March 28th, 2021

ОСТРОВ КАПИТАНОВ (СССР, 1970-е). - VIII серия

Глава X
ЧАШЕЧКА КОФЕ ДЛЯ БОДРОСТИ
И ГЛАВНОЕ:
ДЖИНА, УЛЫБНИСЬ ХОТЬ РАЗОК
как и предполагал капитан Тин Тиныч, "Мечта" пересекла Нарисованную Черту, не почувствовав даже легчайшего толчка.
Рассвет они встретили уже в океане Сказки. Погода была превосходной, дул легкий попутный ветер.
"Мечту" радостным хором приветствовали говорящие селедки.
Легкомысленные рыбы все перепутали. Вместо "Здравствуйте" кричали "Прощайте", "Счастливого пути на дно!", отчего на щеках самолюбивого Тельняшки выступил кирпичного цвета румянец.
Дрессированную Сардинку выпустили погулять на просторе. Куда девалась ее солидность и невозмутимая серьезность! На радостях вместе с селедками Сардинка принялась отплясывать на волнах. Взбивала пену, поднимала фонтаны брызг, сверкала блестящей чешуей. Можно было подумать, что кто-то со дна моря высунул серебряную ложечку и размешивает ею волны.
- И не совестно тебе! С кого пример берешь! - пробовал урезонить ее Тельняшка.
- Не надо, - остановил его капитан Тин Тиныч. - Пусть порадуется. Как-никак через неделю при попутном ветре мы будем уже дома.
На палубу легкой походкой вышла корабельная повариха. Кто бы не залюбовался в этот миг красоткой Джиной! Длинные черные локоны, словно витые черные свечи, отливали серебром на каждом изгибе. Густые ресницы тушили, смягчали колючий блеск сверкающих глаз. И она улыбалась. Улыбалась, как всегда, ласковой, будто застывшей улыбкой.
Двумя руками красотка Джина держала высокий кофейник. Из носика кофейника крученой струйкой вылетал пар. Морской ветерок, словно он тоже был заядлым любителем кофе, жадно подхватил ароматный запах, понес над волнами. Вслед за поварихой выскочила Черная Кошка, на этот раз нацепив на себя, как и ее хозяйка, белый передничек с кружевами. В лапах поднос с кофейными чашками. Зеленые глаза ее сверкали так, что серебряный поднос с одного бока отсвечивал зеленью.
- Погаси глаза, - прикрикнула на нее красотка Джина.
Глаза у Кошки моментально погасли, стали желтые, тихие.
- Всю команду уже напоила, - улыбаясь, сказала красотка Джина. - А это вам - покрепче.
- Как ваши зубы? Больше не болят? - вежливо спросил капитан Тин Тиныч.
- Да они у меня отроду никогда не боле... - начала было корабельная повариха, но тут же, спохватившись, запричитала, приложив ладонь к щеке: - Уж так болели, так ныли, сил нет.
Сейчас вроде затихли.
Красотка Джина разлила кофе по чашкам. Черная Кошка, не расплескав ни капли, с милым поклоном подала чашки с кофе капитану Тин Тинычу и старпому Сене.
- Отличный кофе. Благодарю. - Капитан Тин Тиныч отхлебнул из чашки.
- А ты, милая Ласточка? - радушно предложила красотка Джина. - Ну, хоть полчашечки, со сливками.
- Не пью даже нарисованный, - холодно отказалась Ласточка Два Пятнышка.
- Уу!.. Какая злопамятная, - с упреком покачала головой красотка Джина. - Ну я тебя чем-нибудь другим угощу. Уж непременно... Позвольте вам еще чашечку, капитан.
И красотка Джина тут же наполнила чашку капитана Тин Тиныча крепким, густым кофе.
- Да, приятное впечатление производит Алексей Секретович, - сказал капитан Тин Тиныч, - как хорошо, что такие люди есть на свете. Однако сказываются все же две бессонные ночи. В сон так и клонит. Не выпить ли еще по чашечке для бодрости?
- Для бодрости... - сладко зевнул старпом Сеня, прихлебывая кофе, услужливо поданный Черной Кошкой.
- Для бодрости!.. - вкрадчиво повторила красотка Джина.
- Для бодрости... - чуть шевеля усами, прошептала Кошка.
"В какой-то момент я заколебалась... - подумала Черная Кошка. - Но, к счастью, скоро одумалась. Эти честность и благородство до добра не доведут. Нет, я сделала правильный выбор..." - Что со мной? Я положительно засыпаю, - смущенно улыбнулся капитан Тин Тиныч. - Придется еще по чашечке. Как вы на это смотрите, а?
Но старпом Бом-брам-Сеня уже ничего не ответил. Он еще раз сладко зевнул, глаза его сонно закрылись, пошатываясь, он сделал несколько шагов, ухватился за мачту и медленно сполз на палубу.
Ласточка Два Пятнышка быстро поворачивала узкую головку в черной шапочке, с тревогой глядя то на капитана Тин Тиныча, то на старпома Сеню.
- Не пейте, капитан! Кофе отравлен! - воскликнула Ласточка.
Но было уже поздно.
Непреодолимая дремота сковала капитана Тин Тиныча. Глаза закрывались сами собой.
Нет, это не облака - это мягкие одеяла и подушки. Ветер хорошо взбил их, навалил грудами. Зарыться в них с головой и спать, спать, спать...
- Желаете, капитан, я спою вам корабельную колыбельную, - с издевкой промурлыкала Кошка.
Капитан Тин Тиныч пошатнулся. Он напрягал все силы, чтобы устоять на ногах.
- Предательство, измена... - слабеющим голосом прошептал он.
Голова его упала на грудь, колени подогнулись, и он опустился на палубу рядом с крепко спящим старпомом Сеней.
- Все матросы тоже бай-бай! - весело доложила Черная Кошка.
- Еще бы! Я подсыпала в кофе сонный порошок. - Красотка Джина, не в силах скрыть зловещую радость, поглядела на безжизненно распростертых на палубе капитана Тин Тиныча и старпома Сеню. - Чем меньше, тем больше, и никаких переживаний!
Они выплеснули остатки сонного кофе за борт. Дюжина говорящих селедок, следовавших за "Мечтой" тем же курсом, скоро притихли, примолкли, перестали бранить Морского Конька. Еще через полчаса они, вяло шевеля плавниками, опустились на дно. Селедки улеглись на мягком волнистом песке и мирно проспали целые сутки.
Но, однако, не будем отвлекаться.
- Я полечу на остров Капитанов! Я им все расскажу! - с гневом воскликнула Ласточка.
Она сделала отчаянную попытку взлететь, но какая-то невидимая, безжалостная сила удерживала ее на месте.
Черная Кошка от смеха не смогла устоять на четырех лапах, повалилась на палубу.
- Ха-ха-ха! Что, нарисованная, не можешь! - задыхаясь от смеха, простонала Черная Кошка. - Это я, я прибила к палубе твои пятнышки. Молоток и пара гвоздей. Тюк-тюк - и готово! Ха-хаха!
- Проклятая улыбка! О, как она смертельно мне надоела! - воскликнула Джина голосом, дрожащим от прорвавшегося волнения.
И тут произошло нечто невероятное. Ласточка подумала, уж не сошла ли она с ума.
"Может быть, во всем виноваты мои глаза! Они - нарисованные и поэтому видят то, чего не может быть!" - подумала она.
Но нет, глаза не подвели умную Ласточку.
Красотка Джина поднесла руку к лицу, сморщилась, и вдруг... она с усилием сорвала с губ свою добрую, ласковую улыбку.
Да, да! Она сорвала улыбку! Улыбка была не настоящей, просто приклеенной к губам.
У красотки Джины оказались тонкие, словно иссушенные злобой и ненавистью губы.
Красотка Джина брезгливо швырнула улыбку за борт.
Набежавшая волна подхватила улыбку, понесла... Улыбка покачивалась, мягко изгибалась на волне. И теперь казалось, что волна улыбается.
- Вы думали, я просто хозяйка таверны! Подай-принеси! А я - атаман пиратов! Знаменитая Джина, Мрачная Джина, Джина - Улыбнисьхотьразок! - с торжеством воскликнула она.

СОФЬЯ ПРОКОФЬЕВА

БАРЧУКИ (Курская губерния, 1830-е). - XXXIII серия, заключительная

КЛАДЕЗНАЯ ЦЕРКОВЬ
вид с горы Тускарь через золотые главы монастыря, приютившегося внизу, особенно свеж и хорош. Капризные извивы реки, опушаемые купами деревьев, сверкают то ближе, то дальше, змеёю пробегая просторные яркие луга. Густой лес зелёными террасами спускается к реке, свежий и кудрявый, несмотря на свои сотни лет. Он обложил весь берег вязами, ясенями, дубами, липами, закрыл овраги, холмы, лощины, и гигантскою шапкою повис над рекою. На полгоре, как раз поперёк, стоит монастырский дом с воротами посредине и надворотною церковью. Это фасовый корпус целого четырёхугольника, окружающего главный двор монастырский. Прежде здесь был не такой правильный корпус, не дикой модной краски, и церковь не была такой стройной: здесь была длинная и низкая каменная кишка с опустившимся боком, со множеством окошечек неправильной формы и разного калибра, с выступами и башенками, она была крыта старыми черепицами, разрисована всеми красками, какими разрисовываются крестьянские писанки к святому празднику, так что издали вид был какой-то мраморный. Помню маленькое глубокое окошечко, почти вровень с землёю; в него заглядывали с таинственным ужасом морщинистые физиономии баб, ожидая, что там явится или дух нечистый, или видение какое. Говорили, будто том живёт схимник, который ест в день одну просфору и пьёт немного воды из впадины деревянного распятия. Давным-давно я видел там бледное лицо с спутанными волосами и сухощавую руку, протянувшуюся за просфорой. У ворот постоянно сидел старый полинявший монах в грубой рясе и равнодушно качал свой кошелёк (- для сбора даяний. - germiones_muzh.). Мы, дети, в неразумии своём, бывало, идём к нему под благословение, сняв шапки; мы считали каждого монаха за священника, и очень удивлялись, когда отец Зиновий отклонял наши руки и кланялся с какою-то особенно скучною улыбкою. На лестнице, ведущей во двор, было любимое пребывание нищенок. Тут видел я кликушу с нервным и слёзным лицом, рыдающую, с кровавыми белками; тут сидела бородатая баба-яга, нищенка с лапообразными зверскими руками, вся в седых бородавках; эта жалкая и бессердечная старуха, которой боялись даже прохожие, постоянно ворчала и ругалась; однако высохшая как индийский факир, коричневая маленькая старушонка с пустою морщинистою кожею, в которой как в мешке билось несколько косточек, стояла рядом с нею без всякого страха. Прежде тут было много теремов, высоких и узких, с крылечками и балкончиками, с точёными толстыми перилами, с тёмными таинственными закоулками, переходцами и чердачками. Бывало, сидят две дремотные чёрные фигуры в прямых высоких колпаках, с седыми бородами; ветхие замшившиеся старцы, ветераны и старожилы монастырские, побывавшие и в Соловках, и на Валааме, и в Киево-Печерской лавре. Они по безграмотности навсегда обречены остаться простыми монахами и служить другим, ибо и стены монастыря не допускают абсолютной демократии. Долго, как изваяния, сидят они в тени своего крылечка или у тесного окна, подпёршись рукою, и тихо беседуют. Архимандричьи покои -- большие, с парадной лестницею; видны царские портреты, картины духовного содержания в золотых рамах, ярко окрашенные стены, лампадки. Туда снуют монахи; там у крыльца стоят без шапок несколько служек. Вот главная церковь посреди. Она также новая, большая, красивая, но далеко не то, что старая. Та стояла сотни лет, и когда её повалили, оказалось, что она простояла назло архитекторам совсем без фундамента.
С благоговением детского воспоминания вошёл я с раскалённых камней двора в открытые настежь стеклянные двери, осенённые деревьями. Это мне давно знакомое, когда-то сердечно дорогое место. Отсюда начинается спуск в Кладезную церковь, стоящую на самой подошве берега, под горой, до такой степени глубоко, что даже с монастырского двора, затемняющего нижние части всего склона, виден только её крест с белою маковкою среди мягких зелёных верхушек ясеней. Галерея, ведущая к святому колодезю, была бы в Европе одною из интереснейших достопримечательностей для туристов. Она спускается двенадцатью или десятью террасами, которых уступы ясны и снаружи, так что всё длинное здание галереи представляется гигантскою лестницею, если глядеть на неё сбоку, от леса. Множеством широких каменных ступенек сбегает эта галерея в маленькую полутёмную церковь. Вся стена галереи, обращённая к лесу, почти сплошь стеклянная; широкие стеклянные двери, отворённые настежь, вносят из лесу волны свежего оживляющего воздуха; в окна глядят слегка качающиеся макушки вязов, ясеней, лип, сквозящие золотом; это первые одинокие посты, через тридцать шагов от которых стоит сама тёмная, дышащая прохладою чаща векового леса. Люди кажутся небольшими, и голос их не слышен, если остановиться на верхней ступеньке галереи и глянуть вниз. Своды, уступами уходящие в глубину, расписаны ярко, хотя довольно грубо; на внутренней стене непрерывный ряд фресок с явственными и подробными надписями. В них вся история, все благочестивые легенды иконы коренской Богоматери. Рисунки только что обновлены, как и вообще вся отделка монастыря; позы и фигуры потеряли много прежней наивности, но весьма мало выиграли в художественном отношении. Дико видеть эту неприличную яркость и свежесть красок нового времени в сочетании с бессилием и невежественностью кисти, простительными только в XVI столетии. То, что составляет душу и достоинство наивной византийской школы -- эти посильные выражения различных сердечных настроений человека, настроения молитвенного, или ужасающего, или любящего, -- ничего этого, конечно, не ищите в реставрированных фресках. Наверное, художник, с торжеством отдёргивая полотно своего оконченного фреска, презрительно сравнивал его с полинявшими очерками старых, ещё не исправленных картин. И наверное, монастырская братия и богомольная публика обители искренно любовались новинкою и удивлялись художнику. "Теперь хорошо, -- говорил при мне отставной солдат, с улыбкою удовольствия озираясь по сторонам, -- теперь вся паперть будто смеётся. Вишь, как её расписали".
По ступенькам лестницы, как и в каждом уголке монастыря, уже успели пристроиться богомольцы; спускаешься вниз с трудом между толпами, нецеремонно расположившимися кто на ночлег, кто на трапезу. Повалившись прямо на камень, не развязав ни платков, ни лаптей, ни походных сумок, все ещё в седой пыли большой дороги, и крепко сжав в руке высокие палки, спят, раскрывши рот и жарко вздыхая, одинокие путницы. Идущие в церковь, в свою очередь, бесцеремонно шагают над их потными лицами, худыми и тёмными, как сырая медь. Другие расположились более комфортабельно на коленях друг у друга, на армяках, на сумках; хлебают холодные щи из глиняных кувшинов деревянными ложками, размачивают в черепке донесённые из дому сухари. Нищенки злобно ворчат и ругаются друг с другом, оттеснив богомолок от стены, к которой каждому хочется прислониться. Небольшие группы стоят перед фресками и внимательно вглядываются в них. В нескольких местах слышится мерный голос импровизированного чтеца, который кое-как осиливает подпись картины; растроганные бабы кругом него сочувственно качают головами. Один рыжий мужик, по-видимому, сельский староста, режет подпись громко и уверенно, отчеканивает каждый слог, словно стопудовою гирею, и окончив громче всего последнее слово, с нескрываемым торжеством уходит из толпы.
Какая поэтическая легенда, и как похожа на сотни подобных. Я всегда с тёплым чувством смотрю на это восхищение деревенских старух из разных глухих мест пространной земли нашей, когда они очутятся среди дешёвых чудес какой-нибудь популярной народной святыни. Здесь их луврская галерея, их Вандики и Рафаэли, здесь для них небесный Иерусалим с самоцветными каменьями, и опера, и музеи, и публичные курсы. Всё, что не проза для их скудной жизни, всё, чего нет следа в их трудовом быту, -- всё они находят здесь. Здесь общество со всех концов земли, здесь праздность, никогда им не ведомая, здесь всяческое благолепие -- всё им показывается, всё для них представляется за их немногие гроши, которые донесли они в своей тряпице или выручили за трудовой свой товар. Вот перед ними лес -- тёмный, дремучий, каждое дерево явственно; они сразу поймут, что это лес, в лесу пещера, в пещере горит лампадка, а перед лампадкою молится на коленях с простёртыми к небу руками святой человек в ризе -- иерей Боголеп.
Толпа двигается, умилённая, ступенькой ниже, и видит опять ночь и лес, и опять стоит иерей Боголеп в своей ризе, во всём своём виде честном. Он нашёл в лесу у корня старого дуба (оттого Коренская икона) икону Знамения Божией Матери; и когда поднял икону -- на том месте вдруг пробился ключ святой воды. Вода бежит фонтаном -- старуха с трепетным благоговением смотрит на картину и изумляется, как живо всё написано. Она только что сподобилась напиться из святого колодца и опустить в него медную копейку; она прикладывалась и к пню от святого дуба, который растёт у самой стены Кладезной церкви. А легенда проходит перед нею в живых для неё образах, ясная и вместе с тем таинственная. Вот приходят татары в шлемах, с большими мечами, с злыми лицами; жгут часовню, где висит явленная икона, но икона чудесным образом остаётся невредима, и варвары в ужасе бегут. Два татарина уводят в плен святого иерея, один разрубает икону надвое; старуха пала в немом смятении, её пугает свирепый вид татарина, длинные усы и поднятый кривой меч, но она содрогнулась от негодования и жалости, когда перед её глазами он рассёк на две части "Царицу Небесную". И она двигается по ступенькам ниже и ниже, усиленно вслушиваясь в чтение солдата-нищего, видя перед собою всё тот же лес, всё те же чудеса и страхи. Вот опять перед ней иерей Боголеп, спасённый чудом, к её искренней радости, из полона татарского. Он ищет по лесу старой часовни своей и находит разрубленную надвое икону. Святой человек, плача, соединяет обе половины, и икона вдруг срастается. Толпа охает и крестится, солдат наставительно объясняет, как до сей поры видать на лице матушкином рубец от меча татарского, и как одна половина этого лика не совсем приходится к другой.
Дальше и дальше развёртывается свиток чудес. Жители Рыльска, проведав о чудотворной силе коренской иконы, воздвигают ей храм и с торжеством переносят её к себе; но матушка не хочет менять своей лесной пустыни на благолепие городское. Поутру жители с ужасом находят пустым то место, где стояла Коренская икона, и она опять начинает прославляться на своём дубовом корне, у своего целебного ключа. Много раз повторяются попытки перенести икону и в Курск, и в Рыльск, и в Путивль, но всё по-прежнему безуспешно. А между тем немощные исцеляются, неверующий князь Шемяка, помолившись чудотворной иконе, прозревает; благочестивый царь Феодор слышит о славе иконы и требует её в Москву; там её украшают богатыми ризами, одаряют имениями и с торжеством отпускают домой. На этом обрывается ряд картин, пленяющих фантазию деревенского люда; вы вступаете в тёмную церковь, которой пол образует вдруг глубокий уступ, приближаясь к алтарю. В полутьме искрятся золотые оклады иконостаса, на которых играет красный отблеск множества свечек и лампадок, горящих перед образами. Слышится густое монашеское пение и гул земных поклонов о плиты пола.
Перед самым алтарём внизу квадратное отверстие, обнесённое решёткою. Вокруг него тоже лампады и высокие подсвечники с сотнями горящих свечей; толпа народа с тихим шёпотом наклоняется над решёткою, и в прозрачную воду святого колодезя падают одна за другой монеты, звеня о железное дно то тонким бренчанием серебра, то глухим и тяжёлым стуком медных пятаков. Если посмотреть через решётку на воду, то дно колодезя кажется таким близким и словно серебряным от множества набросанных денег. Старичок-священник с жёлтыми волосами и бородой, в полинявшей малиновой ризе и в медных очках, окружённый тесною группою молельщиков, служит молебны чудотворной иконе. Одна группа быстро сменяет другую, но седой иерей не переменяется: с тем же спокойствием и с тою же старческою неспешностью повторяет он трогательные воззвания к Царице Небесной; тем же дрожащим и неровным голосом вычитывает положенное место Евангелия и кадит вокруг звенящим кадилом. Сколько я ни заходил в Кладезную церковь, всегда находил этого терпеливого молельщика перед налоем в священническом облачении.
Сама чудотворная икона тоже здесь, в этой маленькой церкви. Народ, не участвующий в молебнах, постоянно притекает к ней из верхней галереи и, облобызав образ со множеством земных поклонов, выходит боковыми дверьми в тенистое местечко над самою Тускарью к святому дубу, корень которого дал своё имя иконе, и монастырю, и ярмарке. От дуба уцелел только пень, превратившийся почти в гнилушку. Впрочем, несколько упругих и свежих побегов сумели пробиться и сквозь этот тлеющий труп, который теперь держится только ими.
Пень обделали в грубую деревянную часовню, на стене которой суздальское (- суздальской школы древнерусского искусства. - germiones_muzh.) изображение дуба; сидит монах с кружкою, и копеечные приношения сыплется и тут из трудовой мошны бедняков. Низкий берег Тускари, на котором стоит Кладезная церковь, совсем сырой и просто подрыт ключами. У самой стены церкви опять колодец, и с такою же прозрачною сладкою водою, какою славится святой колодезь, обделанный в церкви. Действительно целебная вода, действительно святой источник! Об этом лучше всего знают те тысячи бедняков, которые проходят сотни вёрст, чтобы провожать Царицу Небесную в девятую пятницу. Двадцать семь вёрст они несут на своих плечах фонари и киоты в самый разгар жаркого дня и убийственной пыли. Их запёкшиеся уста с радостью припадают к ледяным струям источника, и истомлённый организм ощущает его чудотворную силу.
Господи! Сколько народа теснится вокруг колодезя! Чёрные кувшины, покрытые холодным потом, выносятся на головах, бочонки опускаются на верёвках в глубокий сруб, с мерным урчанием вбирают в себя воду; кружки и вёдра зачерпываются через плеча соседей и расплёскиваются на этих самых плечах. Бабы жадно припадают к приносимым кувшинам, и даже со стороны видно, с каким наслаждением переливается холодная вода в их худощавых загорелых глотках; с трудом переводя дух, они крестятся и причитывают множество благодарностей напоившему их мужику. Весь склон горы между галереями лесов, сверху до самой Тускари, покрыт сидящим и лежащим народом; как маковое поле, пестреет эта живописная толпа красным, белым и жёлтым цветом. Сумки и палки торчат кругом; удивительная прелесть в этих толпах богомольцев, отдыхающих без пристанища кругом монастыря. Яркое и жаркое солнце заливает землю; бабы с тёмными, но добродушными лицами, худые, утомлённые, обливаясь потом, сидят кружками, односелянки к односелянкам, и раскладывают свои котомки. Сколько тут всяких костюмов: малороссийские казачки, великорусские понёвы, курские сарафаны, китайчатые капоты дворовых женщин, но более всего туземного курского населения, более всего этих белых платков, назади лопатою, спереди двумя рожками, этих давно знакомых синих и тёмных сарафанов. Артели нищих, с самыми типичными физиономиями, нечёсаных, с пустыми белками вместо глаз, с отсохшими руками, с сведёнными ногами, сидят правильными шеренгами, держа перед собою поливанные деревянные чашки, узорчато раскрашенные, и мерно кланяясь под такт своих Лазаревых песен. Черты их лиц, особенно слепцов, удивительно строги и серьёзны, а басовое протяжное пение придаёт им какое-то религиозное выражение. Одна артель старается перещеголять другую звучностью и красотою пения и привлечь к себе публику. Баранки, куски хлеба, копейки быстро наполняют их вместительные мешки; ни одна ничтожнейшая подачка не ускользнёт от сосредоточенного внимания слепого певца, который в незаметное мгновение подхватит, ощупает и оценит вещь, и так же быстро скроет её в своём мешке, не переставая вытягивать октавою жалобно-однообразные ноты и не изменяя ни малейшим образом сурово-задумчивого выражения. Вряд ли где, кроме Коренной, можно встретить такую замечательную коллекцию нищих по профессии; в прежние годы их было столько, что около монастыря женщине или ребёнку почти нельзя было пройти. Они с такою дерзостью и назойливостью бросались за милостынею и выхватывали всё из рук, что мужчинам часто приходилось отбивать от них дам палкою и кулаками. Были даже нередко случаи похищения детей нищими, и вырыванье из рук покупок или стаскивание с плеч шалей считалось делом весьма обыкновенным. Теперь далеко не то; и коренские нищие могут быть теперь интересны только для жанриста, как незаменимый материал для этюдов.
В Тускари, которая широкой лентой огибает подошву горы, отличное купание: так уютно можно раздеться под старыми береговыми вязами и броситься горячим телом в холод синей реки. Прежде тут постоянно купались целые толпы народа, в одном месте мужчины, несколько шагов подальше, почти рядом, -- женщины. Целые толпы стояли по пояс в воде, не двигаясь, наслаждаясь прохладою после пыли и жара; верховые выезжали на лошадях в середину реки и так же неподвижно стояли там. Пловцы переплывали на тот берег с шумом и плеском; ярко освещённые голые люди красиво вырезались на фоне синей воды и лесной зелени. Теперь мало кто купался, и то в стороне, около дрянных полотняных загородок.
Я спросил одного мужика, отчего в такой жар никто не купается.
-- Дорого, барин, -- ответил мужик, укоризненно качая головой. -- За каждый раз копеечку отдай, а купаться-то не раз тебе захочется, коли сутки на жаре здесь пролежишь; нашему брату копеечка дорога, нам ещё за четыреста вёрст идти.
-- Кто же берёт здесь деньги за купанье?
-- Кто? Монахи! Место монастырское, монахи и берут. На откуп отдали водопой и купанье, оттого и лошадей не водит сюда никто.
Таких нововведений не много в монастыре. Напротив, я искренно изумлялся, до какой степени доходит распущенность и неподвижность русского быта: сколько лет, даже сотен лет сносит русский мужик своими копейками, своими домашними холстами, своей пряжей, капиталы, на которые поддерживается коренский монастырь. И до сих пор ни разу никто не подумал о самых насущных удобствах для богомольцев. Как при князе Шемяке, так и теперь лежат терпеливые русские люди вповалку на горячих камнях и размачивают в воде свои гнилые сухари. Уже не говоря о благотворительности, хотя бы антрепренёрство (- менеджмент. - germiones_muzh.) приняло в этом корыстное участие. Ведь во всякой другой земле, кроме нашей, сотни конкурентов оспоривали бы друг у друга выгодную честь устроить дешёвые приюты для этих десятков тысяч, притекающих сюда за иконою. Уже нечего говорить, что сторона менее реальная, сторона вкуса, внешнего изящества -- сиднем сидеть сидячим не тридцать, и даже не триста лет. Каких бы прелестей нельзя было устроить из этой удивительной местности; только бы вкус, только бы привычка к опрятности и красоте жизни, только бы энергическую работящую голову! Какие бы рассадники великолепнейших цветов, какие грунтовые сараи, теплицы, питомники заварил бы здесь беспокойный немец; он бы сумел употребить большие средства монастыря на всевозможные плантации, акклиматизации, ирригации. У него не было бы этих сырых, плесенью покрытых стен в храмах, этой обвалившейся штукатурки на только что отделанном корпусе, этих невыметенных, полынью заросших, косогорами изрытых дворов.
В июне, за десять дней до Петрова дня, в разгаре цветения всех наших трав, я не видел в целой Коренной ярмарке не только ни одного цветничка перед домом, но даже ни одного букета, ни одного цветка, а между тем это время нарядов и франтовства не только для барышень, но даже и для баб русских, для десятков тысяч баб. Ни одной торговки цветами, ни одной цветочной лавки. А весь панский ряд наполнен соломенными жардиньерками, тирольками, мускетерками, гарибальдийками с букетами кисейных роз, бархатных фиалок, виноградных кистей из слюды, ржаных колосьев, созревших под ножницами m-me Адель, и даже с бабочками и улитками из модного магазина купчихи Гладковой.
Пустая вещь, по-видимому, но она даёт обидное понятие о нации; отсутствие вкусов, бедность потребностей, грубость привычек... Так и потянет Бухарою, букеевскою ордою (- вассальное казахское ханство в XIX в. - germiones_muzh.), калмыком...

ЕВГЕНИЙ МАРКОВ (1835 - 1903. дворянин, писатель-путешественник, этнограф)

за то, что лучше не смогли

Потеряв берега мы взрывали мосты,
Отцепив паровоз, нагружали вагоны.
Необмытые звёзды на небе чисты:
Ни в гранёный не просятся, ни на погоны.

Никому не докажешь, что ты недурак,
Никого не утешишь – что стреляный тоже!
И сидишь назаборе и свищешь, как рак…
А на то, чтоб сбылось – нихрена не похоже.

Перекинься! Разденься! В «гавайи» залезь;
Но с гринкардом в кармане, на пляже лагуны –
Всёравно ты душою окажешься здесь.
Слушать жалобы волчьи под занавес лунный.

- От мороза фатою прикрылась луна;
На бушлате слеза каменеет как камедь.
Тишина на вопросы ответит сполна.
И «исполнит» тебя неотступная память.

- на маменьку!

Николай I ("Палкин", правил 1825 - 1855) в отличие от своего правнука, был очстрогий государь - и серьёзно ограничивал образ жызни своих подданных. Всё должно быть по уставу - а форма соответствовать содержанию!
Однажды на Невском проспекте Николай поймал за шкварник небрежно одетого студента.
- На кого ты похож??? - грозно изрек царь. (Конечно, он имел ввиду, что - на чучело).
- Н-на маменьку... - оробев, ответил "экзаменуемый".
Император рассмеялся и отпустил задержанного.

АК-ТОМАК (Бухарское ханство, русский Ходжент, Кокандское ханство, 1860-е). - I серия до полуночи

уже начало темнеть, когда я подъезжал к Ашик-Ата.
Несмотря на острые шипы подков, моя лошадь скользила по глинистой, размокшей от дождя тропинке, и я с трудом и даже с некоторою опасностью спустился на дно оврага и стал перебираться вброд через пенистый, мутный поток разбушевавшегося от избытка воды арыка. Зыбкий мост давно уже был снесен водою и только кое-где торчали его покосившиеся колья, уцелевшие от напора.
Серый, влажный туман закрывал самую деревню, лепившуюся не более как в трехстах шагах от дороги, по крутому обрыву заравшанского берега. Правее чуть виднелся сквозь туман круглый, тяжелый купол гробницы самого святого Ашик-Ата, от имени которого получило название все урочище. Левее, почти у самой дороги, тянулись группы пустых сакель н полуразрушенные навесы; здесь, один раз в неделю, собирается нечто в роде маленькой ярмарки.
В самой деревне почти не было жителей; она и прежде считалась одной из самых малолюдных, а военные события разогнали и остатки небольшого населения.
Там было тихо; только какая-то забытая собака хрипло лаяла на туман, вероятно, почуя сквозь свист и вой осеннего ветра топот моей лошади.
Я уже выбрался из ущелья и почти поравнялся с жидкою группою деревьев, давно уже потерявших свою листву, как мой "карабаир" (местная порода, помесь кровного аргамака и киргизской степной лошади) навострил уши и слегка заржал, повернув влево свою красивую голову... Чу!.. Я услышал тихое ответное ржанье; оно неслось из-за стены пустого дворика, примыкавшего к самим деревьям; в то же мгновение моего слуха коснулся задушенный стон и сдержанный быстрый говор нескольких мужских голосов.
-- Что бы это могло значить? -- подумал я, и тотчас же чуть не вылетел из седла, так неожиданно шарахнулся в сторону мой "Орлик".
Большой камень, видимо направленный в меня, с глухим стуком ударился об стену, отскочил и катился вниз, под гору, разбрасывая жидкую грязь по дороге.
-- Вот оно что!.. Тут что-то не ладно! промелькнуло у меня в голове.
Я успокоил лошадь, снял с плеч двустволку и взвел курки.
-- Эй, там, тамыр (- приятель. - germiones_muzh.)! чего стал? к черту! Твоя дорога прямо!.. -- услышал я обращенное ко мне громкое воззвание на грубом киргизском языке.
Я, по всей вероятности, и сделал бы так, как мне советовали. Я спешил, у меня была впереди серьезная цель, и вступать по дороге в схватки с ночными бродягами, без крайней необходимости, мне вовсе не приходило в голову. Но в ту же секунду, едва только стих звук этой фразы, раздирающий душу женский крик пронесся в воздухе. Казалось, что женщине, испустившей этот отчаянный вопль, только что удалось освободиться от чего-то, зажимающего ей рот и стискивающего горло.
Я рванулся вперед. Атлетическая темная фигура загородила мне дорогу и уцепилась за поводья. Горячий и чрезвычайно пугливый Орлик почти вертикально поднялся на дыбы и обрушился на это живое препятствие.
В два скачка очутился я посреди дворика; тупой удар, полученный мною вдоль спины, заставил меня пригнуться к шее лошади; почти одновременно какое-то острое оружие с болью врезалось мне в левое бедро. Я слышал крики, громкую брань. В темноте промелькнули передо мною еще две темные личности. Орлик бил задом и метался. Не целясь, почти в упор, я пустил заряд в ближайшую ко мне голову. Красным светом блеснуло зарево выстрела; я успел рассмотреть две спины в бурых верблюжьих халатах, лезшие через стенку, а подле самой лошади распростертое на земле тело.
В темном углу, под стеною, стонала и ворочалась на охапке соломы какая-то неопределенная масса. Я слез с лошади и направился к ней.
В страшной темноте ничего нельзя было рассмотреть. Я ощупью узнал, что это была женщина. Руки. у ней были связаны за спиною, одежда в страшном беспорядке. Я поднял несчастную, подхватив ее под мышки, и перетащил на середину двора, где все-таки было немного светлее.
Она плакала и вместе бранилась. Я слышал слова:
-- Разбойники, бешеные волки!.. воры проклятые!.. Оставьте, пустите меня!..
Я развязал ее и поставил на ноги.
Я не расспрашивал ее, это было бы и лишним и совершенно бесполезным.
Она дрожала, как в лихорадке, и, едва только я успел распутать концы связывающего ей руки кушака, схватилась за меня так крепко, что я с трудом отцепил от своей бурки ее тонкие пальцы.
Я дал ей немного отдохнуть, перевести дух и успокоиться, а сам стал внимательно прислушиваться.
Все было тихо; только слышалось хныканье и слезливые жалобы бедной женщины да тревожное пофыркивание Орлика. Бурые халаты, очевидно, бежали.
Я оправил седло и взял ее за руку.
-- Поедем! -- сказал я ей.
Она ничего не отвечала, только шагнула по направлению к моей лошади.
Я сел на Орлика и, подставив ей левое стремя, приподнял ее за пояс; она, как кошка, ловко вскарабкалась на круп коня и уселась там, обвив меня за талию руками.
Мы выбрались на дорогу и поскакали. Звонко шлепали по грязи копыта коня. Дождь зачастил; стало очень холодно. Я освободил поводья; привычная лошадь сама разбирала дорогу.
-- Тюра (- господин. - germiones_muzh.)!.. -- раздался голос моей спутницы. -- Не гони так, мне больно!..
Я перевел коня на мерный галоп. Азиатские лошади отлично ходят этим покойным, мерным аллюром.
-- Ах, как они меня измучили... говорила она. -- Воры голодные!.. разб... Ах, как у меня бок болит!.. Ведь они били меня... сильно били... Подлые!
Она дрожала, зубы у ней стучали. Она плотно прижималась ко мне. Одежда на ней была вся изорвана да к тому же промочена дождем. Я отстегнул ремни бурки, снял ее и перекинул ее на плечи моей спутницы.
-- Я ехала в Катта-Курган, -- продолжала жаловаться моя спутница. -- Эти кайманы (кочевники по карминской степи) догнали меня и ехали все время сзади; я думала, что они честные люди. Пока было светло, они меня не трогали. Они говорили со мною и я говорила. Я им песни пела. А потом... грабители... безбожники!..
И она снова заплакала, положив ко мне на плечо свою голову.
Через полчаса впереди сквозь туман замелькали неясные огни. Это была деревня "Кара-Су", на полудороге между Самаркандом и Катта-Курганом. Там я располагал дать отдохнуть коню и самому немного оправиться и напиться чаю.
Ярко пылал и трещал костер, разложенный под просторным навесом; при его сильном, хотя и колеблющемся свете я рассмотрел эту женщину. Она была высокого, почти мужского роста и сложена атлетически. Она была поразительно красива. Большие глаза выглядывали из-за густых черных ресниц, как из-за темной рамы, полукруглые, резко очерченные, словно нарисованные брови почти срослись над переносьем и придавали всему лицу какое-то странное, хищное выражение. Длинный, слегка горбатый нос, чувственный рот с задорно вздернутою верхнею губою, из-под которой сверкали белые широкие зубы.
Голова у нее была перевязана красным бумажным платком, концы которого свешивались в полспины сзади; одета она была в красную же длинную рубаху, всю вымокшую от дождя и разорванную от ворота чуть нё до самого низа. Смуглая, молодая грудь была обнажена и на ней чернели кровавые знаки. Сверху на плечи был накинут мужской полосатый халат, весь перепачканный в грязи и тоже носивший на себе следы недавней, отчаянной борьбы.
Женщина сидела у самого огня и выжимала воду из своей намокшей одежды. По временам она жадно прихлебывала горячий чай, налитый мною для нее в большую зеленую чашку и сильно приправленный ромом из моей походной фляги. Ее сильно донимала лихорадочная дрожь, она ежилась, подставляла к огню то спину, то плечи и, по-видимому, никак не могла согреться.
Я уже успел оправиться и осмотреть свою рану; это был пустой, неглубокий разрез -- должно быть нож скользнул по бедру, разорвав только верхние покровы; но за то спина болела невыносимо. Я с трудом мог выпрямиться и это движение причиняло мне жестокую, тупую боль. Меня таки изрядно огорошили, и, по всему видно, простою пастушьею дубиною (батиком).
-- Что, больно? -- спросила, заметив мою гримасу, незнакомка.
Голос ее звучал низким контральто и как-то странно гортанно, издалека, словно говоривший находился у нее где-то за спиною, шагах в трех. Ее губы при этом едва шевелились, пропуская эти оригинальные звуки.
-- Нет, не очень! -- отвечал я, пристально ее рассматривая.
-- Ну, как же! -- улыбнулась она. -- Дай мне сюда твою водку. У тебя хорошая водка... какая она горячая!..
Я подал ей флягу.
Она посмотрела на нее, посмотрела на меня и подлила к себе в чашку.
-- Мне холодно, -- произнесла она, словно оправдываясь, и передернула плечами.
-- Отчего, -- продолжала она, -- отчего у вас, русских, все лучше нашего? Ведь Бог один и у вас, и у нас, только он вас не любит, потому что вы неверные... А все-таки у вас лучше... Ведь вас Бог не любит... да? А может быть, это все вздор? Может быть, это все наши муллы выдумывают, а?
И она понизила голос почти до шепота и ближе придвинулась ко мне, недоверчиво косясь на соседний навес, где партия проезжих арбакешей (- извозчиков, водителей двухолесной арбы. - germiones_muzh.) усиленно трудилась около котла с жирным пловом.
-- Конечно, это все ваши муллы выдумывают, -- подтвердил я.
-- Вот и вы, русские, лучше наших.
Она придвинулась ко мне еще ближе, нагнулась, и по ее лицу промелькнула самая хитрая, кокетливая улыбка.
-- Вы все храбрые такие, богатыри! -- продолжала она. -- Вы ничего не боитесь, а наши трусы. Трое от одного побежали, а на бедную женщину так накинулись, словно волки. Нож у меня сорвали с пояса, а то бы я справилась.
И она при этих словах сделала такое энергичное движение, что я нисколько не сомневался в этой возможности "справиться".
-- Зачем ты одна ездишь? -- спросил я.
-- А с кем я поеду? У меня еще нет джигитов; я разве ханша какая!..
И она задумалась, а губы ее несколько раз прошептали: -- "Ханша, важная ханша... ханша..."
-- Как зовут тебя?
Она встрепенулась.
-- Меня? А зачем тебе знать? Ну, хорошо, я скажу. Меня зовут Ак-Томак. Ты разве не слыхал обо мне?
И она пытливо поглядела мне прямо в лицо, и опять на лице ее показалась знакомая улыбка.
Я отрицательно покачал головою.
-- Ну, неправда! Это ты все врешь! Это обо мне не слыхал? Обо мне все слышали!
И Ак-Томак откинула свою голову, тряхнула косами и концами платка, и что-то злое, нехорошее загорелось в ее выразительных глазах.
-- Ну что, ты согрелась? -- спросил я.
Она не отвечала.
Мне сильно хотелось спать. Я подложил под голову седельную подушку, вытянулся под буркою и начал дремать. Ак-Томак я отдал свое байковое одеяло, которое всегда возил с собою, притороченное за седлом.
Спутница моя, казалось, не расположена была последовать моему примеру и все подкидывала в огонь сухие веточки, не давая потухать веселому пламени; потом она встала, спустилась вниз, подошла к моему Орлику, привязанному у одного из столбов навеса, погладила его и пощупала у него под потником рукою (это обыкновенный способ, каким узнают, достаточно ли остыла лошадь, чтобы подпустить ее к корму). Вероятно, довольная результатом этого опыта, Ак-Томак осмотрелась и пошла в темный угол сарая; через минуту она вышла оттуда, таща за собою тяжелый сноп сухого клевера, растормошила его, положила часть под морду коня, а остальное аккуратно сложила около.
Потрепав ласково по шее заржавшую лошадь, она снова вернулась к огню и посмотрела на меня. Я притворился спящим; я хотел наблюдать, что она будет делать дальше.
Несколько минут Ак-Томак сидела неподвижно; потом протянула руку, взяла мою двустволку и начала ее внимательно рассматривать; особенно ее заинтересовали гравированные зверки и орнаменты на замках.
-- Якши, коп якши (Хорошо, очень хорошо)! произнесла она и поцеловала узорчатые стволы оружия.
"Ого! подумал я, -- да ты совсем амазонка!"
Одним движением руки Ак-Томак сдернула с головы свой платок; черные, блестящие волосы, заплетенные в многочисленные косы, рассыпались; кое-где заискрились цветные бусочки и серебряные монетки.
Большой шрам на лбу, как раз над правою бровью, старый, давно заживший шрам, так и бросился мне в глаза. Должно быть, его скрывал прежде надвинутый на самые брови платок.
Ак-Томак была очень хороша в эту минуту, но это была красота эффектная, декоративная (- напоказ. - germiones_muzh.). В нее даже не следовало слишком пристально всматриваться, иначе в этих полных энергии чертах замечалось что-то неприятное, неженственное и даже несколько отталкивающее.
Она разостлала одеяло, легла на одну его половину и покрылась другою.
Огонь потухал. Неподалеку жевал и фыркал мой Орлик. Арбакеши спали вповалку, плотно прижавшись друг к другу и громко похрапывая. Покрытые попонами кони их звучно отряхивались, гремя медными кольцами на высоких седелках и побрякушками на сбруе. Два жеребца дрались где-то далеко в сарае. Ряды нагруженных двухколесных арб стояли неподвижно вереницею вдоль дороги, уткнувшись в землю своими оглоблями. По ущелью дул резкий ветер и уныло шумел густой тальник, наклонясь над мутным, еле бегущим ручьем. Разорванные тучи быстро неслись по небу; кое-где заблестели одинокие звездочки. Стало морозить.
Я завернулся поплотнее в свою бурку и заснул. Самые несвязанные, нелепые сновидения лезли в голову, беспрестанно сменяясь. Спина и левое бедро несносно ныли.
Уже рассветало, когда я проснулся. Все, ночевавшие в Кара-су, арбакеши уехали. Мой Орлик был прекрасно вычищен и оседлан, в котелке кипел и пенился заваренный чай; одеяло мое было тщательно сложено и приторочено к седлу.
Самой Ак-Томак как не бывало.
-- Она уехала с арбакешами назад, в Самарканд, -- сказал мне на мой вопрос приятель мой, хозяин караван-сарая…

НИКОЛАЙ КАРАЗИН (1842 – 1909. боевой офицер, писатель, художник)

ОСТРОВ КАПИТАНОВ (СССР, 1970-е). - IX серия

Глава XI
СЕНЬОР МАФИОЗО БАНДИТТО
И ГЛАВНОЕ:
КОРАБЛИК МАЛЕНЬКОГО ЛУИДЖИ
наконец-то пиратка Джина раскрыла свои карты! Ничего не скажешь: ловко, ловко она провела всех капитанов.
Глядя на ее вечную ласковую улыбку, на скромный белый передник с кружевами, кому из капитанов могло прийти в голову, что перед ним знаменитая пиратка Джина, прославленная своей беспощадной жестокостью.
Но как же, спросите вы меня, попала она на остров Капитанов? Как это могло получиться? Откуда вообще взялись пираты на чистых безбрежных просторах океана Сказки?
Да, друзья мои, это удивительная история, мало того - невероятная. Это такая история, в которую трудно поверить, хотя в ней все правдиво и достоверно от начала и до конца. И мне кажется, всем вам будет интересно ее узнать.
Итак...
Сеньор Мафиозо Бандитто... Нет, пожалуй, лучше начать не с этого.
Теплое Средиземное море. Старый рыбак Луиджи...
В небольшом рыбачьем поселке жил рыбак Луиджи со своим сынишкой.
Но можно было подумать, что он закидывал в море сети только для того, чтобы вылавливать со дна морского нищету да нужду.
Он возил рыбу в соседний городок, но много ли выручишь за нее? И то сказать, силы у старого Луиджи были уже не те, что в прежние годы.
У маленького сына Луиджи, которого, кстати сказать, тоже звали Луиджи, была одна радость: сидя за шатким столом, мастерить кораблик из сосновой чурки. В рассохшиеся доски стола навсегда привычно въелся запах сырой рыбы, а острый отцовский нож с треснутым черенком был его верным товарищем.
Маленький Луиджи смастерил отличный кораблик. Стройными были точеные мачты, высокая корма украшена искусной резьбой.
- У меня руки что клешни старого краба. Пальцы еле гнутся, не набьешь табаком трубку. А у тебя, сынок, золотые руки, - гладил по голове сынишку старый Луиджи, и вьющиеся волосы мальчика цеплялись за корявую ладонь рыбака. - Когда-нибудь ты еще прославишься, сынок, вот увидишь. Только где взять денег, чтобы отдать тебя в учение!
И вот однажды, застилая низкое вечернее солнце, на пороге убогой рыбацкой хижины появился сеньор Мафиозо Бандитто, чей мрачный и пронзительный взгляд внушал ужас всякому, кто был должен ему хоть один сольдо. Черным, словно обугленным, показался он старому Луиджи, когда неожиданно встал на пороге его дома.
- Дьявол... истинный дьявол... - прошептал, попятившись, старый рыбак.
За рукав сеньора Бандитто цеплялась его маленькая дочь Джина.
Ее сверкающие черные глазенки быстро обежали темные стены, низкий прокопченный потолок. Она невольно подобрала край шелковой юбки, теснее прижалась к отцу.
- Ты столько задолжал мне, что тебе, пожалуй, не расплатиться до конца своих дней, - брезгливо осмотревшись, сказал сеньор Мафиозо Бандитто. - Я бы мог засадить тебя в тюрьму, да какой мне от этого прок? К тому же я всегда рад случаю сделать доброе дело. Я милосерден, черт побери, и ты сможешь в этом убедиться. Так что я всего-навсего забираю себе твою лачугу. Ну и заодно все, что в ней есть. Теперь это все мое, слышишь? Я уже прибрал к рукам весь поселок. Давно пора снести эти жалкие домишки. Я построю здесь дорогие отели для богачей. И деньги потекут в мои карманы рекой, а не тоненьким ручейком. А ты убирайся отсюда со своим мальчишкой. Да поживее. Солнце уже садится. Тысяча дьяволов! Я слишком добр и жалостлив, и мне горько будет думать, что ты бредешь один с ребенком ночью по опасной темной дороге.
Старый Луиджи низко опустил голову. Он знал, что молить сеньора Мафиозо Бандитто о сострадании так же бесполезно ну как ему, бедняку, искать у себя в карманах золотую монету. Что пользы искать то, чего нет?
- Уйдем отсюда. Ни о чем не проси этого сеньора, - сказал маленький Луиджи, словно прочитав его мысли. Мальчик взял отца за руку, другой рукой он крепко прижал к груди самодельный кораблик.
Старый Луиджи тяжело и хрипло вздохнул. Он сделал несколько шагов к двери, и видно было, с каким трудом давался ему каждый шаг.
- Отец... - тихонько сказала Джина и замолчала.
- Что, что, моя девочка? - наклонился к ней сеньор Мафиозо Бандитто.
- Отец... - повторила Джина. Ее нежное личико, казалось, светилось в низкой темной комнате. - Ты сказал, что здесь все твое. Да? Это правда?
- Да, моя радость, все, все мое, - кивнул сеньор Мафиозо Бандитто. - Только не измажь свое платьице, дитя, оно такое свежее и нарядное. А здесь всюду грязь и рыбья чешуя.
- Тогда почему он уносит это? - Джина глазами указала на деревянный кораблик. - Ведь он тоже твой.
- Зачем тебе бедняцкая игрушка! - скривил губы сеньор Бандитто. - Разве мало у тебя дорогих кукол?
- Хочу кораблик! Хочу! - Джина упрямо тряхнула блестящими черными кудрями.
- Фантазерка ты, - улыбнулся сеньор Бандитто девочке.
Он подошел к маленькому Луиджи и грубо вырвал кораблик из его рук.
- Может, ты хоть теперь улыбнешься, дочка! Ты только посмотри на этого маленького звереныша. Глаза у него так и горят.
Но Джина и на этот раз не улыбнулась.
Эта девочка никогда не улыбалась, что порой все же несколько смущало нежных родителей, сеньора и сеньору Бандитто.
- Джинетта, красавица, ну, улыбнись хоть разок! - частенько говорили они, лаская девочку.
И все-таки она никогда не улыбалась.
Джина схватила кораблик и выбежала из темного домика рыбака. А маленький Луиджи, не выдержав, рыдая, прижался к старой куртке отца, затвердевшей и горькой от морской соли.
Вечером Джина приделала к мачте корабля пиратский флаг. Нарисовала на нем оскаленный череп и скрещенные кости.
Сеньор Мафиозо Бандитто на цыпочках подошел к ней, встал за ее спиной.
- Чем это ты занимаешься, дитя? Что-то тебя весь вечер не слышно, - сказал сеньор Бандитто.
- Я теперь пиратка, отец, - серьезно ответила девочка. - Я плаваю по морям, граблю корабли и забираю себе все, что мне понравилось. Ты ведь тоже так делаешь, правда, папочка? Только ты на земле, а я на море.
Сеньор Мафиозо Бандитто бережно коснулся губами высокой прически Джины, так осторожно, чтобы она этого даже не почувствовала.
- Ты верно рассудила, моя радость, - растроганно сказал он. - Если все богатства разделить поровну, то у всех будет понемножку. Что ж тут хорошего? Гораздо лучше, если все собрать в одни руки. Запомни мои слова, дочка: "Чем меньше у других, тем больше у нас, и никаких переживаний!" О, эти слова звенят, как золотые монеты. У них блеск золота и его тяжесть...
Скоро кораблик надоел Джине, и она забросила его в угол, в груду игрушек. Там разыскал его породистый щенок, любимец сеньора Бандитто. Глупый щенок решил, что кораблик только для того и создан, чтобы точить об него зубы.
Потом однажды Джина все-таки вспомнила о кораблике и пустила его в море, в час прилива. Ветер надул грязные, рваные паруса. Но флаг с черепом упрямо развевался на мачте.
- Плыви, плыви, мой кораблик! - крикнула ему вдогонку Джина. - И пусть пираты Бери-Отнимай-Хватай распивают грог на твоей палубе, О-хо-хо, какие у них ножи! Какие страшные рожи! Но все равно они меня боятся, потому что я атаман пиратов, я, Джина Улыбнисьхотьразок!
Теперь вы все знаете, друзья мои! Теперь для вас уже не тайна, откуда взялись пираты на Черном острове.
Кораблик маленького Луиджи, в днище которого бестолковый щенок прогрыз дыру, с трудом доплыл до Черного острова и, налетев на подводную скалу, тут же пошел ко дну.
Кстати скажем, что пираты всю дорогу пили грог на палубе и распевали пиратские песни, вместо того чтобы латать паруса и заделать дыру в днище. Так или иначе, но единственное, что удалось спасти с тонущего корабля, - это флаг с черепом и скрещенными костями.
Добавлю еще, что никто из капитанов даже не подозревал о том, что пираты высадились на Черном острове.
Атаман Джина Улыбнисьхотьразок, приклеив добрую, ласковую улыбку, помешивала угли в очаге, жарила индюшек и гусей, дожидаясь лучших времен.
Но вот наступил час, и пираты захватили корабль юного капитана Томми, чудесный корабль из пальмового дерева...

СОФЬЯ ПРОКОФЬЕВА