April 2nd, 2021

приёмы охоты испанских фад на людей

испанские русалки - fada, hada, injana, xana, xa на разных языках (Испания разноязыка) - как и нежить других мифологий, охотятся на людей. Похищают восновном детей и девушек. Фады-ады любят использовать в качестве приманки золотые предметы: оставят на причале у края. Или покажут в воде, у берега. И стОит жертве клюнуть - рраз! Подсекают... Превращаются в знакомых людей, животных и птиц. Они охотно летают стаями; и услышав с поднебесья свист, крестьяне опускают глаза, уходя от визуального контакта с охотницами.
- Кстати, среди фад есть и мужские особи. Тут они ближе к античной нечисти. Хотя, конечно, основная фишка та же, что и у всех водяных нимф: расчесывать золотые кудри, демонстрируя стройные формы и девичьи бюсты (попутно скрывая змеиные хвосты и копыта). Именно для того "русалка на ветвях сидит". - Это у них - к непогоде, солнца сторонятся.

(no subject)

ЗЛОБА НИКОГДА НЕ УНИЧТОЖИТ ЗЛОБЫ. ЕСЛИ КТО ТЕБЕ СДЕЛАЛ ЗЛО, СДЕЛАЙ ЕМУ ДОБРО (Преподобный Пимен Великий, египетский пустынник)

ДЖЕФФРИ АРЧЕР (англичанин)

ОТКЛОНЕНИЕ

Септимус Горацио Корнуоллис не соответствовал своему имени. С таким именем ему бы следовало быть министром, адмиралом или, по крайней мере, настоятелем прихода. На самом же деле Септимус Горацио Корнуоллис работал клерком в отделе компенсаций известной страховой компании лондонского Сити.
В своем имени Септимусу следовало винить отца, слыхавшего краем уха о Нельсоне; мать, отличавшуюся суеверностью, и пра-пра-прадедушку, который, как утверждали, приходился седьмой водой на киселе знаменитому генерал-губернатору Индии. После школы Септимус поступил на службу в страховую компанию. Был он тогда худощавым, анемичным, преждевременно лысеющим юношей. В школе ему сказали, что для молодого человека с его квалификацией место в страховой компании просто идеально. Уже после, размышляя над этим советом, Септимус испытывал смутное беспокойство, ибо даже он понимал, что квалификации у него не было никакой. Впрочем, это не помешало Септимусу медленно, но верно подниматься по служебной лестнице, от мальчика на побегушках до старшего клерка (нельзя сказать, что поднимался он по лестнице стремительно, скорее, ему приходилось довольно подолгу отсиживаться на каждой ступеньке). В конце концов, он достиг едва ли не заоблачной высоты: Септимуса назначили заместителем заведующего отделом исков и компенсаций.
Весь рабочий день Септимус проводил за стеклянной перегородкой на седьмом этаже, разбирая иски и страховые выплаты, не превышающие миллиона фунтов стерлингов. Ему казалось, что если он ничем себя не запятнает (одно из любимых выражений Септимуса), то лет так через двадцать его назначат заведующим отделом исков и компенсаций. Тогда он отгородится настоящей непрозрачной стеной и ковёр у него будет не из маленьких квадратиков зеленоватых оттенков. Может быть, он даже удостоится чести и будет ставить свою подпись на чеках в миллион фунтов стерлингов.
Жил Септимус в городке Севеноукс вместе с женой Нормой и двумя детьми, Уинстоном и Элизабет. Сын и дочь учились в местной государственной школе. Жизнь Септимуса протекала по раз и навсегда заведенному расписанию, подразделы которого были запрограммированы как на мини-компьютере; но сам себе он казался верным хранителем традиций и порядка. Что ещё у него было в жизни, кроме порядка и привычек? Если бы кому-то вдруг пришло в голову совершить покушение на жизнь Септимуса, то для этого понадобилось бы понаблюдать за ним всего лишь неделю; тогда заговорщики знали бы, что Септимус делает в любую минуту года.
Каждое утро Септимус вставал в 7.15 и надевал один из двух тёмных костюмов в крапинку. В 7.55 он выходил из дома 47 по Палмерстон Драйв, перед этим проглотив свой неизменный завтрак: яйцо всмятку, две гренки и две чашки чаю. На станции, на 1-ой платформе, Септимус покупал свежий номер «Дейли экспресс» и садился на поезд, отбывающий в 8.27 в Лондон. На пути к Кэннон Стрит, от которой было рукой подать до работы, Септимус читал газету и выкуривал две сигареты (- до 2006 курение в общественных местах разрешалось. - germiones_muzh.). В 9.07 поезд прибывал на Кэннон Стрит. Придя на работу, Септимус садился к столу за стеклянной перегородкой на седьмом этаже. В 9.30 принимался изучать первый иск. В 11.00 выпивал кофе и позволял себе выкурить ещё две сигареты, одновременно развлекая коллег рассказами о воображаемых успехах сына и дочери. В 11.15 вновь принимался за работу. В 13.00 Cептимус выходил из «Большого Готического Собора» (ещё одно любимое выражение) на часовой обеденный перерыв, который он проводил в пабе, где выпивал полпинты пива с каплей лимонного сока и съедал дежурное блюдо. После еды Септимус выкуривал ещё две сигареты. В 13.55 вновь усаживался за бумаги и не отрывался от них до 16.00. В пятнадцатиминутный перерыв выпивал чашку чая с традиционным ритуалом из двух сигарет. В 17.30, минута в минуту, Септимус брался за зонтик и чемоданчик бизнесмена типа «дипломат» с серебряными литерами «С.Г.К.» сбоку, и покидал помещение, дважды повернув ключ в замке своей стеклянной клетки. Проходя мимо машинисток, Септимус бросал с наигранным весельем: «До завтра в то же время, девочки» и, спускаясь в лифте, мурлыкал мелодию из популярного мюзикла «Звуки музыки». Влившись в поток клерков, запрудивших улицы Сити, Септимус, не отклоняясь, шагал к станции Кэннон Стрит. Его зонтик ритмично постукивал о тротуар. Он двигался плечом к плечу с банкирами, судовладельцами, нефтепромышленниками, маклерами, и Септимус не без удовлетворения думал о себе, как о частице великого лондонского Сити.
Дойдя до станции, он покупал свежий номер вечерки «Ивнинг стандард» и сигареты в киоске, и прятал всё это в чемоданчике, поверх бумаг. Обычно Септимус садился в четвёртый вагон. Его поезд отходил с 5-ой платформы в 17.50. В купе у него было своё любимое место – у окна с газетой «Файнэншл таймс» в руках, и напротив модной секретарши, которая зачитывалась толстыми душещипательными романами и жила где-то за Севеноуксом. Перед тем как сесть, Септимус извлекал из портфеля «Ивнинг Стандард» и новую пачку сигарет, клал их на подлокотник, а портфель и зонт водружал на сетку для багажа. Удобно усевшись, Септимус открывал пачку и выкуривал, читая газету, первую из двух, предназначенных на время пути сигарет. Таким образом, к вечернему поезду в 5.30 на следующий день у него оставалось восемь сигарет. Выходя в Севеноуксе, он бормотал своим попутчикам «Спокойной ночи» (единственная фраза за всю поездку) и шёл к своему особняку по Палмерстон Драйв. В 18.40 он подходил к дверям дома. Между 18.45 и 19.30 он дочитывал газету или проверял домашнее задание сына и дочери. Найдя ошибку, он издавал укоризненное «ца-ца-ца», или вздох, когда ему попадались совершенно непонятные задачи по математике. В 19.30 его «благоверная» (ещё одно любимое словцо) подавала ему на кухне блюдо, приготовленное по рецепту из женского журнала, или любимые рыбные палочки (три) с горохом и жареной картошкой. И поскольку рыбные палочки назывались «пальчиками» Септимус всегда повторял одну и ту же фразу: «Если бы Всевышний пожелал, чтобы у рыбы были пальцы, то он одарил бы её руками», смеялся, смазывал продолговатые рыбные «пальчики» томатным соусом и поглощал ужин под аккомпанемент жены, пересказывающей главные события дня. В 21.00 он смотрел по телевизору новости Би-би-си (коммерческое телевидение он не смотрел никогда) и в 22.30 ложился спать.
Распорядок этот соблюдался из года в год и нарушался разве что во время отпусков, которые Септимус тоже, естественно, проводил всегда одинаково. Рождество всё семейство отмечало либо у родителей Нормы в Вотфорде, к северу от Лондона, либо у сестры Септимуса в Эпсоме в графстве Суррей. Но пиком года был летний отпуск. Септимус покупал четыре путёвки и вместе со своей семьей проводил две недели в гостинице «Олимпик» на острове Корфу.
Септимусу не просто нравился налаженный ритм его жизни; любое, даже малейшее нарушение распорядка расстраивало его до глубины души. Казалось, ничто не нарушит его монотонного существования, от появления на свет до могильной плиты. Септимус был не из тех, о ком писатели пишут эпопеи. И всё же однажды рутинный распорядок жизни был не просто поколеблен, но потрясен до самого основания.
Как-то вечером, в 17.27 когда Септимус уже закрывал папку с последним иском, его непосредственный начальник, заместитель управляющего, пригласил Септимуса на короткую беседу. Из-за этого необдуманного шага Септимус вынужден был задержаться на службе до начала седьмого. Хотя машинистки уже ушли, Септимус, в силу привычки, махнул пустым столам и бросил безмолвным машинисткам неизменное «До завтра, девочки». Спускаясь в лифте, он, как всегда, мурлыкал знакомую мелодию. Едва Септимус вышел из «Большого Готического Собора», начался дождь. Септимус нехотя снял чехол с тщательно скатанного зонта и, подняв его над головой, стремительно зашагал по лужам к вокзалу. Он надеялся поспеть на поезд, отбывающий в 18.32. На вокзале Септимус простоял в очереди за газетой и сигаретами и, сунув их в чемоданчик, бросился на 5-ую платформу. Как будто назло, громкоговоритель, формально извинившись, объявил, что три других вечерних поезда отменены.
Наконец, Септимусу удалось протолкнуться сквозь вымокшую под дождем, напористую толпу к шестому вагону состава, который даже не значился в расписании. Оказалось, что вагон набит лицами, совершенно незнакомыми Септимусу. Но это было ещё не всё: в вагоне почти не оставалось свободных мест. Септимус с трудом отыскал место в середине вагона, спиной по ходу поезда. Забросив скомканный зонт с чемоданчиком на сетку для багажа, Септимус, скрипя зубами, втиснулся на своё место. Усевшись, он окинул взглядом пассажиров. Среди шести соседей по купе, не было ни одного знакомого лица. Какая-то женщина с тремя детьми буквально заполонила место напротив. Слева от него крепко спал пожилой мужчина. Справа, оперевшись локтями о дверь вагона, высовывался в окно молодой человек лет двадцати.
Взглянув на юношу, Септимус в первый момент не поверил своим глазам. На юноше была чёрная кожаная куртка и джинсы в обтяжку. Он насвистывал себе под нос. Его тёмные напомаженные волосы были взбиты спереди и зализаны по бокам. Во всей цветовой гамме его внешности лишь черная куртка и грязные ногти подходили друг к другу. Но что больше всего поразило чувствительную натуру Септимуса, так это надпись как бы из сапожных гвоздей на спине куртки: «А пошёл ты на…». «Куда катится страна, – думал Септимус. – Для таких типов нужно снова ввести воинскую повинность». Сам Септимус в свое время был освобожден от армии из-за плоскостопия.
Он решил не обращать никакого внимания на чудовище по-соседству. Потянувшись к золотистой пачке сигарет на подлокотнике, Септимус закурил и принялся читать «Ивнинг стандард». Пачку, как обычно, он положил назад на подлокотник: по дороге домой Септимус привык выкуривать две сигареты. Когда поезд, наконец, тронулся, парень, облаченный в черное, повернулся к Септимусу, оглядел его с ног до головы, взял сигарету из пачки, чиркнул спичкой и задымил как ни в чем не бывало. Септимус не верил своим глазам. Он уже было решил запротестовать, но вовремя вспомнил, что соседи вряд ли его поддержат: ведь рядом не было никого из привычных пассажиров. Подумав немного, Септимус пришёл к выводу, что благоразумие есть главная черта отважных (ещё одно любимое выражение).
Когда поезд остановился в Петс Вуд, Септимус отодвинул газету – впрочем, за это время он не прочел и строчки – и, как обычно, вынул вторую сигарету. Закурил, затянулся и собрался было вновь углубиться в газету, но парень потянул её к себе за угол, так что каждый из них остался с половиной «Ивнинг стандард». На этот раз Септимус в поисках поддержки осмотрелся по сторонам. Дети, сидевшие напротив, начали хихикать, а их мамаша демонстративно отвернулась, явно не желая вмешиваться. Сосед слева храпел. Септимус решил спрятать сигареты в карман, но парень схватил пачку, вытащил сигарету и, закурив, глубоко затянулся. Перед тем, как положить пачку на подлокотник, он нарочно выдохнул дым прямо в лицо Септимусу. В ответ Септимус гневно взглянул на парня, но его гневный взгляд заслонили клубы дыма. Скрипя зубами от ярости, он уставился в «Ивнинг стандард», но оказалось, что в доставшейся ему половине были разделы, к которым он не питал никакого интереса: вакансии, объявления о продаже подержанных автомобилей, спорт. Септимуса мстительно радовало лишь то, что этого невежу, должно быть, интересовала именно спортивная страница. Читать газету Септимус был явно не в состоянии. Его буквально трясло от выходок соседа.
Он обдумывал месть и постепенно в его мозгу вызрел план, который, безусловно должен был показать парню, что порой по внешности нельзя судить о достоинствах (вариант ещё одной любимой поговорки Септимуса). Он ухмыльнулся и, вопреки всем привычкам, вытащил третью сигарету, и с вызовом вернув пачку на подлокотник. Парень погасил окурок и, словно принимая вызов, взял пачку, достал новую сигарету, закурил. Септимус ни в коей мере не чувствовал себя побежденным. Затянувшись несколько раз, он погасил недокуренную сигарету, вытащил четвёртую и вновь закурил. Борьба продолжалась; в пачке оставалось лишь две сигареты. Пыхтя и кашляя, Септимус докурил четвёртую сигарету раньше парня. Нависнув над кожаной курткой, он погасил окурок в пепельнице под окном. В купе было накурено – хоть топор вешай. Парень все ещё лихорадочно попыхивал сигаретой. Дети кашляли, а их мамаша размахивала руками, как ветряная мельница. Септимус не обращал на неё никакого внимания. Украдкой поглядывая на пачку, он делал вид, что читает заметку о шансах команды «Арсенала» в розыгрыше кубка.
Септимусу вспомнилось выражение генерала Монтгомери о том, что неожиданность и выбор момента – главное оружие победы. Когда парень, выкурив очередную сигарету, раздавил окурок, поезд стал медленно подъезжать к платформе Севеноукс. Парень уже было поднял руку, но Септимус опередил его. Угадав намерение противника, Септимус схватил пачку. Он вытащил девятую сигарету, поднёс к губам, медленно, с удовольствием закурил, и глубоко затянулся, и, наконец, выдохнул дым прямо в лицо противнику. Парень был явно обескуражен. Тем временем Септимус вытащил последнюю сигарету и тщательно растёр табак между большим и указательным пальцем, так, чтобы мелкая табачная труха высыпалась в пустую пачку. Аккуратно закрыв её, Септимус торжественно водрузил золотистую пачку на подлокотник. Не давая противнику опомниться, он поднял со своего кресла спортивную страницу «Ивнинг стандард», разорвал её пополам, потом на четыре части, на восемь, наконец, на шестнадцать. Бумажные клочья он сложил аккуратной кучкой на коленях у парня.
Поезд остановился. Нанеся сокрушительный удар во имя молчаливого большинства, торжествующий Септимус снял с багажной сетки зонт и чемоданчик: когда он повернулся к выходу, чемоданчик зацепился за подлокотник и раскрылся, демонстрируя содержимое окружающим. Поверх деловых бумаг в портфеле лежал аккуратно сложенный номер «Ивнинг стандард» и нераспечатанная золотистая пачка сигарет.

- нет ничего лучше?.. "Потолок" и "пол" кавказской шашки

1. ВОЗМОЖНОСТИ ДЛЯ МАСТЕРА БОЯ
шашка, "завоевавшая" первенство на рукопашной "арене" Кавказа к XIX веку, - посравнению с саблей оружие недорогое, легкое, простое в обращении. Я уж говорил: хорошую саблю с сильным изгибом (килидж, например) экстренно выхватить из ножен сможет гарантированно только специалист! Зато специалист сумеет сделать саблей много больше, чем шашкой. Потенциал и многофункциональность сабли велики: ею можно менять траектории удара "на лету", и ненадобен "потяг" для извлечения из тела врага; черкесской саблей с граненым жалом, как верно отмечает князь Хан-Гирей Султанов, можно нетолько рубить, но и колоть (в рукопашном бою цели для укола - вгорло да в глаз; по активному движущемуся противнику это сможет опять-таки только мастер)... Но сабля, как сказано, сложней в овладении и тяжелее. - Надо много упражняться. Очень много;
2. ВОЗМОЖНОСТИ ДЛЯ ПЕШЕГО БОЙЦА
Пешие (бедные) стрелкИ на Кавказе однозначно предпочитали шашке большой (до 75 сэмэ, вес 600 и более грамм) боевой кинжал. Это очмощное в ударе оружие: запросто половинит череп дозубов. И также хорош в уколе, как в рубке. - Зато в бою с коня уже уступит шашке;
3. "СРЕДНЕЕ АРИФМЕТИЧЕСКОЕ"
Итак, шашка являет собой нечто среднее меж кинжалом - и саблей. Сабля - досихпор почетное, статусное, обрядовое оружие на Кавказе. Кинжал - традиционно необходимый, повседневный "минимум" для самозащиты. А шашка - какраз между ними.
- Между небом и землёй:)

молодой султан - и старый визирь: притча о царской власти

юный султан сел на трон и призвал старого визиря.
- Расскажи мне, как царствуют? - спросил он опытного советника.
- Повелитель! - склонился пред ним визирь. - Царь это тот, кто никогда не поступает как хочет; но всегда - как нужно.
- А если я ошибусь?
- Нестрашно. Тебя остановят, поправят.
- Но если я несоглашусь?
- Тогда ты заболеешь и умрёшь.

АМУЛЕТ (история из эпохи гугенотских войн). - III серия

Глава IV
на второй вечер после этого разговора я въехал в Париж через ворота Сент-Оноре и постучался в двери ближайшего постоялого двора, едва держась на ногах от усталости.
Первую неделю я провел осматривая огромный город и тщетно пытаясь разыскать одного товарища моего отца по оружию. После долгих расспросов я узнал о его смерти. На восьмой день я в сильном волнении отправился к жилищу адмирала, находившемуся на узенькой улице невдалеке от Лувра.
Это оказалось мрачное старинное здание, и привратник принял меня весьма неприветливо, даже с недоверием. Я написал свое имя на клочке бумаги, который он отнес своему господину, и лишь тогда меня впустили; я прошел через большую приемную, где было много народу, и попал в маленькую рабочую комнату адмирала. Колиньи сидел и писал; он сделал мне знак подождать, пока он не закончит. У меня было достаточно времени, чтобы с умилением рассмотреть его лицо, которое до тех пор я видел лишь на одной очень выразительной гравюре, дошедшей до Швейцарии и врезавшейся мне в память.
Адмиралу не исполнилось и пятидесяти лет, но волосы его были белы как снег, а на впалых щеках играл лихорадочный румянец. На его мощном лбу, на сухих руках проступали синие жилы. Во всем его существе ощущалась глубокая сосредоточенность.
Закончив работу, он подошел ко мне и устремил на меня проницательный взгляд своих больших голубых глаз.
— Мне известно, что привело вас сюда, — сказал он, — вы хотите служить доброму делу. Если война вспыхнет, я дам вам место в моей немецкой коннице. А пока… Вы владеете пером? Знаете французский и немецкий языки?
Я утвердительно кивнул.
— Хорошо, тогда я дам вам работу у себя. Вы можете принести мне пользу. Добро пожаловать. Я буду ждать вас завтра в восьмом часу.
Когда я поклонился ему, он очень приветливо добавил:
— Не забудьте навестить советника Шатильона, с которым вы познакомились в пути.
Очутившись на улице и направляясь к своему постоялому двору, я начал вспоминать все только что пережитое, и у меня не осталось никаких сомнений, кому я обязан столь легким достижением желанной цели. Это казалось мне хорошим предзнаменованием, а мысль о предстоящей работе с самим адмиралом давала мне ощущение своей значимости, которого я не испытывал никогда прежде. Все эти радостные мысли, однако, совершенно отступали на второй план перед чем-то, что меня одновременно привлекало и мучило, захватывало и тревожило; перед чем-то бесконечно неопределенным, в чем я не мог дать себе отчета. Наконец после долгих бесплодных поисков мне вдруг стало ясно, в чем дело. Это были глаза адмирала, следившие за мной. Почему они преследовали меня? Потому что это были ее глаза. Меня охватило несказанное смятение. Возможно ли, что свои глаза она унаследовала от него? Нет, я ошибся! Моя фантазия сыграла со мной скверную шутку. И, чтобы опровергнуть эти догадки, я решил поскорее вернуться в свою гостиницу, а потом отправиться на остров Святого Людовика и разыскать моих знакомых из «Трех лилий».
Час спустя я оказался в узком и высоком доме парламентского советника, стоявшем у моста и одной стороной выходившем на набережную Сены, а другой на готические окна маленькой церкви в переулке. Двери первого этажа были заперты; когда же я поднялся на второй, то неожиданно увидел Гаспарду, стоявшую перед открытым ящиком. Она поприветствовала меня:
— Мы ждали вас. Пойдемте, я провожу вас к дяде.
Старик сидел, удобно устроившись в кресле и перелистывая большую книгу, поставленную на приспособленный для этого подлокотник. В дубовых шкафах, украшенных красивой резьбой, стояло множество томов. Статуэтки, монеты и гравюры оживляли эту комнату, переполненную книгами. Ученый старец, не поднимаясь, поприветствовал меня, как старого знакомого, предложил мне сесть в кресло напротив и с видимым удовольствием выслушал рассказ о моем поступлении на службу к адмиралу.
— Да поможет ему Бог! Пусть ему наконец удастся сделать это, — сказал он. — Для того чтобы мы, протестанты, к сожалению, представляющие меньшинство по сравнению с остальным населением нашей родины, дышали свободно и были избавлены от гражданской войны, существует два пути, только два: или переселиться за океан, в открытую Колумбом землю, — эту мысль долгие годы лелеял адмирал, и если бы не представилось неожиданных препятствий, кто знает! — или же разжечь национальное чувство и начать большую, внешнюю, исцеляющую человечество войну, в которой протестанты и католики, сражаясь бок о бок, объединенные любовью к родине, стали бы братьями и забыли бы про свои религиозные распри. Об этом мечтает адмирал, а я, миролюбивый человек, не могу дождаться объявления этой войны. Освобождая Нидерланды от гнета испанцев, наши католики против своей воли задышат воздухом свободы. Но время не терпит! Верьте мне, Шадау, над Парижем нависли грозовые тучи! Гизы хотят предотвратить эту войну, ибо она может сделать молодого короля самостоятельным и он перестанет нуждаться в их советах. Королева-мать двулична — она не ведьма, какой ее считают горячие головы нашей партии, но ведет неопределенную политику, эгоистично преследуя только интересы своего дома. Она безучастна к славе Франции, и любая случайность может определить ее выбор. Вдобавок ко всему она труслива и изменчива, и потому от нее можно ожидать самого худшего! Разумеется, король расположен к Колиньи, но этот король… впрочем, я не стану навязывать вам свое мнение. Король нередко посещает адмирала, и вы увидите его своими глазами.
Затем старик вдруг поменял тему разговора и, указав на книгу перед собой, спросил меня:
— Знаете ли вы, что я читаю? Посмотрите!
Я прочел по-латыни: «„География“ Птолемея, изданная Мигелем Серветом».
— Неужели это сожженный на костре в Женеве еретик? — спросил я, пораженный.
— Он самый. Он был выдающимся ученым — насколько я могу судить, даже гениальным, — и его открытия в области естественных наук принесут потом, быть может, больше пользы, чем его богословские рассуждения. А вы, если бы вы заседали в Женевской ратуше, тоже сожгли бы его?
— Конечно, сударь! — воскликнул я. — Подумайте: что было опаснейшим орудием, которым паписты боролись против нашего Кальвина? Они упрекали его в том, что учение его есть отрицание Бога. И вот в Женеве появляется испанец, называет себя другом Кальвина и издает книги, в которых отрицает Троицу и злоупотребляет евангелической свободой. Разве Кальвин не был обязан ради тысяч тех, кто страдал и проливал свою кровь за истинное слово Божие, изгнать этого ложного брата на глазах у всего мира из лона евангелической церкви и предать его в руки светского судьи для того, чтобы его не смешивали с нами и чтобы мы невинно не пострадали за чужое безбожие?
Шатильон с грустной улыбкой сказал:
— Вы прекрасно обосновали свое суждение о Сервете. Что ж, вы должны доставить мне удовольствие и провести этот вечер здесь. Я подведу вас к окну, выходящему на часовню Святого Лаврентия, по соседству с которой мы имеем удовольствие жить. Там знаменитый францисканец, патер Панигарола, сегодня вечером будет произносить проповедь. Тогда вы услышите, как судят о вас. Этот патер — пламенный оратор. Если вы не упустите ни одного его слова, то получите большое удовольствие. Вы пока живете на постоялом дворе? О, нужно подыскать вам постоянное помещение. Что ты посоветуешь, Гаспарда? — обратился он к девушке, только что вошедшей в комнату.
Гаспарда весело ответила:
— Нашему товарищу по вере портному Жильберу приходится кормить огромное семейство, и он был бы очень рад и польщен, если бы господин Шадау согласился занять его лучшую комнату. В этом есть еще одно преимущество: ревностный, но боязливый христианин смог бы под защитой смелого воина отважиться посещать наше евангелическое богослужение. Я сейчас же пойду и сообщу ему эту радостную новость.
С этими словами девушка удалилась. За время ее присутствия в комнате, каким бы кратким оно ни было, я все-таки успел всмотреться в ее глаза, и снова меня охватило изумление. Я желал во что бы то ни стало найти разрешение этой загадки и с трудом удержал готовый сорваться с моих губ вопрос, который нарушил бы всякое приличие. Но старик сам облегчил мне задачу, насмешливо спросив:
— Что вы так пристально разглядывали эту девушку? Что вы такого в ней находите?
— Нечто совершенно особенное, — решительно ответил я, — ее глаза необыкновенно похожи на глаза адмирала.
Советник отшатнулся, словно прикоснувшись к змее, и с принужденной улыбкой сказал:
— Разве такая игра природы невозможна, господин Шадау? Разве вы вправе воспретить жизни создавать схожие глаза?
— Вы спросили меня, что особенного я нахожу в этой девушке, — возразил я хладнокровно, — на этот вопрос я вам ответил. Теперь разрешите и мне задать вопрос. Так как я надеюсь, что и впредь буду иметь дозволение посещать вас, и меня привлекает ваше расположение и ясный ум, то позвольте мне узнать, как мне называть эту прекрасную девушку. Я знаю, что ее крестный Колиньи дал ей имя Гаспарды, но вы еще не сказали мне, имею ли я честь говорить с вашей дочерью или с одной из ваших родственниц.
— Называйте ее как хотите! — хмуро пробормотал старик и снова начал перелистывать «Географию» Птолемея.
По его странному поведению я окончательно уверился в том, что тут таится какая-то загадка, и начал строить самые смелые предположения. Адмирал опубликовал небольшую статью о защите Сен-Кантена, которую я знал наизусть. Заканчивал он ее довольно неожиданно — несколькими таинственными словами, указывавшими на его переход к евангелической вере. В них говорилось о мирской греховности, к которой он, по собственному признанию, тоже был причастен. Не имело ли рождение Гаспарды отношения к этому периоду доевангельской жизни? Я всегда строго относился к таким вопросам, но в данном случае мое впечатление было иным; я был далек от мысли осуждать человека за ложный шаг, который открывал мне невероятную возможность приблизиться к родственнице моего героя — и, кто знает, быть может, даже посвататься… В то время как я давал волю своему воображению, по моему лицу, вероятно, проскользнула счастливая улыбка, так как старик, украдкой наблюдавший за мной, вдруг обратился ко мне с неожиданным оживлением:
— Если вам, молодой человек, доставляет удовольствие мысль, что вы нашли слабость в великом человеке, то знайте: он безупречен! Вы ошибаетесь! Вы в заблуждении!
Он поднялся с расстроенным видом и начал шагать взад-вперед по комнате, затем остановился рядом со мной, схватил меня за руку и, неожиданно поменяв тон, сказал:
— Мой юный друг, в это тяжелое время, когда мы, протестанты, зависим друг от друга и должны относиться друг к другу, как братья, между нами не должно быть недосказанного. Вы хороший человек, а Гаспарда милое дитя. Боже сохрани, чтобы что-нибудь сокрытое омрачало ваши встречи. Вы умеете молчать, я в этом уверен; притом я не хочу, чтобы вы узнали обо всем из недоброжелательных уст. Выслушайте же меня!
Гаспарда мне не дочь и не племянница, но она выросла у меня и считается моей родственницей. Мать Гаспарды, умершая вскоре после ее рождения, была дочерью одного немецкого рейтара, которого она сопровождала во Францию. Отец Гаспарды, — здесь старик понизил голос, — Дандело, младший брат адмирала, об удивительной храбрости и ранней гибели которого вам известно. Теперь вы осведомлены. Называйте Гаспарду моей племянницей; я люблю ее, как родное дитя. Пускай все это останется между нами, и будьте непринужденны в общении с ней.
Он умолк, и я не прерывал его молчания. В это время, очень кстати для нас обоих, нас позвали ужинать, причем прелестная Гаспарда указала мне место около себя. Когда она передавала мне полный бокал и рука ее коснулась моей, меня охватила дрожь при мысли, что в этих юных жилах течет кровь моего героя. И Гаспарда тоже почувствовала, что я смотрю на нее другими глазами, чем незадолго до этого; она задумалась, и тень недоумения скользнула по ее лицу, но оно скоро вновь просветлело, когда она стала весело рассказывать мне, какая честь для портного Жильбера приютить меня в своем доме.
— Это важно, — сказала она шутя, — что у вас под рукой будет христианский портной, который сможет изготовить вам платье по строгому гугенотскому покрою. Если крестный Колиньи, который сейчас в такой милости у короля, познакомит вас с придворной жизнью и прелестные фрейлины королевы-матери окружат вас, вы погибнете, если у вас не будет строгого одеяния, которое удержит их в должных границах.
Во время этого оживленного разговора мы слышали с улицы то тягучие, то резкие звуки, походившие на отрывки речи, и, когда целая фраза долетела до наших ушей, Шатильон поднялся с досадой и сказал:
— Я покидаю вас!
С этими словами он оставил нас одних.
— Что это значит? — спросил я Гаспарду.
— В церкви Святого Лаврентия, напротив, — объяснила она, — говорит проповедь патер Панигарола. Из наших окон можно видеть набожную толпу и странного патера. Дядю возмущает его болтовня. На меня же нагоняют скуку глупости, которые он говорит, и я перестаю слушать его. Ведь даже в наших протестантских собраниях, где проповедуется одна только истина, мне трудно внимательно дослушивать речь до конца с тем благоговейным вниманием, с которым подобает относиться к священному слову.
Тем временем мы подошли к окну, которое Гаспарда спокойно открыла. Стояла теплая летняя ночь, и освещенные окна часовни тоже были распахнуты. В узком просвете высоко над нами мерцали звезды. Патер, стоявший на кафедре, молодой бледный францисканский монах с южными пламенными глазами и судорожной мимикой, вел себя так необычно, что сначала вызвал у меня улыбку; однако вскоре его речь всецело завладела моим вниманием.
— Христиане, — призывал он, — что такое терпимость, которой требуют от нас? Есть ли это христианская любовь? Нет, скажу я, трижды нет! Это достойное проклятия безразличие к судьбе наших братьев! Что бы вы сказали о человеке, который, увидев другого спящим на краю пропасти, не разбудил и не оттащил бы его? А между тем в данном случае речь идет лишь о жизни и смерти тела. Так имеем ли мы право оставить ближнего на произвол судьбы, когда речь идет о вечном спасении или вечной гибели? Разве можно жить рядом с еретиками и не вспоминать, что души их находятся в смертельной опасности? Именно наша любовь к ним заставляет нас призвать их к спасению и, если они упорствуют, принудить к спасению, а если они неисправимы, истребить их, дабы они своим дурным примером не втянули своих детей, соседей и сограждан в огонь вечный! Потому что христианский народ — это тело, о котором сказано есть: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его! Если правая рука твоя соблазняет тебя, отсеки ее и отбрось ее, ибо лучше, чтобы погиб один из членов твоих, чем все тело твое было ввергнуто в огонь вечный!»
Приблизительно таков был ход мыслей патера, но своей страстной риторикой и невоздержанными жестами он превращал свою речь в дикое зрелище. Было ли это от его заразительного фанатизма или от яркого, падающего сверху света ламп, но лица слушателей приняли такое искаженное и, как мне казалось, кровожадное выражение, что мне вдруг стало ясно, на каком вулкане мы, гугеноты, пребываем в Париже.
Гаспарда присутствовала при этой жуткой сцене почти равнодушно; она устремила свой взгляд на чудную звезду, мягкий свет которой лился на крышу часовни.
После того как итальянец движением руки, скорее похожим на жест проклятия, чем на благословение, закончил свою речь, народ, толпясь, начал выходить из двери, по обеим сторонам которой в железные кольца были воткнуты два горящих смоляных факела. Кровавый отблеск освещал выходивших и временами падал на лицо Гаспарды, которая с любопытством смотрела на толпу, в то время как я отодвинулся в тень. Вдруг я заметил, как она побледнела, вслед за этим взор ее возмущенно вспыхнул, и я увидел, как высокий человек в богатой одежде наполовину небрежным, наполовину жадным движением посылал ей поцелуй. Гаспарда задрожала от гнева. Она схватила меня за руку и, притянув к себе, дрожавшим от волнения голосом крикнула:
— Ты оскорбляешь меня, трус, потому что считаешь меня беззащитной! Ты ошибаешься! Здесь стоит тот, кто накажет тебя, если ты посмеешь еще хоть раз на меня взглянуть!
С грубым хохотом кавалер, если не услышав ее речи, то поняв ее выразительную мимику, закинул плащ на плечо и исчез в движущейся толпе.
Гаспарда разразилась слезами и, всхлипывая, рассказала мне, как этот ничтожный человек, состоявший в свите герцога Анжуйского, брата короля, со дня ее прибытия начал преследовать ее на улице, когда она решалась выйти на прогулку, причем даже присутствие сопровождавшего ее дяди не останавливало наглеца.
— Я не смею сказать об этом моему дорогому дяде из-за его легковозбудимого и немного боязливого характера. Это только обеспокоит его, он все равно не сможет меня защитить. Но вы молоды и владеете шпагой, я рассчитываю на вас! Этой непристойности должен во всяком случае быть положен конец. Теперь до свидания, мой рыцарь! — добавила она, улыбаясь, тогда как слезы еще текли по ее лицу. — И не забудьте пожелать спокойной ночи моему дяде.
Старый слуга осветил мне путь в комнату своего господина, с которым я пришел проститься.
— Что, проповедь закончилась? — спросил советник. — В молодые годы меня позабавили бы эти кривляния, но теперь, особенно после того, как мы последний десяток лет уединенно прожили с Гаспардой в Ниме, где я видел возникавшие во имя Господа смуты и убийства, я не могу смотреть на толпу вокруг попа без опасения, как бы она не предприняла чего-нибудь безумного и жестокого. Это ужасно действует мне на нервы.
Войдя в свою комнату на постоялом дворе, я бросился в старое кресло, которое, кроме походной кровати, составляло единственное ее убранство. Впечатления дня продолжали владеть мною, и сердце мое горело. Башенные часы ближайшего монастыря пробили полночь, моя лампа, в которой выгорело масло, погасла, но в душе моей было светло как днем.
Мне не казалось невозможным завоевать любовь Гаспарды; напротив, представлялось, что такова воля судьбы и что ради этого можно поставить на карту свою жизнь — счастье...

КОНРАД ФЕРДИНАНД МЕЙЕР