March 9th, 2021

ОДНАЖДЫ В КАБАНЬЕМ ДЕТСТВЕ... - III серия после полуночи

…а между тем уж и солнце успело сместиться из той части неба, где оно обычно находилось по утрам, в обширную голубую площадь прямо над лесом, откуда ему было гораздо удобней поливать землю теплом и светом…
И все же как ни медленно продвигался упрямый одиночка, он в конце концов прибился к желанному берегу. То был край соснового борка; дальше стоял смешанный лес, весь черный, сырой, будто от него солнце отступилось. Перед мрачной стеной еще не оживших растений теплые проплешины сосняка казались особенно заманчивыми, а расположившийся здесь выводок выглядел почти по-домашнему.
Три сестрички, положив друг на друга копытца, соединив вместе три розовых пятачка, сладко спали; двое братьев, намереваясь, видно, в будущем стать грозными секачами, пробовали силенки, довольно искусно фехтуя рыльцами; один кабаненок стоял с мечтательным видом; несколько других разбрелись, ротозейничая, в разные стороны. Только матушка занималась делом: перепахивала местность. Она уже покончила с одной проплешиной, оставив на ней темные борозды, из которых струился легкий парок, и теперь, погрузив рыло в землю, прорезалась через другую.
К сожалению, вся эта идиллия означала, что бедный отстающий опять опоздал: уже закончен очередной урок кормления в походных условиях и объявлен перерыв, что-то вроде большой школьной перемены. Матушка использует его, чтобы и самой подкормиться. Именно здесь у нее исстари плодоносные угодья, хранящие под хвойной подстилкой куколки бабочек.
Никто с восторгом не бросился навстречу путешественнику, самостоятельно одолевшему сложный маршрут. Собственно, его появление осталось незамеченным. Даже матушка, когда перед самым ее носом, мощно, подобно плугу, вскрывавшим оболочку земли, появился один из сыновей, не обратила на него внимания. Вместо приветствия она подняла пласт, на котором он остановился, и его едва не засыпало. Конечно, винить веприцу за нечуткость не приходится. Ведь как трудно набить брюхо этими самыми куколками! Они удивительно вкусны и питательны, но уж очень мелкие и попадаются редко. Тут жировать — не радость, а утомительная работа.
Однако назойливое мелькание перед отрешенным взором прилежного пахаря все продолжалось и наконец стало невыносимым. Веприца остановилась и вопросительно посмотрела на кабаненка. Чего он хочет? Кажется, есть просит… Да ведь только же сейчас была кормежка! Свинство какое-то!.. Легонько, но с некоторым раздражением отстранив просителя, веприца попыталась вновь сосредоточиться на своем занятии.
Не тут-то было. Умоляя, кабаненок забыл обо всякой осторожности. Он лез с такой настырностью, что, того и гляди, мог оказаться в пасти собственной матери и получить членовредительство. Удивленная, возмущенная, но ведь не бессердечная же, веприца уже готова была уступить, как вдруг учуяла совсем рядом целую россыпь куколок. Взволнованно засопев, она рванулась на приступ потаенного клада. Мох, песок, хвойные иглы, обломки веток, старые шишки взметнулись под ее ударами, и вместе со всем этим мусором взлетел и кабаненок. Но ему уж, видно, было все равно, он опять оказался в самом центре буйного действия, и вскоре все перемешалось окончательно: и ненужный мусор, и нужный кабаненок, и куколки, — да, она до них докопалась, их было не меньше тридцати, да только ни одной из них она никак не могла схватить, потому что нечто отчаянно дрыгающееся разметывало их по сторонам.
Наконец необычность помехи поразила веприцу. Она вдруг настороженно замерла и тотчас разглядела возле самого своего рыла кругловатый бугорок, с которого медленно сыпался песок и клочки мха, обнажая палевые детские полоски шкурки, не могущие, конечно, никакую мать оставить равнодушной.
Веприца смутилась. И, возможно, кончились бы мучения бедолаги (был бы он обласкан и накормлен), если бы само материнское чувство не призывало веприцу продолжать жировку. Во что бы то ни стало. Во имя жизни всего выводка.
Поэтому-то сибаритствующее на солнцепеке семейство и было награждено увлекательным, хотя и несколько страшноватым зрелищем. Все увидели (сладко спавшие проснулись, разбуженные хриплым хрюканьем и топотом), как матушка, грозно сияя очами, гнала перед собой какое-то небольшое чумазое существо. Оно, это существо, вначале попыталось спрятаться в гуще зрителей, но те, разумеется, бросились врассыпную, потом искало спасения за деревьями, и тоже безуспешно, потому что свирепая преследовательница, набычась, всюду его находила и отовсюду выковыривала. Ему оставалось только скрыться в темень низинного, стоящего по колено в воде смешанного леса. Оттуда вскоре послышались всплески и бульканье, будто кто-то захлебывался. Потом оттуда же вернулась матушка. Она, видно, еще не успела остыть: первый поднятый ею пласт был огромен.
Вообще-то эта матушкина горячность могла показаться странной и неуместной. Ведь даже и предположить трудно, что зрелый семипудовый зверь, пожелав настигнуть двухнедельного, не больше маленького котенка, детеныша, к тому же измотанного, больного и умирающего с голоду, не сделал бы этого на первом же своем скачке.
Впечатляющая сцена была, конечно же, показной: просто матушка решила чуточку припугнуть кабаненка, чтобы напомнить ему да и всем остальным тоже о необходимости соблюдать дисциплину.
Увы, талант артистки оказался даже чрезмерным — переиграла! Тот, кто имел все основания быть наилюбимейшим сыном, попал в труднейшее положение. Хотела того мать или не хотела, но он, ничего почти не видя от страха и горя, влетев в низинный лес, первым делом попал в глубокую, прорытую когда-то мелиораторами канаву, заполненную водой. Оказавшись в чужой стихии, он не утонул, так как продолжал бешено работать ногами; он, собственно, поплыл с хорошей скоростью и к моменту приближения доброго экзекутора выбрался на противоположный берег. Не захотев мокнуть, мать прекратила погоню, ничуть не обеспокоясь судьбой сына, отделенного теперь водной преградой. Она же успела увидеть, что он прекрасно плавает! Ей и невдомек было, что сам-то он этого понять не успел.
Немного успокоившись, кабаненок захотел к своим, которые, как он прекрасно слышал, были рядом: матушка опять рыла, остальные продолжали бездельничать. Тут-то и возникла перед ним во всей своей неприступности старая лесная канава. Кабаненок сунул в нее копытце — холодно! Он попробовал сунуть другое — все равно холодно!
Проплыть два метра сгоряча — это одно, а преодолеть то же самое расстояние специальным кабаньим стилем, которому тебя никогда не учили, о, это совсем другое!
Держась у самой кромки воды, кабаненок стал протискиваться среди безалаберно поваленных стеблей прошлогодней крапивы. Он, верно, надеялся обойти канаву, как обыкновенную лужу, не зная, что она, разливаясь в низинах на целые озерца, тянется так далеко, как в его возрасте и не представить, — на несколько километров! Бедняга только тратил последние силы, борясь с крапивой, которая то и дело наваливалась на него трескучей грудой стеблей, таких пыльных, что он всякий раз начинал задыхаться и чихать.
Но главное — сопровождавший безнадежное продвижение шум совершенно заглушил события, происходившие по ту сторону канавы. А там добрая матушка, утолив голод и повеселев, заметила, что семейство полукружием выстроилось перед ее рылом. Она угадала молчаливую, обращенную к ней просьбу и тотчас ее исполнила: легла на бок. Начался еще один урок кормления среди дикой природы, оказавшийся, впрочем, весьма кратким. Неожиданное, вызванное, видимо, каким-то воспоминанием побуждение подняло веприцу на ноги, и, сопровождаемая кабанятами, словно почетным эскортом, она поспешно удалилась.
Немного помятая присутствием беспокойной компании местность сделалась пустынной и безжизненной. Лишь слабое потрескивание в той стороне, где барахтался кабаненок, возвещало о его, надо думать, последних попытках спасти свою жизнь.
И вот он затих…
Он лежал на жестких крапивных стеблях в жалкой позе: с закрытыми глазами, вытянувшись; передняя правая нога его была неестественно подвернута, голова неловко откинута назад, рот приоткрыт. Пожалуй, так лежать мог только мертвый или при последнем издыхании зверь.
И вдруг что-то трепыхнулось в высокой кроне одной из сосен, и затем мохнатая тень переметнулась, не нарушив тишины, с верхних ветвей на нижние. И в густых елях шевельнулось… И на той вон березе кто-то есть, иначе не застучали бы друг о друга набрякшие почки…
А это пожаловали крылатые могильщики. У сороки, самой нетерпеливой и глупой, не хватило выдержки: прямо на виду перелетела с одного дерева на другое, и заметно было, как вздрагивает у нее от нетерпения тонкий хвост. А остальные себя не выдают. Затаились ястреб-тетеревятник, две подружки лесные вороны, трепетная пустельга (- малый соколок. – germiones_muzh.) и, наконец, главная виновница сборища уже известная старая ворона из далекого села.
Ну конечно же, и она была здесь, причем ближе всех к добыче, на березе. Ее озабоченность граничила с затравленностью и, пожалуй, могла даже вызвать сочувствие. Ее голова, зыркая во все стороны, вертелась так энергично, что, казалось, вот-вот птица сама себе свернет шею. По временам она уже знакомым движением, напоминавшим оттачивание ножа о брусок, принималась чистить и без того чистый клюв о ветку, и было в этом что-то нервное, на грани срыва.
Понять ворону легко. Она, отступившись давеча от терпевшего бедствие кабаненка, предугадала дальнейшие события и не полетела пока в свое село, решив выждать, сохраняя, по возможности, в тайне свое открытие. Со всяческими предосторожностями она перелетала с дерева на дерево и ничего не упустила из злосчастных приключений облюбованной жертвы. Что же касается тайны, то ее удалось сберечь только от зверей, но не от птиц. И замечены-то были перепархивания вороны только одной сорокой, а результат вот он: собралась целая орава. И хотя все молчат и прячутся, боясь привлечь новых домогателей, веселая тризна в узком кругу вряд ли получится. Оттого и разволновалась ворона. Кабаненок-то маленький! А тут еще нелегкая принесла откуда-то ястреба…
Усиливая вороньи опасения, в недальнем просвете между соснами пунктиром трассирующих снарядцев промелькнули одна, две, три, четыре сороки. И откуда они взялись? Нет, никак нельзя было медлить.
Ринувшись вниз, ворона с треском опустилась невдалеке от распростертого кабаненка. Не очень-то надеясь на неоспоримость своего первенства, она вызывающе огляделась и только после этого направилась к добыче. Она шла, широко расставляя пальцы, чтобы не оступаться в щели между крапивным настилом, шаги делала большие и твердые.
Важностью осанки вороне, по-видимому, удалось убедить скрытых зрителей в своем праве открыть пир, а значит, взять себе лучший кусок: кабаний глаз, например. Но когда она, чуть ли не монументальная, встала над кабаненком и замахнулась уже клювом для первого удара, ущербный характер досадно подвел ее. Она вдруг суетливо завертелась, присела, даже ее физиономия, видная наблюдателям в профиль, отразила вдруг какое-то явно неблагородное чувство. И всем стало ясно, что главную роль присвоила птица, не заслуживающая почтения, просто воровка какая-то. И сразу же раздался обличительный сорочий треск, равносильный публичному освистанию!
Сбросив с себя остатки притворства, ворона торопливо клюнула туда, где, как ей показалось, находился вкусный глаз жертвы, а на самом деле в ее ухо, за что-то ухватилась, дернула…
Да и дернула она, конечно же, за ухо, и эта известная воспитательная мера привела к обычному, в сущности, результату: наказанный взвился, заверещав благим матом!
Ворона, забыв, что создана для полета, шарахнулась кубарем в сторону и издала настолько жуткий крик, что его и несуеверный человек напугался бы. Участники предполагаемого пиршества (числом уже не меньше десяти) тоже с криками сорвались с ветвей и, мгновенно соединившись в разноперую стаю, завертелись в стремительном воздушном хороводе.
Кабаненок тем временем вернулся на землю, но не приземлился, а приводнился, добавив шуму, в злосчастной канаве. Вытаращив глазенки, он стремительно переплыл на тот берег и исчез.
Все кончилось. Ястреб, как бы устыдившись своей причастности к неприличной компании, набрал высоту, равнодушным голосом вещая, что он не хотел и не хочет ни кабанятины, ни сорочатины, ничего… Ворона, спохватившись, полетела по прямому, безо всяких зигзагов маршруту в свое село. Разлетелись в разные стороны и остальные птицы.
Поздно вечером, когда дрозды замолкли, а вальдшнепы, покряхтывая, потянули мимо высокой березы, веприца неподвижно стояла под исколотой остриями звезд крышей логова. Утомленные длинным пережитым днем, у ее ног, сбившись, спали кабанята. Она и сама по временам задремывала, но тотчас же просыпалась — смутная тоска томила ее.
Она была знакома веприце, эта тоска… И в прошлые годы, в первые дни материнства, обычно вот в такой же час покоя она вдруг начинала ощущать странный разлад с безмятежно отдыхающим выводком. Кабанята были здесь, теплые, живые, но ей стоило большого труда не искать кого-то явно несуществующего на промозгло-холодной подстилке вокруг спящих. Так приходило чувство утраты…
Постепенно она привыкала к тому, что выводок стал меньше, и, по-видимому, ее материнское чувство не убывало, оно все целиком доставалось оставшимся, особенно в эти первые дни, когда она, еще не умея отличить одного малыша от другого, воспринимала выводок как единое, хотя и легко распадающееся целое, как одного детеныша.
Но сегодня старой веприце никак не удавалось успокоиться…
А вальдшнепы всё тянули. Почему-то в этот вечер они избрали высокую березу, возвышавшуюся над всеми деревьями, своим ориентиром. Они появлялись откуда-то слева и, подлетев к березе, как бы убедившись, что она тут, стоит себе, никем не спиленная, мчались над прогалинами, откуда раздавался негромкий зов, заставлявший их радостно нырять во тьму и безошибочно находить призывавшую.
И вдруг веприца услышала звуки, определенно не имевшие отношения к длинноносым. То были шаги маленького зверя, они приближались…
С поразительной настойчивостью неизвестный шел… навстречу своей погибели!
Веприца хотя и не была охотницей в полном смысле этого слова, но даже и не в голодное время умела проявить достаточно сметливости и ловкости, если представлялся случай разнообразить постный рацион. Она напряглась, забыв обо всем на свете, готовая к броску, который сделал бы честь иному хищнику.
Но жертва повела себя странно. В самый тот момент, когда жестокий нападающий готов был уже сорваться с места и сокрушительным напором подавить всякую возможность сопротивления, зверек сам побежал вперед, будто хотел побыстрей покончить счеты с жизнью. И он подал при этом голос — тихий, нерешительный, как бы виноватый…
Да ведь это, никак, кабаненок!
Озадаченная, веприца, мягко передвигаясь, выплыла из логова и склонилась над поздним гостем, с сопением вдыхая в себя его запах. Она сразу же убедилась в правильности своего предположения: пришелец и точно был кабаньего племени, но только не из здешних. От него пахло дубравой, в которой веприца в этом году еще не успела побывать, какими-то кустами, землей, еловыми шишками, свежей сосновой смолой…
Но что это?! Его еще никто никуда не пригласил, а он так и лезет, так и напирает!
У веприцы появилось желание поддеть навязчивого гостя рылом и отшвырнуть подальше, но она почему-то промедлила, а в следующую минуту в логове уже началось движение, какое бывает во всяком доме, если в него вламываются ночью. Неизвестный ночной гуляка успел растолкать кабанят, они проснулись и все оказались невероятно голодными.
Матери пришлось поспешить с устройством позднего ужина. Она легла на бок; кабанята, причмокивая, присосались. И она вдруг облегченно вздохнула, словно поняв, что никакой утраты и не было.
А потом они начали отваливаться, мгновенно засыпая. Только один кабаненок, самый раздувшийся и тяжеленный, словно прирос к матери. Непорядок, конечно, но веприца — удивительное дело! — ничуть не раздражалась. Она ощущала, наоборот, блаженное умиротворение. Она даже тихонько похрюкивала от полноты чувств.
А кстати, куда девался тот жалкий чужак, ночной пришелец?

ОЛЕГ КУЗНЕЦОВ

(no subject)

НАДЕЖДЫ БЕЗ ТЕРПЕНИЯ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ. И ГДЕ ИСТИННАЯ НАДЕЖДА, ТАМ И ТЕРПЕНИЕ, И ГДЕ ТЕРПЕНИЕ, ТАМ И НАДЕЖДА. (Святитель Тихон Задонский)

ФИЛИПП ДЕЛЕРМ

НАД КОРТАМИ РОЛАН-ГАРРОС СЕЙЧАС ПОЙДЕТ ДОЖДЬ

"Метео-Франс предупреждает, что примерно через двадцать минут может начаться ливень". Все краски на корте разом изменились. Оранжевая площадка стала тускло-красной, почти бурой. Светло-зеленый брезент с буквами BNP за спинами судей на линии вдруг напомнил о закрытом бассейне, повеяло скукой спортивного зала. Дождь еще не пошел, но в воздухе, должно быть, уже повисла изморось, потому что очертания начали расплываться.

И вот наступает минута, которой мы ждали и опасались: подающий, взглянув на небо, переводит глаза на судью. Тот, невозмутимо восседая на своем стуле, спокойно объявляет счет - 15:30. Он должен показать, что никто на него не влияет: одному из этих двоих всегда выгодно прервать встречу. Игра продолжается, но счет уже всем безразличен. Дождь вот-вот прольется. Так бывает, когда чего-то боишься, но знаешь, что это все-таки произойдет. И когда откровенно и неумолимо обрушивается ливень, безропотно смиряешься. Судья в несколько секунд скатывается со своего стула, запасные ракетки и полотенца исчезают на самом дне сумок, рабочие растягивают большой, темный и покорный кусок брезента.

Теперь уже ничего не поделаешь. Сидя перед телевизором, почти ощущаешь аромат мокрых лип в июньских аллеях. Как настоящий зритель, мысленно прогуливаешься в ожидании продолжения. Покой, бездействие. Париж застыл у Порт-д'Отей. Все технические средства, весь рекламный шум и все спортивные страсти, сосредоточенные на этом турнире, меланхолически замедляют ход. На следующей неделе, к финалу, погода непременно исправится, земля на корте снова будет рыже-красной, и телеобъективы высунут свои чудовищные морды. Но сейчас скучновато, хочется выпить чаю и натянуть свитер, хотя совсем тепло. Над кортами Ролан-Гаррос идет дождь.

"черный тинэйджер-охотник" (как в Древ.Греции положено было становиться мущинами)

это самое нарядное исследование историка Видаля-Накэ.
Мы представляем "подготовительный" этап древнего грека к мущинству-гражданству - эфеба как легкие и престижные вобщем "армейские сборы". Ну, научат пацанов строем бегать, щиты таскать да копья кидать. А там и жаницца уже можна.
Но это только в Афиах и уже с VIII века до н.э. В Спарте всё было жестче: там не эфебия, а криптия... - А Пьер Видаль-Накэ реконструирует древнейший институт, пройдя который, греки становились взрослыми мущинами, гражданами, гоплитами в строю и полном вооружении.
До того они уходили из дому с одним ножом. Должныбыли найти (украсть?) и приручить-натаскать охотничьего пса. Сбившись в отряд, жить на периферии родного полиса, патрулируя его границу по горам и дебрям, носить черные (от сажи и грязи, как понимаю) лохмотья, убивать чужаков и добывать себе пропитание сами. Охотой и грабежом.
Пройдя этот искус, привыкнув к хитростям и уловкам (а как еще может пацан завалить сильного мущину или зверя?), мальчик возвращался к людям. Сдавал последний экзамен - бЕгом от взрослого воина который вполне мог его убить. И только тогда из дикого охотника мог стать цивилизованным гоплитом. Со щитом, в шлеме, в красном плаще. В боевом строю и дома на мягком ложе.
- Если выживешь.
О как!

приключения шведа врача (кон. XIX - нач.XX века. Капри, Париж, Лапландия, Рим...). - XLIII серия

В СТАРОЙ БАШНЕ
на этом обрывается повесть о Сан-Микеле, как раз тогда, когда она, наконец, началась — бессмысленный фрагмент! Она завершается шелестом крыльев и птичьим щебетом в весеннем воздухе. Ах! Если бы и бессмысленная история моей жизни так же завершилась пением птиц под моим окном и бездонно синим небом! Не знаю почему, но последние дни я все время думаю о смерти. Сад еще полон цветов, летают пчелы и бабочки, ящерицы греются на солнце, земля по-прежнему бурлит жизнью. Вчера я слышал, как под моим окном весело распевал запоздавший реполов. Так почему же я думаю о смерти? Бог по своему милосердию сделал Смерть невидимой для человеческих глаз. Мы знаем, что она тут, что она следует за нами по пятам, как тень, и никогда нас не покидает. И все же мы ее не видим и забываем про нее. А самое странное то, что, приближаясь к могиле, мы думаем о смерти все меньше. Поистине только бог мог сотворить такое чудо!
Старики редко говорят о смерти, их смутный взор устремлен только в прошлое или на настоящее. Постепенно, по мере того как угасает память, даже прошлое блекнет, и они живут лишь в настоящем. Вот почему старики вовсе не так несчастны, как думает молодежь, — при условии, конечно, что их не терзают телесные недуги. Мы знаем, что мы умрем, — в сущности, только это мы и знаем о своем будущем. Все остальное лишь догадки, которые в большинстве случаев не оправдываются. Как дети в дремучем лесу, мы бредем по жизни наугад, в счастливом неведении, что с нами будет на следующий день, какие невзгоды должны мы будем переносить и какие нам встретятся приключения перед самым главным из приключений — перед смертью. Время от времени в недоумении мы робко вопрошаем судьбу, но ответа не получаем, так как звезды слишком далеки. Чем скорее мы поймем, что нашу судьбу решаем мы сами, а не звезды, тем будет лучше для нас. Счастье мы можем обрести лишь в самих себе, и напрасно ждать его от других — счастья слишком мало, чтобы им делиться. Горе мы должны переносить в одиночестве — нечестно перелагать его на другого, будь то мужчина или женщина. Каждый из нас должен сам сражаться в своих битвах и держаться до последних сил — ведь мы прирожденные бойцы. Каждого из нас в конце ждет мир — почетный даже для побежденного, если он делал все, что мог.
Мой бой проигран навсегда. Я изгнан из Сан-Микеле — творения всей моей жизни. Я строил его своими руками, камень за камнем, в поте лица, — я на коленях строил святилище солнцу, чтобы искать там света и мудрости у лучезарного бога, которому я поклонялся всю жизнь. Много раз мои глаза жгло, как огнем, но я не внял этому предупреждению, не захотел поверить, что не достоин жить там, что мое место в тени. Точно лошади, которые возвращаются в горящую конюшню, чтобы погибнуть в пламени, я каждое лето возвращался к ослепительному свету Сан-Микеле. Берегись света! Берегись света!
Наконец я смирился со своей судьбой. Я слишком стар, чтобы бороться с богами. Я укрылся в старой башне, моем последнем оплоте. Данте еще был жив в те годы, когда монахи начали строить башню Материта — полумонастырь, полукрепость, несокрушимую, как скала, на которой она стоит. Как часто с тех пор, как я поселился здесь, в ее стенах раздаются его горькие слова: «Nessun maggior dolore che ricordarsi del tempo felice nella miseria» (- «Нет большей муки, чем воспоминанье в несчастьи – о счастливых временах». – germiones_muzh.). Но прав ли он, флорентийский провидец? Правда ли, что нет большей боли, чем в горестные дни вспоминать об утраченном счастье? Я, во всяком случае, с ним не согласен. Не с болью, а с радостью мои мысли возвращаются к Сан-Микеле, где я провел счастливейшие годы моей жизни. Однако сам я стараюсь не бывать там — мне кажется, будто я вторгаюсь в святилище невозвратного прошлого, того времени, когда мир был молод и солнце было моим другом.
Хорошо бродить в мягком полусвете под оливковыми деревьями Материты. Хорошо сидеть и мечтать в старой башне. Ничего другого мне теперь не остается. Башня обращена на запад, туда, где заходит солнце. Скоро оно опустится в море, потом наступят сумерки, потом придет ночь.
Этот день был прекрасен!
Последний золотой луч заглянул в готическое окно старой башни, коснулся старинного молитвенника и серебряного распятия XIII века на стене, скользнул по грациозным статуэткам из Танагры, по хрупким венецианским бокалам на столе, по греческому барельефу с нимфами и вакханками, танцующими под звуки флейты Пана, и озарил бледный лик святого Франциска, моего любимого умбрийского святого, написанного на золотом фоне рядом со святой Кларой, держащей в руке лилии. Вот золотой ореол одел спокойные черты флорентийской мадонны, вот выступила из мрака суровая мраморная богиня Артемида Лафрийская с быстрой стрелой Смерти в колчане. Вот сверкающий солнечный диск вновь увенчал изувеченную главу Эхнатона, царственного мечтателя с берегов Нила, сына солнца. За ним стоял Озирис, судья человеческой души, Гор с головой сокола, таинственная Изида и ее сестра Нефтида, а у их ног притаился могильный страж Анубис.
Свет погас, приближалась ночь.
Бог дня, податель света, не можешь ли ты еще хоть немного побыть со мною? Ночь так длинна для мыслей, которые не смеют мечтать об утренней заре. Ночь так темна для глаз, которые не могут видеть звезд! Неужели ты не хочешь уделить мне еще несколько секунд твоей сияющей вечности, чтобы я мог с любовью взирать на прекрасный мир, на любимое море, на плывущие облака, на горделивые горы, на шумящие потоки, на милые деревья, на цветы в траве, на птиц и зверей, моих братьев и сестер в лесу и поле? Оставь мне хоть два-три полевых цветка в моей руке, чтобы радовать мое сердце, хотя бы несколько звезд на небе, чтобы они указывали мне путь!
Если мне больше не суждено видеть черты людей, быть может, ты даруешь мне милость и позволишь иногда на миг увидеть лицо ребенка, преданные глаза собаки? Я глядел на лица людей так долго, я хорошо их знаю, и они меня уже ничему не научат. К тому же они однообразны, если сравнить их с тем, что мне было дано прочесть в таинственном лике Матери Природы. Благостная старая мать, чья морщинистая рука отогнала столько черных мыслей от моего воспаленного лба, не оставляй меня одного во мраке! Я боюсь мрака! Побудь еще немного со мной и расскажи одну-две из твоих чудесных сказок, готовя твоего беспокойного ребенка ко сну вечной ночи!
Светоч мира! Увы, божество и молитвы смертных не достигают твоих небес. Как же может подобный мне червь надеяться на твое милосердие, жестокий, беспощадный солнечный бог, если ты покинул на произвол судьбы даже великого фараона Эхнатона, чей бессмертный «Гимн Солнцу» прозвучал над Нилом за пятьсот лет до того, как раздалась песнь Гомера:
Восходишь — и все оживает,
Заходишь — и все умирает.
Ты — жизни мерило и первопричина ее.

И все же ты без сострадания взирал твоим сверкающим оком на то, как старые боги сбросили в Нил храм твоего величайшего поклонника и сорвали солнечный диск с его чела, царственного сокола с его груди, и как они стерли его ненавистное имя с золотых погребальных покровов, окутавших его тленное тело, — стерли, чтобы его безымянная душа вечно скиталась без приюта по подземному царству. (- религиозная реформа фараона Эхнатона, поклонявшегося одному Солнцу – Атону, неудалась: после смерти имена фараона, считавшиеся вместилищем его бессмертной души, были стерты. – germiones_muzh.)
Через много веков после того, как боги Нила, боги Олимпа и боги Валгаллы распались в прах, твой новый поклонник, святой Франциск Ассизский, кроткий певец «Песни Солнца», воздел руки к твоим небесам, бессмертный бог Солнце, с той же молитвой, с которой я обращаюсь к тебе сегодня. Он просил, чтобы ты не лишал твоего благословенного света его больные глаза, помутневшие от слез и ночных бдений. Покорившись настояниям братии, он отправился в Риети, чтобы посоветоваться с прославленным глазным врачом, и без страха согласился на предложенную им операцию. Когда лекарь положил железный прут на огонь, чтобы накалить его, святой Франциск обратился к огню, как к другу: «Брат огонь! Всемогущий прежде всех других вещей создал тебя, прекрасного, могучего, благолепного и полезного. Будь милосерден ко мне в этот час, будь добрым. Я молю господа, создавшего тебя, дабы он умерил твой жар, чтоб я мог его вытерпеть!»
После того как он произнес молитву над раскаленным железом, он перекрестился и стоял, не дрогнув, пока железо, шипя, вонзалось в его плоть, проводя черту ожога от уха до брови.
«Брат врачеватель, — сказал святой Франциск врачу. — Если недостаточно выжжено, приложи прут еще раз».
Врач, увидев такую силу духа в немощной плоти, поразился и сказал: «Говорю вам, братья, сегодня я увидел поразительные вещи»
Увы! Самый святой из людей молился напрасно и напрасно страдал. Ты оставил II Poverello (- Бедняка. – так звал себя святой Франциск. – germiones_muzh.) на произвол судьбы, как и великого фараона! Когда на обратном пути преданные братья опустили носилки с их легкой ношей под оливковым деревом у подножья холма, святой Франциск уже не видел любимые Ассизы, поднимая руку, чтобы благословить селение.
Так как же я, грешник, самый ничтожный из твоих поклонников, могу надеяться на твою милость, равнодушный властитель жизни! Как я смею просить у тебя еще одной милости, после того что ты щедро осыпал меня бесценными дарами! Ты дал мне глаза, чтобы в них сверкала радость и блестели слезы, ты дал мне сердце, чтобы оно билось от страсти и сжималось от жалости, ты дал мне сон, ты дал мне надежду!
Я думал, что вот это были дары. Но я ошибался. Они были мне одолжены на время, и теперь ты требуешь их обратно, чтобы отдать другому существу, которое в свой черед придет из той же вечности, в которую ухожу я. Властитель света, да будет так. Господь дал, господь взял, да будет благословенно имя Господне.
Колокола прозвонили к вечерне. Легкий ветер прошелестел в кипарисах за окном, где перед тем щебетали птицы. Голос моря становился тише и тише, и старую башню окутало благостное безмолвие ночи.
Я сидел в своем кресле времен Савонаролы, усталый и жаждущий покоя. Волк спал у моих ног — он почти не отходил от меня ни днем, ни ночью. По временам он открывал глаза — в них светилось столько любви и преданности, что у меня к горлу подступали слезы. Иногда он вставал и клал свою большую голову мне на колени. Знал ли он то, что знал я? Понимал ли он то, что понимал я? То, что приближался час разлуки? Я молча гладил его по голове; впервые в жизни я не знал, что ему сказать. Как объяснить ему ту великую тайну, которую я сам себе не мог объяснить?
«Волк, я ухожу далеко, в неизвестную страну. На этот раз ты не сможешь последовать за мной, мой друг. Тебе придется остаться здесь, где ты и я так долго жили вместе, деля радость и горе. Ты не должен грустить обо мне, ты должен меня забыть, как забудут меня все, ибо таков закон жизни. Не беспокойся, мне будет хорошо, и тебе тоже. Я сделал все, чтобы ты был счастлив. Ты будешь жить там, где жил всегда, и добрые люди будут ухаживать за тобой с той же любовью и заботливостью, как и я. Каждый день, когда колокола прозвонят полдень, ты будешь получать обильный обед, а два раза в неделю — вкусные кости, совсем как раньше. Большой сад, по которому ты привык бегать, останется в твоем распоряжении, и даже если, забыв мой наказ, ты погонишься за чужой кошкой, то и там, где я буду находиться, я посмотрю на это слепым глазом, а другой зажмурю, как делал до сих пор, ради нашей с тобой дружбы. А когда твои ноги откажутся служить тебе, а глаза помутнеют, ты упокоишься под античной колонной, возле старой башни, рядом с твоими товарищами, которые покинули этот мир раньше тебя. А в конце концов, кто знает, может быть, мы с тобой и увидимся? Велики мы или малы — наши шансы равны».
«Не уходи, останься или возьми меня с собою!» — говорили преданные глаза.
«Я иду в страну, о которой я ничего не знаю. Я не знаю, что там случится со мной, и еще менее — что случилось бы с тобою, если бы я тебя взял. Я читал об этой стране удивительные легенды, но они остаются легендами — никто из тех, кто туда ушел, не вернулся, чтобы рассказать нам, что он видел. Только один человек мог бы поведать нам истину, но он был сыном Божиим и вернулся к своему отцу с печатью молчания на устах».
Я погладил большую голову Волка, но мои онемевшие руки уже не чувствовали прикосновения его мягкой шерсти.
Когда я наклонился для прощального поцелуя, в его глазах вспыхнул внезапный страх, он испуганно отпрянул назад и уполз на свой коврик под столом. Я позвал его, но он не пришел. Я знал, что это означает. Я и раньше видел такие вещи, но я думал, что у меня еще есть день или два. Я встал и попробовал подойти к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха, но ноги мне не повиновались, и я вновь опустился в кресло. Я обвел взглядом старую башню. Кругом было темно и тихо, но мне показалось, что я слышу, как Артемида, суровая богиня, достает из колчана быструю стрелу, готовясь поднять лук. Невидимая рука дотронулась до моего плеча. Дрожь прошла у меня по телу. Мне казалось, что я падаю в обморок, но я не чувствовал боли и моя голова оставалась ясной.
«Добро пожаловать, повелительница! Я слышал ночью стук копыт вашего вороного коня. Вы выиграли скачку, так как я вижу ваш темный лик, склоненный надо мной. Вы не чужая мне — мы часто встречались с тех пор, как стояли у одной и той же кровати в палате Святой Клары. Тогда я называл вас злобной и жестокой, сравнивал с палачом, радующимся долгим мукам своей жертвы. В ту пору я еще не знал Жизнь так хорошо, как я ее знаю теперь. Теперь я знаю, что вы милосерднее, чем она, то, что вы берете одной рукой, вы возвращаете другой. Теперь я знаю, что Жизнь, а не вы, порождала ужас в этих широко раскрытых глазах и напрягала мышцы этой тяжко вздымающейся груди, отвоевывая еще один вздох, еще одну минуту мучений. Я же не стану бороться с вами. Если бы вы пришли за мной в дни моей молодости, я не сказал бы так. Тогда я был полон жизни и отчаянно защищался бы, отвечая ударом на удар. Теперь я устал, мои глаза потускнели, тело ослабело, а сердце измучилось, — мне остается только разум, а он говорит, что бороться нет смысла. Поэтому я буду тихо сидеть в своем кресле и предоставлю вам делать то, что вы должны делать. Мне любопытно посмотреть, как вы за это приметесь, — я всегда интересовался психологией. Предупреждаю вас, что я скроен из прочного материала — бейте сильнее, иначе вы можете вновь не достичь цели, как это уже несколько раз случалось, если я не ошибаюсь. Надеюсь, повелительница, что вы не затаили против меня зла. Боюсь, я доставлял вам много хлопот тогда, на авеню Вилье. Но я не так смел, как притворяюсь, и был бы бесконечно признателен, если бы вы дали мне две-три капли своего напитка вечного сна перед тем, как приступите к делу».
«Я это делаю всегда, и ты должен был бы это знать, ведь ты часто видел меня за работой. Может быть, ты хочешь послать за священником, пока еще есть время? При моем приближении обычно посылают за священником».
«К чему? Священник сейчас ничем не может мне помочь. Мне поздно раскаиваться, ему еще рано меня проклинать, а для вас это, наверное, не имеет значения».
«Мне все равно. Хорошие и плохие люди для меня одинаковы».
«К чему призывать священника, который скажет мне только, что я родился во грехе, что мои мысли и деяния запятнаны грехом, что я должен во всем раскаяться, от всего отречься. А я лишь в немногом раскаиваюсь и ни от чего не отрекаюсь. Я жил, руководствуясь моим инстинктом, и я считаю, что мой инстинкт был здравым. Я наделал достаточно глупостей, когда пытался полагаться на разум. Виноват был мой разум, и я уже понес наказание. Я хотел бы поблагодарить тех, кто был добр ко мне. Врагов у меня было мало — почти все это были врачи, и они не причинили мне особого зла: я все равно шел своим путем. Я хотел бы попросить прощения у тех, кому я причинил боль. Вот и все, а остальное касается бога и меня, но не священника, за которым я не признаю права меня судить».
«Я не люблю ваших священников. Это они научили людей бояться моего приближения, запугав их вечностью и адским огнем. Это они сорвали крылья с моих плеч, обезобразили мое ласковое лицо и, превратив меня в отвратительный скелет, заставили по-воровски красться из дома в дом с косой в руках и танцевать Danse Macabre на стенах их монастырей рука об руку со святыми и грешниками. А я не имею никакого отношения ни к их небу, ни к их аду. Я закон природы».
«Вчера я слышал в саду песню иволги, а на заходе солнца прилетела малиновка и пела под моим окном. Услышу ли я их когда-нибудь?»
«Там, где есть ангелы, там есть и птицы».
«Я хотел бы, чтобы дружеский голос еще раз прочитал мне вслух диалог Платона о бессмертии души».
«Голос был смертен, но слова бессмертны. И ты их услышишь вновь».
«Услышу ли я когда-нибудь вновь моцартовский реквием, и творения моего любимого Шуберта, и титанические аккорды Бетховена?»
«Все, что ты слышал, было лишь эхом, доносящимся с небес».
«Я готов. Наноси удар, друг!»
«Я не буду этого делать. Я навею на тебя сон».
«А буду ли я видеть сны?»
«Да, все вообще сон».
«Проснусь ли я?»
Ответа не было.
«Кто ты, прекрасный юноша? Ты Гипнос, ангел сна?» Он стоял рядом со мной, задумчивый и прекрасный, как Гений Любви, с венком на кудрях.
«Я его брат, рожденный той же Матерью Ночью. Мое имя Танатос. Я ангел смерти. Это твоя жизнь гаснет с факелом, на который я наступил».
Мне снился старик, который устало брел по пустынной дороге. Иногда он падал на колени, не в силах идти дальше, ожидая, что кто-то укажет ему путь. Леса и поля, реки и озера уже лежали у его ног, а вскоре и увенчанные снегом горы исчезли в тумане уходящей вниз земли. Вперед и выше вел его путь. Гонимые бурей тучи подхватили его на мощные плечи и понесли с головокружительной быстротой по бесконечности, мерцающие звезды вели его все ближе и ближе к стране, где нет ночи и смерти. Наконец он очутился перед небесными вратами.
Их створки были закрыты. Вечность, день или мгновение провел он коленопреклоненно у порога, надеясь, вопреки надежде, что его впустят. Вдруг, движимые невидимыми руками, огромные врата распахнулись, чтобы пропустить парящую в воздухе фигуру с крыльями ангела и лицом спящего ребенка. Путник быстро вскочил на ноги и с поспешностью отчаяния проскользнул между створками, когда они уже смыкались перед ним.
— Кто ты, дерзкий, что вторгаешься сюда? — послышался суровый голос.
Передо мной стоял высокий старец в белом одеянии с золотым ключом в руках.
— Ключарь небесных врат, святой Петр, молю тебя, позволь мне остаться!
Святой Петр бросил взгляд на мои бумаги, на жалкий отчет о моей земной жизни.
— Плохо! — сказал святой Петр. — Очень плохо! Как ты попал сюда? Наверное, какая-то ошибка!..
Он внезапно умолк, так как перед нами опустился ангелочек-вестник. Сложив пурпурные крылышки, он поправил короткую тунику, сотканную из паутинок и розовых лепестков, окропленных росой, розовые ножки были обуты в золотые сандалии. Кудрявую головку украшала сдвинутая набекрень шапочка из тюльпанов и ландышей. В его глазах играл солнечный свет, а на губах радость. В руках он держал сверкающие скрижали, которые с важным видом подал святому Петру.
— Вот они всегда обращаются ко мне, когда попадают в трудное положение! — заворчал святой Петр. — Когда все ладится, они никакого внимания не обращают на мои предостережения. Скажи им, что я сейчас приду. Пусть без меня не отвечают ни на какие вопросы.
Ангел приложил розовый пальчик к шапочке из тюльпанов, раскрыл пурпурные крылышки и улетел, напевая, как птица.
Святой Петр растерянно и пристально посмотрел на меня. Повернувшись к пожилому архангелу, который, опершись на сверкающий меч, стоял на посту у золотой завесы, он сказал, указывая на меня:
— Пусть постоит здесь до моего возвращения. Он смел, хитер и вкрадчив; смотри не разговорись с ним! У вас у всех есть свои слабости, и твоя мне известна. А в этой душе есть что-то не совсем обычное, — не понимаю, как он вообще сюда попал. Кто знает, не принадлежит ли он к той шайке, которая тебя одурачила и склонила последовать за Люцифером? Будь бдительным, молчи и бодрствуй!
Он ушел. Я поглядел на пожилого архангела, а пожилой архангел поглядел на меня. Я рассудил, что заговаривать мне с ним не следует, но продолжал исподтишка посматривать на него. Вскоре он отстегнул меч и осторожно прислонил его к колонне из ляпис-лазури. На его лице отразилось большое облегчение. Его морщинистое лицо было таким кротким, а глаза лучились такой добротой, что весь мой страх исчез.
— Досточтимый архангел! — робко спросил я. — Долго ли мне придется ждать святого Петра?
— Я слышал трубные звуки в зале суда, — сказал архангел. — Там судят двух кардиналов, которые только что послали за святым Петром, в надежде, что он поможет им оправдаться. (- кардиналы обращаются за помощью к апостолу Петру потому, что он – покровитель Рима. – germiones_muzh.) Мне кажется, тебе придется ждать недолго, добавил он, усмехнувшись. — Обычно даже святому Игнатию, самому хитрому небесному адвокату, не удается протащить их. Прокурор не менее красноречив. Он был монахом по имени Савонарола, которого сожгли на костре.
— Но высший судия — бог, а не человек, — сказал я, — а бог милостив.
— Да, высший судья — бог, и бог милостив! — повторил архангел. — Но…

АКСЕЛЬ МУНТЕ (1857 – 1949. врач). ЛЕГЕНДА О САН-МИКЕЛЕ