоединился третий; вспыхнул резкий свет факелов, как зарево пожара, затрещали выстрелы, и мне стало казаться, что слышны предсмертные стоны.
В том, что адмирала убили, у меня не оставалось сомнений. Но что означал набат, выстрелы, сначала одинокие, потом все более частые, жестокие вопли, доносившиеся до моего настороженного слуха? Может ли быть, что случилось неслыханное? Неужели убивают всех гугенотов в Париже?
А Гаспарда, моя Гаспарда, вверенная мне адмиралом? Они там одни с беззащитным стариком советником! При мысли об этом у меня волосы стали ды бом и кровь застыла в жилах. Я бросился к двери и принялся изо всех сил трясти ее, но она была сделана из прочного дуба, а железные замки не поддавались. Тогда я стал искать какой-нибудь инструмент, чтобы взломать ее, но не мог найти ничего подходящего. Я бил по двери кулаками, стучал ногами, молил выпустить меня, но в коридоре по-прежнему царила мертвая тишина.
Я снова забрался на окно и в полном отчаянии стал трясти железную решетку, но не смог выломать ее. Меня охватила лихорадка. Близкий к безумию, я бросился на постель Боккара и до самого утра метался в смертельной тревоге. Наконец, когда забрезжила заря, я впал в неописуемое состояние между сном и бодрствованием. Мне казалось, что я все еще цепляюсь за железные прутья и гляжу на бегущие воды Сены. И вдруг из волн реки поднимается полуобнаженная, озаренная светом месяца женщина, речная богиня, опирающаяся на урну, из которой струится вода, и, обращаясь не ко мне, а к женщине из камня, поддерживающей балкон, на котором стояли три царственных заговорщика, говорит: «Сестрица, не знаешь ли ты, почему они убивают друг друга? Труп за трупом бросают они в мои воды, и я вся испачкана кровью. Быть может, бедняки, которые по вечерам полощут в воде свои лохмотья, собрались прикончить богатых?» — «Нет, — зашептала каменная женщина, — они убивают друг друга, потому что никак не могут решить, какая дорога ведет к блаженству». И ее холодный лик исказился насмешкой, как если бы она смеялась над чудовищной глупостью.
В это мгновение заскрипела дверь, я очнулся и увидел Боккара. Он был невероятно бледен и мрачен. За ним вошли двое его людей с хлебом и кружкой вина.
— Заклинаю тебя, Боккар, скажи, — воскликнул я и бросился ему навстречу, — что произошло сегодня ночью?.. Говори же!
Он взял мою руку и произнес:
— Успокойся. Это была недобрая ночь. Мы, швейцарцы, неповинны в этом. Так приказал король.
— Адмирал погиб? — спросил я, пристально глядя на него.
Он утвердительно кивнул.
— А остальные предводители гугенотов?
— Все убиты, кроме тех немногих, которые, как Генрих Наваррский, пощажены по особой милости короля.
— Все уже кончено?
— Нет, толпа еще бродит по улицам Парижа. Ни один гугенот не должен остаться в живых.
Мысль о Гаспарде вспыхнула в моем сознании, и все остальное исчезло во мраке.
— Пусти меня! — закричал я. — Моя жена, моя несчастная жена!
Боккар изумленно воззрился на меня:
— Жена? Разве ты женат?
— Пусти, несчастный! — воскликнул я и бросился на него, так как он преградил мне выход.
Мы начали бороться, и я бы справился с ним, если бы один из его швейцарцев не кинулся к нему на помощь, в то время как другой охранял выход. В борьбе я упал на колено и простонал:
— Боккар! Во имя Господа, заклинаю тебя всем, что тебе дорого… заклинаю тебя жизнью твоего отца… блаженством твоей матери… сжалься надо мной и выпусти меня! Я же говорю тебе, что там моя жена… ее в это мгновение, быть может, убивают… ее, быть может, истязают! О! о! — И я стал бить себя кулаком по лбу.
Боккар возразил успокаивающим тоном, как говорят с душевно больным:
— В своем ли ты уме, друг? Ты не сделаешь и пяти шагов — тебя сразит пуля! Все знают, что ты секретарь адмирала. Образумься. Ты просишь о невозможном.
Стоя на коленях, я заплакал, как дитя. Полубессознательно, как утопающий, я поднял глаза, ища спасения, в то время как Боккар молча связывал порвавшийся в борьбе шелковый шнур, на котором висел серебряный образок Мадонны.
— Во имя Божьей Матери Эйнзидельнской! — взмолился я, сложив руки.
Боккар некоторое время стоял не шевелясь, устремив кверху взор и будто шепча молитву. Затем он прикоснулся губами к образку и снова бережно убрал его под куртку. Мы все еще молчали, когда вошел молодой офицер, держа в руках депешу.
— Именем короля и по приказанию капитана, — сказал он, — возьмите двоих из ваших людей, господин Боккар, и собственноручно доставьте этот приказ коменданту Бастилии.
Офицер вышел. Боккар после минутного раздумья бросился ко мне с приказом в руках.
— Скорей, поменяйся платьем с Каттани! — прошептал он. — Мы попытаемся. Где она живет?
— На острове Святого Людовика.
Поспешно сняв свое платье, я надел мундир королевского швейцарца, повесил на пояс шпагу, схватил алебарду, и мы все вместе — Боккар, я и второй швейцарец — выбежали на улицу…

КОНРАД ФЕРДИНАНД МЕЙЕР