February 17th, 2021

кактус сагуаро - "теремок" мексиканских пустынь

однообразие песчано-каменистых равнин пустынь Мексики украшают десяти-пятнадцатиметровые зеленые гиганты: кактусы сагуаро. Прямые как свечи, они часто разветвляются наверху и в обхвате неуступают столетнему дубу (кстати, живут еще дольше - до 200 лет).
Это живые крепости, оснащенные колючками - поэтому в поисках защиты от врагов к сагуаро прибегают многие.
Каждый такой кактус это целая автономная экосистема. На нем и в нем живут пчелы, собирающие пыльцу восхитительных сагуаровых цветов; мелкие млекопитающие; ящерицы и птицы. Особенно птицы.
Пустынные дятлы долбят дупла в стволах сагуаро и поселяются в них. К неим быстро подселяется маленький сычик-эльф (enano - карлик, как зовут его мексы). Набиваются как в коммуналку; счастье еще, что сычик ведет ночной, а дятел дневной образ жизни - охотятся на насекомых посменно. В развилках вьют неприхотливые гнёзда голуби. На цветы прилетают колибри. А на самой "крыше" озирая пространства, сидит краснохвостый ястреб или гриф...

СКАЗАНИЕ О ЗОЛОТОМ ЦВЕТКЕ. - I серия до полуночи

ах, сынок, люди слышат ветер и воображают, будто он только и делает, что завывает как сумасшедший. Человек думает, что душа дарована лишь тем, чье обличье схоже с его собственным. Но ведь и я, Старый Карибский Ветер, тоже любил, знал страх и ревность, был и трусом и храбрецом, и мне тоже доводилось смеяться и плакать. Не раз, бывало, и мою плоть, неосязаемую, сотканную из воздуха, из пустоты, сотрясали солнечные удары любви, но однажды, всего лишь однажды, я был влюблен по-настоящему… С тех пор я не встречал никого, кто мог бы сравниться с моей несравненной возлюбленной. А ведь она была не тучей, не зарей, не звездой, не рекой, не русалкой… Она была всего-навсего женщиной. Но какой женщиной! После ее смерти меня стали звать не иначе как Старым Ветром, и это неспроста…
Ты слышал, конечно, о той, что навеки осталась в памяти людей под именем Золотого Цветка, о великой Анакаоне (- 1464 - 1503. индейская королева Гаити. - germiones_muzh.), которая первой в Америке поднялась против конкистадоров, но разве ты в силах вообразить, что это была за женщина? И никто не в силах. Может статься, только моя двоюродная сестра, река Артибонит, еще помнит великую самбу (- поэтесса, танцовщица, музыкантша. – germiones_muzh.) Анакаону, но, кроме нее, никто не может представить себе эту женщину. То, что видели мои глаза, то, что испытало мое сердце, не дано больше испытать и увидеть никому. Разумеется, в любом учебнике истории можно прочесть, что Анакаона предпочла мне грозного Каонабо, касика (- вождь. – germiones_muzh.) Золотого Дома, но как и почему это произошло, навеки останется тайной. Целых два столетия терзался я ненавистью к великому воителю Каонабо, который похитил у меня любовь Золотого Цветка. Я ревновал! Я безумно ревновал! И однако, клянусь, я не сделал ничего дурного Каонабо, и нет моей вины в его печальной кончине. Я помогал и служил ему, как всякий верный аравак, который обязан служить своему касику. Теперь, когда в сердце моем поубавилось горечи, я готов признать, что кое в чем он был больше меня достоин любви Золотого Цветка. Касик был настоящим мужчиной, прекрасным, благородным и неукротимым, как поток Сибао. Конечно, по сравнению с королевой он казался немного грубоватым, но ведь, в конце концов, именно он спас нашу честь, когда обрушился на врагов, подобно неистовому урагану. Он потерпел поражение, но подвиг его был не напрасен. Слава ему! Слава прекрасному Гаити!
Ах, сынок, ты не можешь себе представить, какой была жизнь на этом острове во времена великих касиков! Все принадлежало всем, даже рабам; мы не были столь жестокосердны, как стали теперь вы. Захотелось тебе отведать банан? Сорви его, и никто не скажет тебе ни слова! Каждый мог брать все, что ему было нужно: кукурузный початок, золотой самородок, диковинный камень. Деревья плодоносили для всех. А птицы! Вы истребили птиц. Сколько розовых фламинго, фазанов и голубых ибисов осталось на острове? Увы, теперь их можно пересчитать по пальцам. А тогда они большими веселыми стаями носились над пальмами, над глинобитными хижинами наших селений, между исполинских изваяний хемесских божеств. Разумеется, и нам приходилось работать, но немного, совсем немного… Мы выращивали хлопок, ямс, кукурузу, пекли кассавы (- лепешка из маниоки. – germiones_muzh.), изготовляли посуду и оружие, строили хижины, и каждый занимался только тем, что было ему по сердцу… Мало что осталось от наших великолепных статуй, от ярких наскальных рисунков, от фресок с певучими линиями… А когда-то их можно было видеть повсюду: во всех пещерах, на горных вершинах, на береговых утесах. А по вечерам мы раздевались, раскрашивали тела в огненно-красный цвет и пускались в немыслимые пляски при свете луны. Жрецы били в кимвалы и барабаны, поэты читали стихи, звучные, как рокот речных струй, танцовщицы плясали, а самбы пели песни, полные безмерного ликования… Ах, нет больше радости в прекрасной Квискейе! Ни разу не видели мы счастья с тех пор, как нагрянули к нам проклятые испанцы и прочие незваные гости!… Но я отвлекся, мой рассказ совсем о другом…
Когда появилась на нашем острове Золотой Цветок, все, как один, ахнули от восхищения. Собственными глазами я видел, как Цветок этот рос, распускался и тянулся к солнечному богу Буанателю. Ступни Золотого Цветка были прекрасней золотисто-красных скарабеев с Центрального плоскогорья; они были точеными и гибкими, а проворные и легкие пальцы ее ног казались ожившими драгоценными камнями. Я ластился к ее ступням, и они трепетали в извивах моего тела, словно пара теплых птиц. Язык мой струился от лодыжек до колен вдоль ее пламенеющих ног, нетерпеливых, нежных и сладких, как стебли сахарного тростника. Я осыпал поцелуями плоды ее бедер, чья кожа благоухала сильнее, чем жасмин. Неосязаемыми губами я касался ее пушистого лона, и, когда его прерывистый трепет передавался моей воздушной плоти, я становился тем, чем уже не стать больше ни одному ветру: свежим и напоенным ароматами дуновением, обнимавшим, ласкавшим ее и покрывавшим пенными гребнями все Карибское море. Ее живот, то опадавший, то поднимавшийся в такт дыханию, колебался, словно студенистая, вечная медуза бытия; стан Золотого Цветка был подлинным воплощением самой любви: ее порывом, силой и нежностью. Когда она поднимала над головой сплетенные руки, их копьевидная арка возносилась к небу, как утренняя молитва. Подобно внезапно оборвавшимся сновидениям, зияли необъятные овалы, темные впадины ее глаз. Параболой ночного неба, войском, обращенным в бегство, смоляным тропическим ливнем низвергались с плеч ее волосы. Когда Анакаона плясала, в ее танце воскресали непостижимые тайны радости, извивы улыбки, завитки и арабески инея, ожившего под дыханием весны. Когда королева пела Песнь Черных Бабочек или Светозарных Птиц Наслаждения, когда она слагала и исполняла поэмы безмерного блаженства, все Карибское море застывало в безмолвии, солнце останавливало свой бег и ночь, неподвижная и задумчивая, вслушивалась в ее слова…
Да, сынок! Анакаона долго колебалась, но в конце концов предпочла мне великого Каонабо, ибо наступала пора ярости и жестокости и королеве нужно было подумать о своем народе. Ее выбор был справедлив. Ты знаешь, что я, Старый Карибский Ветер, — такой же великий певец и матуан (- знатный человек. – germiones_muzh.) королевской крови, как и она, но она, кроме того, была воплощением всего Гаити, его душой, мудростью, солью, молнией, огнем, стрелой, войной, землей, небом — одним словом, владычицей… Всем известно, что свершила великая Анакаона вместе с нами, своим царственным супругом, касиком Золотого Дома Каонабо, и мной, Старым Карибским Ветром, ее другом. Как пришла та горькая пора, когда Анакаона плясала и пела перед рядами взявшихся за оружие хемессов? Я расскажу тебе об этом целую историю, которой не найдешь ни в одной книге, но тем не менее историю истинную и прекрасную. Я раскрою тебе тайну Кровавого Дня.
Слушай же: после того как был взят в плен великий Каонабо, после того как при Вега-Реаль пало сто тысяч воинов прекрасного Гаити, после того как по окрестным островам разнесся боевой клич Анакаоны, ее поэма «Айа бомбэ» — «Умрем, но не сдадимся», в сердце Золотого Цветка зародился грандиозный замысел. Она понимала, что Христофор Колумб, Бобадилья и Овандо побеждали до сих пор потому, что конкистадоры владели мечущими молнии орудиями, которых не было у гаитян. Значит, решила она, на захватчиков нужно обрушить такой ливень стрел, копий и дротиков, в котором захлебнулись бы их аркебузы и украшенные чеканкой пушки. Тайный план королевы был задуман с гениальным размахом. Раз поработители угрожали всем государствам Америки, нужно было обратиться ко всем правителям ацтеков, инков и майя, чтобы и они поднялись на борьбу вместе с хемессами, таинос и карибами. В назначенный день они неодолимым ураганом, громовой тучей ринулись бы на завоевателей в серебряных доспехах, и те мгновенно были бы раздавлены — словно само небо рухнуло на их головы. Но вначале королева решила предложить испанцам мир. Сразу же после его заключения я должен был в величайшей тайне отправиться в Тенотитлан, чтобы повидать короля Монтецуму, а также славного полководца ацтеков Гуатемока, которого теперь зовут Гуатемозеном. Потом я посетил бы Юкатан и предупредил императора майя и, наконец, поговорил бы в Куско с Сыном Солнца, королем Атагуальпой и другими правителями инков и южных кечуа…
До сих пор стоят перед моим взором последние золотые дни Анакаоны, которые она провела в своей столице, прекрасной Ягуане, в сердце Ксарагуа. На теле королевы, натертом алой краской из корня марены и с ног до головы осыпанном золотой пылью, не было ни единого украшения; оставаясь нагой, чтобы днем ее пронизывали лучи солнечного бога Буанателя, наделяющего людей глубиной мысли, а ночью — свет богини луны Лоабуаны, покровительницы чувств, не принимая пищи, Анакаона предавалась размышлениям, лежа в гамаке, почти касающемся земли. Голубая ночь висела над огромной площадью перед королевским дворцом, куда были перенесены каменные статуи великих хемесских божеств, разноцветными глыбами высившиеся вокруг Золотого Цветка. Они таращили на нее свои хищные глаза, раздувая ноздри и разинув пасть. Служанки Анакаоны в одних набедренных повязках стояли поодаль, держа в руках веера из пальмовых листьев, а я, Старый Карибский Ветер, сидел на корточках возле Золотого Цветка, покачиваясь и потягивая трубку. Слева, за рядами хижин, переливалось изумрудом кукурузное поле, справа огромной слезой катилась река, дальше виднелось бурое нагое плоскогорье, а на самом горизонте вздымалась голубая гряда гор.
Перед широко раскрытыми глазами королевы мелькали тени касиков Квискейи: великого Бохечио, исполина Котумбанамы, прославившегося своими бессмертными подвигами, старого Гуарионеца, человека неистовой и трагической судьбы, и, наконец, Каонабо… Королева уснула. Служанки приблизились к ней; одна из них провела ладонями по лбу Золотого Цветка, исполняя символический обряд изгнания злых духов, в то время как остальные поочередно простирали над владычицей волнообразно колеблющиеся руки. Зазвучала прерывистая и вкрадчивая музыка. Одна из девушек подошла к гамаку, улеглась рядом с ним на землю и, захватив его край пальцами ног, принялась тихонько раскачивать. Другая опустилась на колени перед огромной статуей из белого камня и застыла, прильнув лицом к земле, вытянув руки вперед и разметав волосы. Анакаона издала протяжный стон и, не просыпаясь, начала Танец Тревожных Сновидений, тех самых, что томили теперь весь народ хемессов.
Королева танцевала под беззвучные рукоплескания служанок, не вставая с ложа, которое казалось парящим в воздухе. Ее правая нога медленно поднялась, словно готовящийся к полету розовый фламинго, дрожь пробежала от бедра до напряженной ступни, повернутой к востоку, и дрожь эта выдавала ужас. Левая нога бессильно свесилась с гамака, выражая любовное томление, неутолимый экстаз страстей. Шелковистое лоно королевы, нежное, как веселые венчики диких орхидей Соснового Леса, дышало спокойной лаской течений Карибского моря, радостью жизни, неиссякаемой прелестью лучезарной и ликующей природы. Ее живот вздымался, словно пашня под плугом, он плясал, изборожденный валами и ложбинами, он был миражем наших мирных трудов до того, как пришли испанские дикари. Музыка стала неровной, хриплой, она рычала и выла, словно стая кровожадных псов, что срывались с бортов каравелл на мирные отмели Ксарагуа. Груди Золотого Цветка напряглись и застыли, подобно индейским девушкам, испугавшимся при виде конкистадоров на конях, но точеная шея королевы продолжала свое движение, как прекрасный сосуд на гончарном круге неустанно обновляющегося бытия. Осунувшееся, постаревшее лицо Анакаоны воплощало безнадежность и отчаяние, но яростно метавшиеся в воздухе руки звали к ненависти и борьбе.
Наконец королева успокоилась. Танец Тревожных Сновидений был окончен. Теперь она видела Сон Давних Радостей. Он шел к ней издалека, из-за реки, словно солнечный круг в голубой ночи, прямо по бурому нагому плоскогорью. В столбах солнечной пыли мелькали шумные стайки детей, поднимались и затихали отзвуки радостных криков, слышался плеск воды о борта лодок, шелест плодовых деревьев над головами спящих...

ЖАК-СТЕФЕН АЛЕКСИС (гаитянин)

ОРИЖЕНЕС ЛЕССА (бразилец)

СЧАСТЛИВЫЙ БИЛЕТ

Беппино, низко скорчившись, как приучился еще с десяти лет, чистил сапоги важному клиенту, завсегдатаю, которого все чистильщики старались заполучить, потому что он давал на чай больше других. В прошлом году, когда Луиджи, орудуя щеткой, бросил ему на колени рождественскую открыточку, тот ему монет отсыпал — закачаешься! Подходящий тип. Не напрасно ему все чистильщики титул присвоили:
— Вам беж или коричневым, сеньор доктор?
Когда все кресла в их салоне бывали заняты и вдруг входил он, одетый с иголочки, в шелковой рубахе и в ботинках, таких блестящих, что и чистить-то вроде бы нечего, все мальчишки начинали истово орудовать щетками, чтоб поскорей отделаться от своего клиента и заполучить этого туза, в котором не одна смиренная душа видела свой идеал…
В тот день Шелковая Рубаха достался Беппино. И Беппино прикасался к зеркально блестящей коже этих ботинок с нежностью, как к щеке девушки, с ума сходя от желания завести разговор с человеком с другого, верхнего этажа жизни.
— Уже была таблица? — спросил кто-то.
— Напечатана.
— А какие билеты играли?
— Под девизом «лошадь».
— Что? — резко выпрямился Беппино. — А какой номер выиграл?
Клиент слева вынул газету и прочел снисходительно:
— Тысяча сорок четвертый.
— Из первой серии, сеньор? — спросил Беппино, словно громом пораженный.
— Из первой…
— Точно? Быть не может!
И, забыв важного клиента, вылупив глаза, Беппино подбежал к говорившему:
— Дайте взглянуть, сеньор…
Вытащил из кармана грязной курточки лотерейный билет, сверил номер и обернулся к Шелковой Рубахе:
— Я сейчас вернусь, сеньор доктор!
И опрометью бросился из салона, к вящему испугу всех присутствующих, глухой к воплям хозяина:
— Мамма миа! Куда ты, поганец?
Задыхаясь, мальчик влетел в дверь банка. Кассы были еще закрыты. До начала операций оставалось больше часу. Нервничая, теряя терпение, сверяя каждые пять минут свой билет с номерами, выписанными на черной доске, Беппино никак не мог поверить в свое внезапное счастье. Четыре тысячи (- крузейро. – germiones_muzh.)… Он быстро прикинул в уме, поконсультировался с двумя-тремя людьми, случившимися рядом, перепугался — не напали бы грабители.
— Никому ни словечка!
И каждую секунду щупал карман — там ли еще билет. Мятая бумажка, и всего-то ничего — а приятнее на ощупь, даже чем ботинок Шелковой Рубахи.
Трудно было свыкнуться с этой мыслью. Невозможно просто! Не может он выиграть четыре тысячи! Это — вроде как чаевые ста тысяч мальчишек — чистильщиков сапог за несколько лет работы. Он ходил взад-вперед, как зверь в клетке, снова и снова подсчитывая свое невиданное богатство.
— Ух ты! Я себе лаковые сапоги куплю!
Но при мысли о сапогах, он вспомнил о салоне, где ждал его сам доктор Шелковая Рубаха. Надо бы вернуться. Время-то есть… Ну а вдруг он потом опоздает? Вдруг хозяин, свирепый этот неаполитанец (- белые Бразилии почтивсе родом из Южной Европы. – germiones_muzh.), совсем его не отпустит? Вдруг, когда он придет за выигрышем, будет поздно и придется ждать до завтра? А до завтра билет может затеряться или порваться как-нибудь… Он теперь сам богатый, чего спешить?.. Он решил остаться.
— Да черт с ним, пускай ждет…
А если открыть свой салон для чистки сапог? Это идея. С тех пор, как начал орудовать щетками, Беппино втайне лелеял эту мысль. Иметь собственный салон. Десять чистильщиков, большое зеркало на стене не хуже, чем у того дядьки из Калабрии, на Пятнадцатой улице. Другие пусть попотеют. А он только распоряжаться будет, за прилавком. Чертовски обидно, что ему всего пятнадцать лет. Никто слушаться не станет. Всерьез не будут принимать.
— Я себе шелковую рубаху куплю, вот что…
Вот это да! Только чтоб пофорсить. Когда они все увидят что Беппино тоже в шелковой рубахе ходит, так и его, пожалуй, титулом доктора наградят, а в салоне для чистки сапог, в парикмахерской да еще у шоферов этот почетный титул присваивается только тем, кто хорошо платит и много на чай дает.
Он постучался в окошечко кассы.
— Разве еще не пора?
— Не приставай, парень!
— Да мне, понимаете, следует четыре тысячи получить… — сказал Беппино.
— Что? Что ты говоришь?
Человек по ту сторону барьера сделал сладкое лицо.
— Ей-богу, не вру! Когда-нибудь да может повезти человеку… — и мальчик показал счастливый билет.
— Ну, это дело обмыть надо… — сказал человек за кассой, жадно сверкнув глазами.
Беппино молчал, настороженно. Однако ощутил, что вес его в обществе повышается. Почувствовал, что деньги — это сила и власть. Увидел, что мир — у него в руках. И вдруг увидел себя таким, как был и каким никогда раньше не видел, — худенький мальчик с засученными рукавами, руки — по локоть в ваксе, рубашка рваная, перепачканные парусиновые штаны для работы, а под ними — свои, не лучше. И решил, что надо всё это изменить, выбросить эти лохмотья, одеться франтом. Не сходя с места, он торопливо стянул с себя полосатые парусиновые штаны, купленные за шесть мильрейс в магазине подержанного платья, и бросил в канаву. И тут только заметил, что напротив банка тоже есть салон для чистки сапог. Новая мысль пришла ему в голову — начистить сапоги. В кармане у него оставалось несколько монет — чаевые за последние дни. Одно кресло в салоне было свободно… Он колебался, внезапная робость овладела им. Никогда в жизни не выступал он в роли «клиента»… И ведь на нем еще было его старое, жалкое платье… Но страстное желание испытать новое для него ощущение своей значимости оказалось сильнее. (- лошара. – germiones_muzh.) Он направился к свободному креслу. Негритенок, товарищ по профессии, взглянул на него в изумлении:
— Эй! Тебе чего?
Беппино почувствовал зараз унижение и ярость:
— Как это чего?! Сапоги почистить!
Негритенок в сомнении покачал головой, глядя на старый, грязный, весь в заплатах, с отставшей подошвой ботинок, какие называют «крокодилья пасть».
— Ну же! Мне некогда! Чего раззевался! Будешь чистить или нет?
Негритенок — он не раз видел этого толстогубого, сонного мальчишку — взял щетку и с видом глубочайшего презрения принялся чистить нищий башмак. Беппино уже раскаивался: сделал глупость. Завтра надо будет вернуться сюда, чтоб этот нахал увидел, кто он такой, в дорогих сапогах вроде тех, что он видел в витрине на проспекте Сан-Жуан, подошвища чуть не в полметра толщиной, как Шелковая Рубаха носит. Он ничего не сказал негритенку. Даже не разбранил за плохую работу — низший класс, он-то знает технику! Но, расплачиваясь, с жадным удовольствием высыпал в руки испуганному негритенку всю мелочь, какая у него оставалась, — на чай, хоть сам никогда таких чаевых не получал, разве что один раз, под Новый год…
…Денег Беппино даже не стал считать. Душа у него рвалась из тела, хотелось бегать, смеяться. Он вспоминал потом, что, кажется, подпрыгнул, раскинув в воздухе черные от ваксы руки, как крылья. Кажется, все вокруг смотрели на него. Он испугался — а вдруг нападут да отымут деньги. Выбежал на улицу. Увидел спешащих куда-то прохожих. Гора денег лежала у него в кармане. Ему хотелось схватить кого-нибудь за руки своими перепачканными ваксой пальцами, остановить, крикнуть, что у него есть четыре тысячи. Что делать? До сих пор он еще не думал, что ему делать. Было уже около шести. Магазины скоро закроются. Быстрее молнии он влетел в ближайший, бельевой.
— Что тебе нужно?
— Галстуки… Рубашки…
— Подешевле?
— Нет! Подороже! Самые лучшие!
— За двенадцать, что ли?
Продавец указывал ему на простенькие ситцевые рубашки. Беппино проглотил это оскорбление, обвел блуждающим взглядом прилавок.
— Вон ту.
— Да она 120 стоит!
— Дайте вон ту.
Продавец колебался:
— Но…
— Я заплачу! У меня есть деньги! — сказал Беппино гневно и торжествующе.
И, засунув руку в карман, вытащил пачку банковых билетов. И сразу его как стрелой пронзило: этот продавец подумал, что…
— Нет! Я не украл, нет! Это мои деньги!
И доверительно:
— Мои! Я в лотерею выиграл…
Продавец иронически пожал плечами.
Новый приступ гнева охватил Беппино:
— Я не плут какой-нибудь!.. Я зарабатываю… Я хорошо зарабатываю… Да поскорее, я спешу.
Он начал покупать всё подряд, слепо. Шелковые рубашки, дорогие галстуки, кальсоны, пижамы.
Пижама, по мнению Беппино, была верхом элегантности. У себя в каморке, под самой крышей огромного грязного дома, населенного беднотой, он хранил одну, старую, с оторванным карманом, которую ему один отставной сержант подарил.
Минуты бежали.
— Скорее, мне еще много покупок сделать надо! Готовое платье у вас есть?
— Нет.
— Так заверните, я тороплюсь.
— Куда послать-то?
Беппино хотел было дать адрес. Но подумал, что если все эти вещи принесут на дом, его тайна раскроется, мать будет требовать денег, пойдет заваруха. Он решился:
— Заберу с собой. Сейчас такси найму.
Выбежал, бросился на стоянку напротив, договорился с шофером, вбежал снова в магазин, схватил пакеты.
— Где тут поблизости готовое платье есть? — спросил, как утопающий, видя, что последние минуты уплывают.
Продавец указал, и Беппино уплатил на бегу, крупным билетом, пренебрегая мелочью сдачи, которую кассирша испуганно совала ему. И понесся в другой магазин, за углом. Наталкивался на людей, вызвал то же удивление, что в первом магазине, победил то же недоверие, навыбирал шикарной одежды.
— Какой девиз сегодня игрался? — спросил, улыбаясь, продавец.
— Лошадь! — сказал Беппино, ясно представив себе эту бестелесную лошадь, которая обрела теперь плоть и принадлежит ему безраздельно на всю жизнь.
Перемерив все костюмы, он выбрал три.
— Надо немного ушить. Когда прислать-то?
— Мне они нужны сейчас же.
— Но они плохо сидят…
— Неважно… — сказал Беппино, подавленный новыми препятствиями. Он никогда не представлял себе, что костюм еще должен как-то «сидеть».
Продавец настаивал, Беппино согласился наконец взять сейчас один костюм, а остальные два оставить до завтра. И тут же надел на старую грязную рубаху кричаще-клетчатый пиджак. Вышел, когда магазин уже закрывался, сел в свое такси, не зная, куда ехать.
Домой он решил не возвращаться. Гардероб у него теперь был, как у наследного принца. В пачке выигранных денег не хватало тысячи пятисот…
— В отель!..
Машина помчалась вверх по проспекту Сан-Жуан, остановилась у дверей шикарного отеля. Беппино вышел и замер у этих дверей, не решаясь войти. Так повторилось еще с тремя отелями. Наконец он решил остановиться в какой-нибудь маленькой гостинице, попроще, например, на улице Мауа. По дороге он подумал, что надо бы известить мать, не то она будет волноваться. Велел шоферу поворачивать в сторону Бом Ретиро, оставил машину на углу, вскарабкался на свой чердак.
Дона Ассунта раздувала угли в жаровне из керосинового бидона.
— Мама, я на танцы иду. Не жди меня.
Привыкшая к независимому характеру старшего сына, самостоятельно зарабатывающего на хлеб, старуха не обернулась.
— Не возвращайся поздно…
— Я останусь ночевать у Луиджи.
Дона Ассунта подняла голову, хотела прибавить еще какое-то напутствие и вылупила глаза в изумлении.
Беппино задрожал внутри своего нового наряда.
— Это еще что такое?!
— Я… я в лотерею выиграл…
— Голодранец! Что ты себе позволяешь?! В лотерею выигрывать! А деньги?! Прожрал, да?.. Сколько выиграл?
Беппино колебался:
— Три… триста…
— И все это на ветер пустил?
— Нет… Сто только…
Дона Ассунта запричитала. Она трудится, не разгибая спины, всю жизнь на детей положила, а сын кутит, с пути сбивается. Она потребовала деньги. Беппино посчастливилось вытащить из кармана несколько билетов помельче. Он протянул старухе:
— Вот, двести.
— Так ты на танцы?
— Ага.
— Возьми десять мильрейс, там на что-нибудь…
…Весь как в лихорадке, найдя, что номер — роскошный (гостиница была дешевенькая, жалкая), Беппино умылся, надел новое белье.
— Подать ужин, сеньор?
— Нет, я ужинаю в городе.
Снова сел в такси, ожидавшее у подъезда. Счетчик показывал больше 50. Шофер был напуган. Беппино презрительно уплатил, снова сошел на проспекте Сан-Жуан, весь сияя, с видом победителя. Впервые в жизни было у него такое чувство, что он может завладеть всем, что всё открыто ему, всё принадлежит ему. Мимо прошел какой-то важный господин. Беппино захотелось дать ему пощечину. Если он начнет скандалить, ему можно заткнуть рот крупным банкнотом. Всё теперь доступно! Незаметно он оказался вблизи роскошного ресторана, куда однажды вечером — он видел — входил Шелковая Рубаха. Он хотел тоже войти, но не решился. В конце концов он вошел в скромную столовую — ужасно хотелось есть! — выбрал что-то, спросил вина. Ему хотелось заказать все блюда и вина, какие были в меню, наесться до отвала и напиться пьяным, кутить, как тот пузатый португалец, что всегда так скупо дает на чай, а у самого, говорят, столько денег, что министры и те у него взаймы берут.
Подали кушанье, он съел пару кусков и отставил тарелку, быстро опрокинул в рот остатки вина, вышел, легкий и веселый, на улицу.
— Я теперь только веселиться буду!
Он пожалел, что один. Мимо шли всё незнакомые люди. Как жалко, что магазины уже закрылись. Столько нужно еще купить! Две девушки поравнялись с ним. Счастливо захлебываясь дымом дорогой сигары, широко улыбаясь, он бросил им вслед какую-то задорную шутку, не тем голосом, похожим на лай собачонки вслед пронесшемуся автомобилю, каким говорил раньше, а звонко, смело, весело. Он теперь был богатый, видный человек. Ему даже захотелось остановить одну из них:
— Ах ты милашка!
На следующее утро он проснулся поздно, часов в десять. Удивился, оглядев незнакомую комнату. Но, вернувшись к действительности и вспомнив свое новое положение, соскочил с кровати, жадно торопясь, как человек, боящийся упустить хоть одно мгновенье жизни.
Вымыл лицо, долго тер руки, стараясь стереть следы ваксы, попросил даже у слуги немного спирту, вышел, взял такси, велел ехать в центр. Сначала в магазин готового платья — дать новый адрес, чтоб прислали ушитые костюмы. Хотелось есть. Надо позавтракать где-нибудь. Но раньше он решил заехать в салон для чистки обуви, к вчерашнему негритенку. Кинулся в магазин обуви, купил шикарные ботинки на толстой подошве, как у Шелковой Рубахи. Чувствуя себя господином мира, направился в салон. Уже почти у дверей вдруг вернулся и купил дорогую баийскую сигару (- призводятся в г. Салвадор-де-Баийя. – germiones_muzh.) — теперь противник будет уложен на обе лопатки.
Вот удача: как раз негритенок в этот момент был не занят… Беппино с огромным удовлетворением услышал сразу три голоса, приглашавших его: «Угодно почистить?..» — и среди них голос негритенка, в первую минуту не узнавшего его.
Он не пошел к негритенку. Зачем? Он мог доставить себе удовольствие выбрать. Знай наших! Он сел в кресло рядом и протянул улыбающемуся беззубому мальчишке-чистильщику ногу в тяжелом ботинке. И притворился, что не понял, услышав, как, со смертельной ненавистью в голосе, негритенок говорил товарищу:
— Вчера лошадь играла, да? Ну а сегодня осел играет… Рискну монеткой… Решил разбогатеть!

Он провел день в беготне по магазинам. Часы за триста. Цепочка для ключей за пять — тяжелая, блестящая. Трость. Мелочи. Обежал весь район Триангуло, фешенебельный центр города, подолгу задумываясь у ярких витрин, не в состоянии вспомнить, что же еще надо купить, шаря взглядом по пестрому разнообразию вещей в надежде встретить что-либо, бывшее предметом его мечтаний в прежние времена. Ведь теперь он мог приобрести всё.
— Ах черт! Чуть было не забыл!
Он вошел в обувной магазин и спросил гетры. Перчаток он не купил только потому, что нашел, что это излишний шик. Он заходил в элегантные закусочные и заказывал самые лучшие пирожки и самое жирное мясо. И, в дикой жажде наслаждений «богатой жизни», он подзывал проезжавшее мимо такси и велел везти его по проспектам Авенида Паулиста или Авенида Бразил, упиваясь зрелищем аристократических кварталов, элегантных домов и небоскребов огромного города Сан-Пауло, словно всё это принадлежало ему…
Как-то раз, когда он перехватил свободное такси на площади Праса до Коррейо… «Куда?» — «Прямо поезжайте…»…Шофер повернул в улицу, где находился салон, в котором он прежде работал чистильщиком сапог. Чувство стыда охватило его. Он весь сжался.
— Гони!..
И вздохнул свободно, только оказавшись за несколько кварталов от этого места. Угрызения совести мучили его. Он чувствовал, что поступил дурно по отношению к товарищам. Не отпраздновал с ними свой выигрыш, не угостил пивком, как сделал, например, Луиджи, когда в прошлом году игралась «корова», и ему какие-то гроши выпали. Изменил товарищам… Но теперь было уж поздно. Уже нельзя вернуться. Теперь они уже обиделись. Встретят его насмешками и бранью. И, что было больнее всего, в нем все крепло сознание, что вернуться придется…
«Да примет ли хозяин?»
А если вернуться и предложить вступить с ним в долю? Машина ехала теперь по гладкому асфальту улицы, на которой расположились красивые, утопавшие в зелени особняки квартала Жардим Америка… Старый Маструччо хотел прибавить два кресла в салоне и нанять еще чистильщиков. Можно бы взять эти два кресла на себя, войти в пай. Так он станет наполовину хозяином…
Он ехал по кварталу Жардим Америка. Машина скользила по гладкому асфальту мягче, чем суконка по начищенному ботинку Шелковой Рубахи. И как этот мерзкий тип нажил такое богатство? В первый раз в жизни Беппино почувствовал ненависть к бывшему клиенту. Раньше он был почти влюблен в него, ловил каждое его слово. Но теперь воспоминание о ровном голосе, снисходительной улыбке и размеренных жестах Шелковой Рубахи было для него оскорбительно. Прочное богатство Шелковой Рубахи находилось в противоречии с шаткостью его внезапного обогащения. Сейчас он сидел, утопая в мягких подушках шикарного «бьюика»: скоро он пойдет пешком. Деньги кончались. Оставалась мелочь. На одно такси истрачено… Лучше не считать. И то сказать, надо было брать такси по часам и отпускать почаще… Он же, только когда видел, что на счетчике уже черт знает сколько набило, вспоминал, что надо отпустить такси. А между тем у Шелковой Рубахи была своя машина, без всяких счетчиков, на всю жизнь. И тот еще каждый год менял ее на новейшую марку. И курил дорогие сигары. И одевался в роскошное платье. И если на соседнее кресло случайно садился, чтоб почистить сапоги, кто-нибудь знакомый, то разговору у них только и было, что про большие тысячи да про французских актерок. Это вот жизнь!.. Внезапное отчаяние охватило его. Он крикнул резко, как утопающий:
— Остановитесь!
Шофер резко затормозил.
— Сколько?
— Тридцать пять.
«Жулик, наверно», — подумал Беппино. Но уплатил, не сетуя. Такси уехало. Мальчик остался на тротуаре, растерянно глядя на красивые дома улицы, имени которой не знал. Где он? Это Жардим Америка или Вила Помпейя? Он не имел об этом никакого понятия. Он почувствовал себя, как на дне океана. Впервые он заметил, что один. Один-одинешенек в жизни. Со старухой-матерью у него мало общего. Братишки и сестренки маленькие. Настоящие его друзья это мальчишки из их салона, чистильщики. Луиджи, например. Стефано тоже, хоть он и постарше. Даже сам Маструччо, хозяин. Да какой он хозяин? Такой же рабочий человек, сорок лет сапоги чистил, пока этот малюсенький салончик открыл, и все его честолюбивые замыслы сводились к тому, чтоб прибавить еще одно кресло и взять в ученики своего внука:
— Ты как думать? Парень — не дура! Каждый воскресенье брать ящик и сидеть на угол и делает работа! Будет первая чистильщик!
…Он бесцельно бродил по улицам, не зная, углубляется ли он в центральные районы или удаляется к окраинам. Вдруг перед ним остановилась длинная, блестящая, бежевая машина. За рулем сидела девушка в светлом костюме.
Беппино показалось, что ему дали пощечину. Он, мужчина, идет пешком, а она, девчонка, правит машиной! Добро бы, настоящий шофер… С раннего детства вызывали в нем возмущение эти девчонки из высшего общества, элегантные эти бездельницы, которые проезжали по улице в шикарных машинах, отымая у мужчин законное их место за рулем. Он оглянулся по сторонам — не проедет ли свободное такси. Хотел остановить одно. Занято. Шофер и не взглянул в его сторону. Неподалёку была стоянка. Он подошел. Выбрал лучшую машину. Открыл дверцу. Сел.
— Куда поедем?
— Всё равно. По часам.
Шофер посмотрел на него с тем обидным удивлением, какое преследовало его со вчерашнего вечера.
— Везите. Я заплачу! Не беспокойтесь!
— По этому кварталу?
— По Жардим Америка.
— Дак мы тут и стоим.
— Я хотел сказать по Вила Помпейя. Можете ехать медленно…
Они проехали по улице Авенида Агуа Бранка, свернули к Вила Помпейя, потом смешались с потоком машин залитого огнями, по-вечернему оживленного, фешенебельного проспекта Авенида Бразил.

Он позвонил в магазин к дяде Жануарио, по соседству с домом, и просил передать доне Ассунте, чтоб не ждала. Сказать, что он опять у Луиджи ночует. Там сестренка хорошенькая. Дона Ассунта знает, что она немножко нравится сыну, так что не удивится.
Он снова очутился на проспекте Сан-Жуан. Упорно и свирепо возвращалось давящее чувство одиночества. Никогда еще Беппино не чувствовал себя таким одиноким, таким вычеркнутым из жизни. Мужчины двигались мимо, женщины двигались мимо, машины двигались мимо. Огни, голоса, гудки. А он — один. О, если бы услышать знакомый голос, встретить друга! Кого-нибудь, с кем можно поделиться чувствами и последними монетами, звеневшими в кармане.
Он и сам не понимал, когда это успел растратить столько денег, выбросить на улицу целое состояние. На оставшиеся гроши ничего уж нельзя сделать. Ни открыть свой салон, ни войти в пай со старым Маструччо — ничего. Всё кончено. О, если бы встретить товарища! Он вдруг заметил, что с того момента как получил деньги, ни с кем не говорил, ни с кем не обменивался. мыслями, жил, как эгоист, в лихорадке удовольствий, приобретений, в страхе быть ограбленным. Он понял, что ошибся, что поступил дурно. Даже старухе-матери и той дал малость какую-то, и то неохотно. А дона Ассунта еще ему вернула немножко — на расходы, на прихоти. Он краснел от стыда, вспоминая это.
— Бандит я, вот что!
Он остановился на углу, где толпились люди. Что там? Ах, бродячие музыканты. Один напевал:
Лучшее в мире
Это кутеж,
Кутеж, и больше ничто…

Кутеж… Ему вдруг стало весело. Он почувствовал себя самостоятельным мужчиной. Кутеж… Он зашел в какой-то бар. Спросил фруктовой воды. Да нет, смешно, лучше пива. Хотя пиво не любил — горькое, мутит от него. Ничего, можно запить кофе. Выпил — и вышел на вечерние улицы, опять безнадежно одинокий, среди ярких огней, слепым пятном падающих на лица нарядных мужчин, которые зачем-то смеялись. О, если б встретить товарища!
И вдруг, как нарочно… Там, по другой стороне улицы, шел Луиджи. Первым побуждением было перебежать улицу под носом у движущихся автомобилей, окликнуть… Но он удержался. Придется объяснять, отвечать на вопросы. Выслушивать упреки. И, что еще хуже, подвергаться насмешкам. Он так и видел широкую, со сломанным зубом, улыбку Луиджи: «Ах, мы теперь аристократы, да?!»
Как вдруг случилось, что он стал так далек, так чужд товарищей? Сейчас между ним и Луиджи не было ничего общего. А ведь ему так нужен был друг, с которым можно поделиться. Где искать его? Среди людей другого класса, клиентов салона для чистки обуви? Но разве он теперь стал выше своих товарищей — чистильщиков? Как будто бы да, и как будто бы нет… А хорошо бы встретить кого-нибудь из бывших клиентов! Тот рассказал бы что-нибудь интересное, поводил бы по незнакомым местам, зашли бы в какое-нибудь кабаре, куда он один идти не решался. Он ведь одет теперь с иголочки, рубашка шелковая, сапоги на толстой подошве, часы… с ним не стыдно водиться… Он остановился у двери бара. За одним из первых столиков сидел агент управления рекламы, у них еще контора рядом с салоном. Он сейчас заговорит с этим агентом… Вошел, как бы случайно, остановился перед молодым человеком, поклонился. Тот сначала не узнал его. Наконец, вглядевшись, равнодушно махнул рукой, заинтересованный входящим в эту минуту газетчиком.
Кровь бросилась в лицо Беппино, сердце наполнилось бесконечной горечью. Он сел за первый попавшийся столик. Официант подошел, остановился, провел мокрой тряпкой по мраморной доске. Сказал что-то.
— А? — спросил Беппино, мысли которого были далеко.
— Что подать?
— Всё равно.
— Кофе?
— Пусть кофе…
— Кофе, на второй в центре, крикнул официант буфетчику.
Этот голос исходил, казалось, издалёка и уходил далёко. Кто-то подошел, заскрипел отодвинутым стулом, удалился. Он пил свой кофе в каком-то забытьи, словно был не собой, а кем-то посторонним. Всё казалось таким далеким, таким чужим, таким бессмысленным, таким бесцветным. Дона Ассунта, Луиджи, салон, Шелковая Рубаха… Он поднялся, как лунатик. Он хотел идти. Идти, не зная куда. Без направления. Идти в ночь. Внутрь ночи. По жизни. Из жизни. Он был один. Один.
— Эй ты, тип!
Пальцы официанта схватили его за рукав.
— Хотел уйти не заплатив, мошенник?!

ЭДУАРДО КАРРАНСА (колумбиец)

моей маме

Я помню: оленье солнце
врастало рогами в сумрак.
Вдали стекленели горы,
прозрачные, как рисунок
ребенка… Я был ребенком,
чей взгляд одинокой болью
струился, как наша речка,
поющая вдоль по полю
печальную песню русла.
Я помню, как мне с балкона
открылось, что мирозданье
мечтательно и бездонно,
и сон оленьего солнца,
казалось, навеки вечен.
А с трепетных губ жасмина,
как вздох, поднимался вечер.
Дышали стихом грядущим
и сок лепестка, и мякоть.
И было столь синим небо,
что очень хотелось плакать.
Я с мамой молчал. И это
безмолвие было в ранге
святой тишины, в которой
над нами витает ангел.
Мы в эту минуту были
во сне прозрачного слова,
отчеркнутого кристаллом
от четкой черты земного
и времени, и пространства…
Я помню себя ребенком.
Я помню солнце безрогим,
безропотным олененком.
Резвилось оно, катилось
на дно витражей заката.
Вживались мы в зазеркалье
стеклянного небоската.
Цвели розмарины, мама,
устами прозрачных вестниц.
Предчувствием поцелуя
порхали улыбки сверстниц.
Сон солнца, рассказ луча ли,
аквариум акварели?
Из клетки сиял, из кроны ль
кристалл соловьиной трели?
Казалось, что все на свете
из воздуха и дыханья.
Казалось, что все готово
к свечению и порханью.
Но это мгновенье длилось
не более, чем мгновенье,
и смаргивалось ресницей
печального отрезвленья.
Пружина часов сминала
зеркальную гладь покоя,
и снова кристалл разлуки
оказывался рекою.
Но долго на дне заката,
обрызганы красной пылью,
вечернего перезвона
прозрачные крылья плыли.
Я помню: оленье солнце
врастало рогами в сумрак,
и был окоем прозрачен
и чист, как детский рисунок.
Конечно, я был ребенком,
но снова твержу устало:
прекрасное — невозможно,
и все же существовало.

ЭДУАРДО КАРРАНСА (колумбиец)

Огонь и море разве что и смеют
глядеть в глаза друг другу даже ночью.
Твое лицо и есть волна и пламя.
Костер и море ты вместила в очи.

Ты из пожара и струи студеной.
Лед, лава, щебет птиц и скрежет щебня.
Ты знаешь, чем кончается горенье,
и знаешь тайну вспененного гребня.

Отмеченные синей стынью глуби
и голубым огнем небесной тверди,
твои глаза плывут и пламенеют.
Как море и огонь. Как вызов смерти.

как отличить ягуара

говорят, будто латиноамериканец ягуар похож на афроазиатского леопарда... - Несмешите. Непохож никак.
Самое простое отличие: в пятнах. У леопа они простые. А у ягуара - как йероглифы майя: квадратные и с черной точкой внутри.
Леопард строен и вытянут, как гимнаст. Ягуар сложен как боец ММА: массивен, толстые лапы, недлинный хвост. Профиль вот длинный (у леопарда морда как у кошки, круглая).
Арабы постоянно дразнят леопарда, обзывая его трусливым вором. Но ни один индеец неназовет трусом ягуара! Ровный рокот его рыка ставит любого нахала наместо и срывает сердца, как листок бумаги со стены. (Но вабще, сравнительно с леопардом, ягуар негромкий. Оглушать воплями не в его характере).
Леопарды-самцы бьются за самку. У ягаров женщина выбирает себе пару, спокойно, без эксцессов.
Ягуар любит плавать и ловит рыбу. Нападает на кайманов. Переворачивет лапой черепах. Лишь тигр плавает также свободно; но тигр - только в крайнем случае. А ягуар любит.
Он неделает логова и спит, где придется. Дом ненужен. - Вся сельва принадлежит ему.