January 14th, 2021

приключения шведа врача (кон. XIX - нач.XX века. Капри, Париж, Лапландия, Рим...). - VII серия

Глава V. ПАЦИЕНТЫ
мне очень не хватало моих воскресных обедов в Сен-Жерменском предместье. Недели через две после моего разговора с аббатом графиня с обычной своей импульсивностью вдруг решила, что ей необходимо переменить обстановку и сказала, что поедет с графом в Турен. Это было полной неожиданностью для всех нас, и только аббат как будто об этом кое-что знал; в последнее воскресенье, когда я там обедал, его старые умные глаза поблескивали весело и хитро.
Графиня была так любезна, что еженедельно извещала меня о своем здоровье, а кроме того, мне иногда писал и аббат. Все идет прекрасно. Граф каждое утро ездит верхом, не спит днем и курит гораздо меньше. Графиня снова занялась музыкой, усердно посещает деревенских бедняков и никогда не жалуется на колит. Аббат сообщил мне и хорошие новости о маркизе, поместье которой находилось не более чем в часе езды от замка. Она чувствует себя прекрасно. Вместо того чтобы сидеть весь день в печальном одиночестве и думать о своей глухоте, она утром и вечером долго гуляет по саду ради Лулу, который совсем растолстел и обленился.
«Это маленькое чудовище, — писал аббат, — сидит у нее на коленях, ворчит и рычит на всех и уже два раза укусил горничную. Все его терпеть не могут, но маркиза обожает своего Лулу и нянчит его весь день напролет. Вчера во время исповеди пса внезапно стошнило прямо на прекрасное платье его хозяйки, и она впала в такое волнение, что пришлось прервать исповедь. Маркиза, кстати, просит спросить у вас, не начинается ли у него колит и не пропишете ли вы ему что-нибудь, так как, по ее мнению, никто не способен так хорошо разобраться в болезни собачки, как вы».
В этом случае маркиза была недалека от истины: я уже приобретал репутацию хорошего собачьего доктора, хотя еще не стал, как впоследствии, знаменитым консультантом по собачьим болезням и непререкаемым авторитетом для всех любителей собак среди моих пациентов.
Мне известно, что мнение о моих способностях как врача человеческого было отнюдь не единодушным, но беру на себя смелость утверждать, что моя репутация надежного собачьего врача никогда и никем не ставилась под сомнение. Я не настолько тщеславен и не буду отрицать, что отчасти это объяснялось отсутствием завистливых конкурентов, в то время как в прочих моих занятиях профессиональная зависть играла значительную роль.
Для того чтобы быть хорошим собачьим врачом, надо любить собак, а кроме того, и понимать их — совершенно как с людьми, но с той только разницей, что понять собаку легче, чем человека, и полюбить ее тоже легче. Не забывайте при этом, что мышление одной собаки совершенно отлично от мышления другой. Так, например, бойкий ум, сверкающий в подвижных глазах фокстерьера, отражает совсем другой мыслительный процесс, чем безмятежная мудрость, которой светятся спокойные глаза сенбернара или старой овчарки. Ум собак вошел в пословицу, но умны они по-разному, и это заметно уже у едва открывших глаза щенят. Среди собак попадаются даже глупые, хотя и намного реже, чем среди людей. В общем, понять собаку и научиться читать ее мысли не так уж трудно. Собака не умеет притворяться, обманывать и лгать, потому что не умеет говорить. Собака — святая. Она прямодушна и честна по своей природе. Если, в редких случаях, отдельная собака и несет печать наследственного греха, восходящего к ее диким предкам, которым в борьбе за существование приходилось полагаться на хитрость, то печать эта легко стирается, едва опыт показывает такой собаке, что мы с ней неизменно честны и справедливы. Если же хорошее обращение ее не исправит, что случается крайне редко, значит, эта собака ненормальна, она нравственный урод, и ее следует безболезненно умертвить. Собака с радостью признает превосходство своего хозяина, он для нее — незыблемый авторитет, но, вопреки мнению многих любителей собак, в ее преданности нет ничего рабского. Ее подчинение добровольно, и она ждет, что ее скромные права будут уважаться. Она видит в своем хозяине царя; почти бога, и понимает, что бог может быть строгим, но знает, что он должен быть справедливым. Она знает, что бог может читать ее мысли и что поэтому бесполезно их скрывать. А может она читать мысли своего бога? Несомненно. Что бы ни утверждало Общество психических исследований, но телепатическая передача мыслей между людьми еще не доказана, тогда как передача мыслей между человеком и собакой получает одно подтверждение за другим. Собака умеет читать мысли своего хозяина, чувствует перемену его настроения, предвидит его решения. Она инстинктивно понимает, когда может помешать, и часами лежит тихо и неподвижно, пока ее царь усердно трудится, как это в обычае у царей, — или, во всяком случае, должно быть в обычае. Но если ее царь грустен или озабочен, она понимает, что настал ее час, и, украдкой подойдя и нему, кладет голову ему на колени: «Не печалься! Пусть они тебя и покинули, ведь я здесь, с тобой, я заменю тебе всех друзей и буду защищать тебя от всех врагов! Ну, утешься же! Пойдем гулять и забудем обо всем».
Как странно и трогательно ведет себя собака, когда ее хозяин болен. Безошибочный инстинкт научил ее бояться болезни и смерти. Собака, много лет спавшая в ногах постели своего хозяина, покидает привычное место, стоит ему заболеть. И даже те немногие псы, которые не следуют этому общему правилу, уходят от хозяина, когда приближается смерть, и, жалобно визжа, забиваются в угол. Случалось, что я узнавал о приближении смерти именно по поведению собаки больного. Что знает она о смерти? Во всяком случае; не меньше нас, а может быть, и больше. Пока я писал эти строки, мне вспомнилась одна бедная женщина в Анакапри; в деревне она была чужой и медленно умирала от чахотки так медленно, что это надоело двум-трем кумушкам, которые ее посещали, и они оставили ее на произвол судьбы. Ее единственным другом была дворняжка, которая составляла исключение из вышеупомянутого правила и никогда не покидала своего места в ногах кровати больной. Впрочем, в жалкой лачуге с земляным полом, где жила и умирала бедная женщина, не нашлось бы другого сухого местечка. Однажды, заглянув к ней, я застал у нее дона Сальваторе, единственного из двенадцати священников нашей деревни, который проявлял некоторый интерес к бедным и больным. Дон Сальваторе спросил меня, не пора ли дать ей последнее причастие. Женщина выглядела как обычно, ее пульс не ухудшился, она даже сказала, что последние дни чувствует себя несколько лучше — la miglioria della morte, шепнул дон Сальваторе. Я не раз дивился упорству, с которым эта больная цеплялась за жизнь, и сказал священнику, что она может протянуть еще неделю или две. Поэтому мы решили отложить последнее причастие. Когда мы уже собирались уйти, собака вдруг завыла, спрыгнула с кровати и, повизгивая, забилась в угол. Лицо женщины почти не изменилось, но, к моему удивлению, пульс совсем не прощупывался. Она делала отчаянные усилия что-то сказать, но я ничего не мог понять; тогда, глядя на меня широко раскрытыми глазами, она протянула исхудалую руку и указала на собаку. Я понял, и, мне кажется, она поняла меня, когда я наклонившись к ней, сказал, что позабочусь о собаке. Она радостно кивнула, глаза ее закрылись, и покой смерти разлился по ее лицу. Еще один глубокий вздох, две-три капли крови просочились в уголках рта, и все было кончено. Непосредственной причиной смерти, по-видимому, было внутреннее кровоизлияние. Но как собака могла узнать это раньше меня?
Когда вечером ее отнесли на кладбище, покойницу провожала только ее собака. На следующий день могильщик старик Пакьяле, в то время уже мой близкий друг, сказал мне, что собака все еще лежит на могиле. Весь день и всю следующую ночь шел проливной дождь, но наутро собака по-прежнему лежала там. Вечером я послал Пакьяле с поводком, чтобы он привел ее в Сан-Микеле, но собака на него яростно зарычала и не двинулась с места. На третий день я сам отправился на кладбище, и лишь с большим трудом мне удалось заставить ее пойти за мной домой — впрочем, она меня уже хорошо знала. В Сан-Микеле в то время жило восемь собак, и я был несколько озабочен, как они встретят новую гостью. Но все сошло благополучно, потому что Билли, павиан, по какой-то непонятной причине с первого взгляда проникся благосклонностью к новенькой, и когда она немного пришла в себя, они с Билли стали неразлучными друзьями. Все мои собаки ненавидели силача павиана, самодержавно правившего в саду Сан-Микеле, и боялись его. Поэтому даже Барбаросса, большой пес из Мареммы, скоро перестал рычать на новенькую, и она, благополучно прожив еще два года, была похоронена под плющом, рядом с другими моими собаками.
Собаку можно научить почти всему с помощью ласки, терпения и лакомства — в награду за прилежно выученный урок. Никогда не сердитесь и не пускайте в ход силу. Телесное наказание, которому подвергают умную собаку, это позор для ее хозяина. И к тому же психологическая ошибка. Это мое твердое убеждение. Однако я должен добавить, что непослушного щенка, как и ребенка, еще не достигшего разумного возраста (но не позднее!), порой полезно и отшлепать, если он упрямится и не желает следовать основным правилам хорошего поведения.
Сам я никогда не обучал своих собак каким-либо штукам, хотя знаю, что многие собаки с большим удовольствием проделывают свои трюки. Представления в цирке — дело другого рода и унижение для умной собаки. Впрочем, с дрессированными собаками из-за денег, которые они приносят, обращаются лучше, чем с их необученными товарищами в зверинцах.
Больная собака вытерпит даже болезненную операцию, если ей ласково, но твердо объяснят, что это нужно и почему это нужно. Больную собаку никогда не понуждайте есть — если она послушается вас, то вопреки инстинкту, который подсказывает ей, что она должна поголодать, а часто только это и может ее спасти. И не тревожьтесь: собаки, как и младенцы, могут несколько дней обходиться без пищи, нисколько от этого не страдая. Собака способна мужественно переносить боль, но, конечно, ей приятно, если ее жалеют. Тем, кто любит собак, может быть, будет интересно узнать, что, по моим наблюдениям, собаки менее чувствительны к боли, чем обычно считается. Больную собаку лучше всего оставить в покое. Ваше несвоевременное вмешательство может только помешать целительнице-природе. Все животные предпочитают, чтобы их оставили в покое, когда они больны и когда они умирают. Увы! Жизнь собаки коротка, и каждому из нас приходилось оплакивать потерю верного друга. Похоронив его в саду, под деревом, вы искренне поклянетесь никогда больше не заводить собаки, потому что никакая другая собака не заменит умершую, никакая другая собака не сможет стать для вас тем, чем была та. Но вы будете неправы. Мы любим не собаку, а собак. Они, в сущности, все похожи, все готовы любить вас и заслуживать вашу любовь. Все они — образчики самого достойного любви и, с этической точки зрения, самого совершенного создания природы.
Если вы любили своего умершего друга по-настоящему, то не сможете обойтись без замены ему. А потом вам придется расстаться и с этим новым другом, ибо те, кого возлюбили боги, умирают молодыми. Но когда настанет его час, вспомните то, что я скажу теперь. Не отсылайте его в «камеру смерти» и не просите знакомого врача усыпить его, чтобы он не страдал. Эта смерть вовсе не безболезненна — она мучительна. Собаки часто с душераздирающим упорством сопротивляются смертоносному действию ядовитых газов и наркотиков. Получив дозу, которая сразу убила бы взрослого человека, собака нередко живет еще несколько долгих минут, испытывая физические и душевные муки. Мне несколько раз приходилось присутствовать при таких казнях в «камерах смерти», я сам убивал собак с помощью наркотиков и знаю, что это такое. Больше я никогда этого не делаю. Найдите среди своих знакомых человека, который любит собак (это условие обязательно), и пусть он пойдет с вашей старой собакой в парк, даст ей кость, и пока ваша собака ест, выстрелит ей в ухо из револьвера. Эта смерть быстра и безболезненна, жизнь гаснет, как задувается свеча. Многие мои собаки, состарившись, умирали вот так от моей руки. Они все похоронены у башни Материта под кипарисами, и над их могилами стоит античная колонна.
Волею судьбы самые милые из всех животных являются в то же время носителями самой ужасной из всех болезней — бешенства. В Институте Пастера я был свидетелем первых этапов долгого сражения между наукой и этим страшным врагом и стал свидетелем блистательной победы науки. Но куплена она была дорогой ценой. Во имя ее пришлось принести в жертву гекатомбы собак, а может быть, и несколько человеческих жизней.
Сначала я посещал обреченных собак, чтобы хоть немного облегчить их участь, по это было так мучительно, что одно время я перестал бывать в Институте Пастера. Однако я ни на минуту не усомнился, что там вершится благое дело и иного пути нет. Я был свидетелем нескольких неудач. Я видел, как пациенты умирали и до и после нового лечения. Пастер подвергался свирепым нападкам не только со стороны невежественных и мягкосердечных любителей собак, но и со стороны многих своих коллег. Его обвиняли даже в том, что он своей сывороткой убивал нескольких больных. Несмотря на все неудачи, Пастер бесстрашно шел своим путем, но те, кто видел его тогда, знают, как он страдал от мучений, которым подвергал собак. Ведь он их очень любил. Я не знал другого такого доброго человека. Как-то он сказал мне, что у него не хватило бы духу застрелить птицу. Были приняты все меры, чтобы как-то уменьшить страдания подопытных собак. Даже сторож при клетках на Вильнев де л'Этан — бывший жандарм по фамилии Пернье — был выбран на этот пост самим Пастером потому, что слыл большим любителем собак. В этих клетках содержалось шестьдесят собак, которым были сделаны прививки, а затем их время от времени отправляли в Лицей Роллен для опытов с укусами. Там находилось сорок бешеных собак. Работать с этими обезумевшими, брызжущими ядовитой слюной животными было очень опасно, и я поражался мужеству всех, кто принимал в этой работе участие. Сам Пастер не знал страха. Однажды я видел, как он брал пробу слюны у бешеной собаки — он всасывал смертоносные капли в стеклянную трубочку прямо из пасти бешеного бульдога, которого удерживали на столе два ассистента, чьи руки были защищены толстыми кожаными перчатками. Почти все лабораторные собаки были бездомными бродяжками, которых полицейские ловили на улицах Парижа, однако некоторые из них, несомненно, видели лучшие дни. Здесь они страдали и умирали в безвестности, безымянные солдаты в битве человеческого разума с болезнью и смертью. А неподалеку — в Ля Багатель — на элегантном собачьем кладбище, основанном сэром Ричардом Уоллесом, покоились сотни болонок и других комнатных собачек, и на мраморных надгробьях любящими руками были начертаны даты их роскошной и бесполезной жизни.
Как-то поздно вечером ко мне на авеню Вилье в страшном волнении прибежал известный норвежский художник-анималист. Его укусила в руку любимая собака, громадный бульдог, хотя и очень свирепый на вид, но чрезвычайно добродушный, и большой мой приятель — его портрет кисти хозяина за год до этого случая был выставлен в Салоне. Мы сразу же поехали в мастерскую на авеню де Терп. Собака была заперта в спальне, и норвежец попросил меня тотчас ее застрелить — у него самого на это не хватало духу. Бульдог то бегал из угла в угол, то, рыча, заползал под кровать. В комнате было так темно, что я решил подождать до утра и спрятал ключ в карман. Продезинфицировав и забинтовав рану, я дал художнику снотворное. На следующее утро я долго следил за поведением собаки и решил пока ее не убивать, так как, вопреки очевидности, не был уверен, что она бешеная. Бешенство в начальной стадии заболевания распознается не очень легко. Даже классический симптом, давший название этой страшной болезни — водобоязнь, далеко не надежен. Бешеная собака вовсе не боится воды; я часто видел, как такие собаки с жадностью пили из миски воду, которую я ставил им в клетку. Этот симптом верен только в отношении заболевших бешенством людей. Множество собак, убитых по подозрению в бешенстве, на самом деле страдали какими-то другими, далеко не такими опасными болезнями. Но убедить в этом укушенного чрезвычайно трудно, даже если вскрытие покажет, что собака бешенством не болела, — а ведь на десяток врачей и ветеринаров едва ли один сумеет сделать такое вскрытие. И страх перед ужасной болезнью остается, а страх бешенства так же опасен, как и сама болезнь. Правильнее всего держать подозреваемую собаку под замком, кормить и поить ее. Если через десять дней она будет жива, то, значит, она не бешеная, и можно ничего не опасаться.
На следующее утро, когда я, приоткрыв дверь, посмотрел на бульдога, он завилял обрубком хвоста, а выражение его налитых кровью глаз было дружелюбным. Однако, едва я протянул руку, чтобы его погладить, он зарычал и спрятался под кровать. Я не знал, что и думать. Однако художнику я сказал, что это вряд ли бешенство, но он ничего не желал слушать и вновь потребовал, чтобы я немедленно застрелил бульдога. Я отказался наотрез и объяснил, что следует подождать еще день.
Художник всю ночь расхаживал по своей мастерской, а на столе лежал медицинский справочник, где перечисление симптомов бешенства у людей и собак было отчеркнуто карандашом. Я бросил справочник в топящийся камин. Сосед художника, русский скульптор, которого я попросил не оставлять его одного ни на минуту, вечером рассказал мне, что художник отказывался пить и есть, постоянно вытирал с губ слюну и говорил только о бешенстве.
Я дал ему чашку кофе. Он посмотрел на меня с отчаянием и сказал, что не может глотать. К своему ужасу, я увидел, что его челюсти конвульсивно сжимаются, по его телу прошла дрожь, и с безнадежным криком он опустился в кресло. Я вспрыснул ему большую дозу морфия и заверил его, что собака здорова и я готов войти к ней (вряд ли, однако, у меня хватило бы на это мужества!). Морфий начал действовать, и я ушел, оставив художника дремать в кресле. Поздно вечером, когда я вернулся, русский скульптор сообщил мне, что весь дом в волнении, что домовладелец прислал швейцара с требованием немедленно убить собаку, и он только что застрелил ее через окно. Собака подползла к двери, где он ее прикончил второй пулей. Она лежит там в луже крови. Норвежец сидел в кресле и смотрел в одну точку, не говори ни слова. Что-то в его взгляде вселило в меня беспокойство, и, взяв со стола револьвер, в котором оставался еще один патрон, я спрятал его в карман. Затем зажег свечу и попросил скульптора помочь мне перенести убитую собаку в экипаж. Я намеревался отвезти ее в институт Пастера для вскрытия. У двери я увидел большую лужу крови, но собаки не было.
— Закройте дверь! — вдруг крикнул позади меня русский, и бульдог со страшным рычанием бросился на меня из-под кровати. Из его разинутой пасти сочилась кровь. Уронив свечу, я выстрелил наугад в темноту, и собака упала мертвой у самых моих ног. Мы перенесли ее в экипаж, и я поехал в Институт Пастера. Доктор Ру, ближайший помощник Пастера, а впоследствии его преемник, увидев, что случай очень скверный, обещал немедленно произвести исследование и тотчас же известить меня о результатах. Когда я на следующее утро приехал на авеню де Терн, я встретил скульптора у дверей мастерской. Всю ночь он провел со своим приятелем, который, не смыкая глаз, ходил по комнате в большом волнении и лишь час назад заснул. Скульптор воспользовался этим, чтобы сбегать в свою мастерскую умыться. Но когда он, за минуту до меня, подошел к двери, оказалось, что она заперта изнутри.
— Слышите? — сказал он, словно извиняясь за то, что ослушался моего приказа ни на минуту не оставлять своего приятеля одного. — Ничего не случилось, он еще спит. Слышите, как он храпит?
— Помогите мне выломать дверь, — крикнул я, — это не храп, это чейн-стоковское дыхание!
Дверь подалась, и мы ворвались в мастерскую. Художник лежал на кушетке и хрипел, а в его руке был все еще зажат револьвер. Он выстрелил себе в глаз. Мы отнесли его в мой экипаж, и я со всей поспешностью отвез его в больницу Божон, где его немедленно оперировал профессор Лаббе. Револьвер, из которого он стрелялся, был меньшего калибра, чем тот, который я у него отобрал, и пулю извлекли. Когда я уходил, он был еще без сознания. В тот же вечер я получил от доктора Ру письмо, в котором он сообщал, что вскрытие дало отрицательный результат — собака не была бешеной. Я тотчас же поехал в больницу Божон. Художник бредил. Prognosis pessima (- прогноз хреновый. – germiones_muzh.), - сказал знаменитый хирург. На третий день началось воспаление мозга. Но он не умер, — через месяц он выписался из больницы слепым. Когда я в последний раз получил известие о нем, он находился в одном из сумасшедших домов Норвегии.
Моя роль в этой печальной истории не делает мне особой чести. Я принял все меры, какие мог, но их оказалось недостаточно. Случись все это на два-три года позднее, художник не стал бы стреляться. Я знал бы. как справиться с его страхом, из нас двоих я был бы сильнейшим — как не раз бывал впоследствии, когда останавливал руку, хватавшуюся за револьвер из страха перед жизнью.
Когда же противники вивисекции поймут, что их требование безоговорочного запрещения опытов над животными невыполнимо? Пастеровская прививка против бешенства свела опасность смерти от этой ужасной болезни, до минимума, а противодифтеритная сыворотка Беринга ежегодно спасает жизнь сотням тысяч детей.
Разве одного этого недостаточно, чтобы доказать близоруким покровителям животных, что открыватели новых миров, вроде Пастера, или целительных средств против прежде неизлечимых болезней, вроде Коха, Эрлиха и Беринга, должны иметь возможность беспрепятственно заниматься своими исследованиями? К тому же подобных людей очень немного, а для других, без сомнения, должны быть введены самые строгие ограничения, если не полный запрет.
И почему бы покровителям животных не сосредоточить свои усилия на борьбе против показа зверей в цирках и зверинцах? Пока наши законы терпят этот позор, будущие поколения вряд ли будут считать пас цивилизованными людьми. Достаточно войти в бродячий зверинец, чтобы понять, какие мы варвары. Дикий зверь там не тот, кто сидит в клетке, а тот, кто стоит перед ней.
Кстати, мне хотелось бы со всей скромностью сказать здесь, что, льщу себя этой мыслью, в свое время я был и хорошим обезьяньим доктором. Это чрезвычайно трудная специальность: обезьяньего врача подстерегают всяческие неожиданные осложнения и ловушки, а от него требуется большая быстрота суждения и хорошее знание человеческой природы. Мнение, будто главная трудность, как и при лечении маленьких детей, заключается в том, что пациент не умеет говорить, — полная чепуха. Обезьяны говорят, когда хотят, говорят прекрасно. Нет, главная трудность в том, что они слишком умны для нашего медлительного мозга. Пациента-человека можно обмануть, — к сожалению, обман неотъемлем от нашей профессии, так как правда бывает часто слишком печальной и ее нельзя сказать больному.
Можно обмануть собаку, которая слепо вам верит, но обезьяну обмануть нельзя, так как она видит вас насквозь. Зато обезьяна может провести вас, когда захочет, — и нередко предается этому занятию просто потехи ради.
Мой приятель Жюль, старый павиан в парижском Зоологическом саду, кладет руки на живот с чрезвычайно страдальческой гримасой и показывает язык (обезьяну гораздо легче заставить показать язык, чем маленького ребенка), говоря, что у него нет никакого аппетита и мое яблоко он съел только из любезности. Но прежде чем я успеваю открыть рот, чтобы выразить сочувствие, он уже схватил мой последний банан, съел его и швырнул кожуру мне в голову из-под самого потолка клетки.
— Взгляните-ка на это красное пятно у меня на спине, — говорит Эдуард. — Сначала я думал, что это простой укус блохи, но теперь меня жжет, как огнем. Я больше не могу терпеть! Избавьте меня от этой боли! Нет, не здесь, немного повыше; подойдите ближе, я ведь знаю, что вы слегка близоруки. Дайте, я покажу вам место!
И вот он уже качается на трапеции и с хитрой усмешкой смотрит на меня сквозь мои очки, а в следующий миг разбивает их на куски — сувениры для своих восхищенных товарищей. Обезьяны любят над нами смеяться, но малейшее подозрение, что мы смеемся над ними, приводит их в гнев. Никогда не смейтесь над обезьяной, она этого не выносит. Нервная система обезьян чрезвычайно чувствительна. Внезапный испуг может вызвать у них настоящую истерику, у них бывают нервные судороги, и я даже лечил обезьяну, страдавшую эпилепсией. Неожиданный шум заставляет обезьян бледнеть. Они легко краснеют, но не от смущения — застенчивыми их никак не назовешь, — а от ярости. Однако если вы хотите наблюдать это явление, то глядите не только на лицо обезьяны — порой у них краснеет другое, не совсем привычное нам место. Почему их Творец избрал именно это место для такой великолепной игры красок — розовой, синей, оранжевой, — остается загадкой для наших непосвященных глаз. Многие люди в изумлении при первом же взгляде объявляют это уродством. Но не следует забывать, что понятие красоты было очень разным в разных странах и разные эпохи. Греки, как будто бы признанные арбитры красоты, красили волосы своей Афродиты в голубой цвет. А как бы вам понравились голубые волосы? Среди обезьян это радужное место, по-видимому, является атрибутом неотразимой красоты, и его счастливый обладатель охотно оборачивается к зрителю спиной, чтобы похвастать им. Обезьяны — очень хорошие матери, но к их детенышам ни в коем случае не следует подходить, так как, подобно арабским женщинам и даже неаполитанкам, обезьяны верят в дурной глаз. Сильный пол имеет некоторую склонность к флирту. В больших обезьянниках постоянно разыгрываются drames passionnels (- любовные драмы. – germiones_muzh.), и крохотный уистити, превращаясь в разъяренного Отелло, вызывает на бой большого павиана. Дамы следят за этими турнирами, бросают исподтишка нежные взгляды на своих рыцарей и яростно дерутся между собой.
В неволе обезьянам, если они находятся в обществе себе подобных, живется в целом терпимо. Они так поглощены тем, что происходит внутри и вне клетки, так заняты интригами и сплетнями, что им некогда тосковать. Жизнь в неволе человекоподобной обезьяны — гориллы, шимпанзе или орангутанга — это настоящее мученичество. Они впадают в глубочайшую меланхолию, пока их не убивает туберкулез. Как известно, в неволе большинство обезьян, и больших и маленьких, гибнет от чахотки. Симптомы, течение и конец болезни у них совершенно сходны с нашими. Вызывает туберкулез не холодный воздух, а его недостаток. Большинство обезьян переносят холод поразительно хорошо, если у них есть место, где можно резвиться, и уютное гнездо для спанья, которое они делили бы с кроликом, согревающим их своим телом. С приходом осени вечно бдительная Мать Природа, которая заботится об обезьянах так же, как о нас, одевает их дрожащие тела более густым мехом, подходящим для северной зимы. То же происходит почти со всеми тропическими зверями, живущими в неволе в северном климате, — и все они жили бы гораздо дольше, если бы их держали не в помещении, а на открытом воздухе. Но в большинстве зоологических садов этого, по-видимому, не знают. Может быть, так и лучше. Следует ли удлинять жизнь несчастных животных? Я считаю, что — нет. Смерть менее жестока, чем мы…

АКСЕЛЬ МУНТЕ (1857 – 1949). ЛЕГЕНДА О САН-МИКЕЛЕ

о зимней нечисти (и нежити)

в этом вопросе даж интересующийся народ стал потрясающе невежествен (я например, видал очкрасиво, вдохновеннопрям нарисованную картину на которой мужика всанях по заснеженной дороге преследовал - леший)... - Таквот. На зиму природа засыпает; застывают до весны остановив движенье соков по корням, стволу, веткам дерева; становятся хрустальными висюльками водопады, дремлют под ледяной бронёю реки. И лешие да водяные - вместе с ними. Лешие проваливаются спать подземлю; водяные на дно, под ил закопавшись... На сменуим приходят метели да стужи. А человеку нет отдыху, и разрабатывающие его демоны неспят. К демисезонным прибавляются зимние - хвори да немощи, лихорадки-трясовицы всякие. На святки освобождаются из мест заключенья проклятые души, активируются ведьмы с колдунами, выскальзывают из промерзших могил погреться горячей кровушкой упыри... Характер действий и хитрости многих изних необычны и нам неведомы (самый простой метод, любимый духами - превращение в животных, особенно в ваших горячолюбимых; потому да не удивят вас двоенья и троенья единственных ваших котэ или гавченят). Шуликуны да вырколаки в это время рыщут всюду, нападают на кажном шагу. И ежели вы откроете середь ночи дорогой свой холодильник - а оттуда бросится свиная образина дымя сразу 12 курительными трубками, или на паркете вдругвырастет сатанинский гриб с плотоядною ухмылкой подпотолок, либо родной коврик рванется коварно изподног метаморфируя в бородатую акулу на паучих лапках - нерастеряйтесь! С помощью Божьей и Николы-угодника смело выметайте метлой. Это всего-навсего бес.

(no subject)

стиль полемики важнее предмета полемики. (Григорий Померанц)
- да. Да и ещёраз да. Надо быть людьми - без этого никто неможет быть прав

В СЕТЯХ ПРЕДАТЕЛЬСТВА (Российская Империя, начало XX века). - VIII серия

13. ПЕРВЫЕ ПОДОЗРЕНИЯ
вот до чего дошло… Этот упитанный, самодовольный немец зовет его на австрийскую службу… Посмел звать… Первым движением Загорского было схватить Юнгшиллера японским, обессиливающим самого крепкого человека приемом и сбросить вниз с балкона. Первым движением…
Но холодный рассудок поборол это желание. Несмотря на бесстрастную маску лица, мозг мучительно работал, угадывая здесь, на этой вилле, какую-то ниточку, могущую привести в очень сложный и очень интересный лабиринт. Сразу раскрывать свои карты было бы бесполезным донкихотством, потому что не может же его оскорбить это влюбленное в себя и в свои миллионы животное…
Юнгшиллер, то бледнея, то вспыхивая пятнами, с дрожащим двойным подбородком, ждал ответа.
Ну, и аббат Манега! Замешал в переплет… В самом деле, патриотизм патриотизмом, но такие щекотливые положения, как сейчас, – право, это вовсе не так уж интересно!
Юнгшиллеру хотелось закричать, затопать на садовника, хотя тот исполнял свое дело не надо лучше.
Хозяин услышал наконец ответ своего гостя.
– Господин Юнгшиллер, второе предложение ваше, как вы сами понимаете, значительно более сложное. В первом случае – я не дал вам прямого ответа, во втором же и подавно потребуется время. Взвесить все «за» и «против» и, в конце концов, решить вопрос так или этак. Надо признаться, не совсем уясняю столь внимательное и лестное, – Загорский улыбнулся углами губ, – отношение австрийского генерального штаба к моей скромной особе. В единственных условиях мог бы я, действительно, принести большую пользу там, в Вене, это в случае войны с Россией. Но против своего отечества я никогда бы не стал работать и служить своими знаниями. А пойти просто в наемники, в ландскнехты – какой смысл? По этой части специалисты пруссаки, обратившие военное дело в ремесло. Быть может, Австрия предполагает в самом недалеком будущем воевать с нами? – неожиданно спросил Загорский, думая поймать врасплох этого ставшего ему подозрительным вместе с его виллою миллионера.
Юнгшиллер, смеясь, протянул вперед обе ладони.
– Что вы, что вы, Дмитрий Владимирович! По-моему, политический горизонт ясен и чист, я позволяю себе это картинное сравнение, ха, ха… Нет, в самом деле, Австрия, как никогда, настроена миролюбиво по отношению к своей дружественной восточной соседке. Наконец, за кого же вы меня принимаете? Я порядочный человек, джентльмен. Если бы действительно предвиделась война, неужели я позволил бы себе? Да ведь это было бы в высшей степени… Я не русский человек по происхождению, но я люблю Россию. Это мое второе отечество, я много делал и делаю для России. Я с гордостью ношу чин статского советника и убежден, что среди истинно русских таких горячих патриотов, как я, честное слово, немного. Итак, значит, в принципе мое предложение вам улыбается и вам надо подумать, взвесить, так я вас понял?..
– Вы меня поняли правильно. Кстати, один вопрос, чисто технический. Допустим, – я ничего не сказал, – но допустим, я согласен, в какой срок я должен мобилизоваться и уехать?..
– Я думаю, чем скорее, тем лучше и даже наверное – лучше.
– Теперь дальше, я знаю, что в смысле выезда за границу мне чинились бы препятствия паспортного характера. По закону я имею право на совершенно свободное передвижение, но у нас закон и произвол так тесно переплетаются… Я уже пытался и знаю… Меня измучили бы всего, пока я, наконец, добился бы заграничного паспорта. Согласитесь, это с вашим «чем скорее, тем лучше» плохо вяжется.
– Ах, вот в чем дело. Да ведь это же сущий пустяк! – обрадовался Юнгшиллер, в этой радости своей забывший всякую осторожность. – Заграничный паспорт, ничего не может быть легче! Мы его в двадцать четыре часа устроим через мадам Лихолетьеву.
– Через Елену Матвеевну?
– Да, да, натурально, через Елену Матвеевну. Она так сделает, – Юнгшиллер понизил голос, – что вы как будто бы едете в Австрию в целях тайной контрразведки… пропуск, пропуск или паспорт, это все равно, будет выдан на какое-нибудь чужое лицо. Вы сами знаете по генеральному штабу, что специалисты по тайным контрразведкам большей частью работают под псевдонимом…
Юнгшиллер осекся, умолк, сообразив, – эта мысль его холодком обдала, – что взболтнул, и даже очень, лишнее, сорвалось же у него имя Лихолетьевой, которую Загорский знает, несомненно знает, сам же поспешил назвать Еленой Матвеевной.
И в досаде на себя Юнгшиллер откусил кончик сигары. Он с удовольствием сделал бы это самое с кончиком своего длинного языка.
Дмитрий Владимирович, забыв о присутствии хозяина, смотрел вдаль, поверх лип и берез, где в лучах заката догорала тускнеющим пламенем река. Потом, сощурив немного близорукие глаза, поднес к ним кисть левой руки с часами-браслеткой.
– Мне пора…
– Уже так скоро? Я велю подать машину. Вообще, милости просим, когда вздумается. Вот карточка. Позвоните по любому из этих четырех телефонов, два здесь, два – городские. Прямо на стол, в «башню». Позвоните, и я пришлю за вами автомобиль. Когда… когда можно рассчитывать на ваш окончательный ответ?..
– Недельный срок даете?
– Самый крайний срок?
– Через восемь дней я поставлю вас в известность.
– Пусть будет – да! Это в ваших же интересах, Дмитрий Владимирович…
Юнгшиллер проводил гостя до самой машины и собственноручно захлопнул дверцу. Этой чести по адресу человека, вышедшего из тюрьмы, Юнгшиллер не оказывал посещавшим его действительным тайным советникам и адмиралам. Оставшись один, Юнгшиллер побранил себя за излишнюю откровенность. Побранил и, как человек, уверенный в себе и в том, что все, что он делает, хорошо, тотчас же успокоился.
Загорскому смысла нет никакого болтать. Зачем? Для них он умер, они его выбросили за борт, и теперь он весь – одна «оппозиция». Но если бы даже и проговорился, кто ему поверит? Ганс Юнгшиллер считается в двадцати миллионах, а такие люди – уже вне всяких подозрений.
Он вызвал по телефону «Семирамис» и попросил соединить себя с номером аббата Манеги.
А Загорский, откинувшись на кожаные подушки, мчался по направлению к городу. Мелькали мостики, мосты, деревья, пешеходы, гудящие сиренами автомобили, экипажи. Сумерки, прозрачные, бессонные, уже переливались в белую ночь…
Кто-то узнал Загорского, поклонился, но Загорский не заметил. Он думал о своей беседе на балконе Юнгшиллера. Сам Юнгшиллер не особенно удивил его. Он знал, что большинство живущих в России австро-германцев, и богатых и бедных, совмещают со своим явным занятием и ремеслом еще и тайное политическое служение своему фатерлянду. Знал, и почему же этот Юнгшиллер, так прочно осевший на берегах Невы, должен явиться исключением? Но вот что удивило Дмитрия Владимировича – это имя Елены Матвеевны Лихолетьевой. Неужели, неужели какие-то загадочные темные щупальцы протянулись между нею и этим «русским патриотом», а следовательно, и со всеми теми, кто с ним заодно? Это, это уже совсем дело дрянь…
Высокая, видная, с белым, бледным какой-то восковой бледностью лицом, она была бы даже красива, не порти отчасти ее большой нос. Бывают крупные, породистые носы, и тогда – совсем другое впечатление. Но у Елены Матвеевны большой – и только, без всякой породы.
Она вся холодная, в манерах, обращении. Холодное, малоподвижное лицо. Какая-то белая маска. И глаза холодные, ничего в них не прочтешь, кроме эгоизма бездонного и культа своего собственного я, своего тела, всего, что близко связано с нею, Еленой Матвеевной Лихолетьевой…
В силу положения своего супруга Лихолетьева имеет право считаться дамою общества, если не замкнутой родовой, то, во всяком случае, бюрократической знати. Но и в этом чисто петербургском кругу, где все более или менее знают друг друга, она явилась пришелицей, новой, никому не ведомой пришелицей из глухой провинции…
Однако в известном такте и в умении жить ей нельзя отказать. Она не лезет, подобно другим дамам-выскочкам, туда, где ее могут осадить и щелкнуть по носу. Честолюбивая, властная Елена Матвеевна сама хочет быть центром. И достигла этого. Сиятельные дамы, говорящие о ней в своих салонах с оскорбительной гримасой снисхождения, хлопочут у Елены Матвеевны за своих племянников, сыновей, братьев.
Говорят, она обделывает всевозможные дела за спиной своего ничего не подозревающего, влюбленного в нее мужа. Говорят, она не жалует просителей с пустыми руками и к ней знают дорогу, и верную, крупные подрядчики, поставщики и просто «комбинаторы» высокого полета.
Все это вспомнил дорогой Дмитрий Владимирович. В дни своего «блеска» он встречал Лихолетьеву. Но хотя он был молодым офицером в небольших чинах, ему и его жене открыты были те двери, что плотно, раз и навсегда, закрылись перед Еленой Матвеевной.
Он встречал ее в том переходном обществе, которое само себя называет «великосветским» и которое комплектуется из сыновей выслужившихся чиновников и офицеров гвардейских частей поскромнее. Лихолетьева дальше этого слоя не поднималась, Загорский же, наоборот, лишь время от времени снисходил к этому кругу.
Он вспомнил – это было около трех лет назад – один полукутеж, полупросто ужин в отдельном кабинете «Медведя». Было несколько однополчан Загорского, и в их компании очутился германский военный агент. Всегда напыщенный, высокомерный полковник, с пробором через всю голову, быстро охмелел от двух-трех фужеров шампанского и, подсев на диван к Загорскому, начал выбалтывать о существовании двух квартир, на Лиговке и на улице Гоголя, где можно покупать русские политические секреты. Военный агент уронил при этом имя Лихолетьевой.
Тогда Загорский решил, что пьяный немец мелет вздор. Но теперь, вспомнив другого «немца», Юнгшиллера, мало-помалу пришел к заключению, что здесь, пожалуй, где-то близко таится правда.
Кстати, вскоре после того ужина военный агент был отозван в Берлин. Случайное совпадение или германское посольство поспешило убрать не в меру словоохотливого полковника, – кто его знает?
… Загорский тянул со своим ответом. Юнгшиллер дважды звонил к нему в банк, Загорский отговаривался недосугом, просил повременить.
Минула неделя, другая, третья… Дмитрий Владимирович виделся почти ежедневно с Забугиной, но так и не рассказал своего приключения. И вспомнил об этом лишь ночью, когда они возвращались домой с прогулки, а маленькие газетчики бегали по всем направлениям, сбывая прохожим свой сенсационный товар о катастрофе в далекой столице Боснии.
Загорский вкратце описал Вере Клавдиевне свое посещение «Виллы Сальватор». Девушка была возмущена.
– Негодяй, как он смел предлагать вам измену? Вы, такой самолюбивый, гордый, вам следовало его оскорбить, ударить!..
– Он думал, что я продаюсь и меня, «бывшего человека», можно купить. Он учел «внешность», но не учел психологии. Конечно, я мог бы его оскорбить, ударить, швырнуть вниз с балкона. Мог бы, но – к чему? С такими типами, как Юнгшиллер, не считаются. Оскорбление не достигло бы цели, потому что он его не почувствовал бы, или разве только физически. Но я вспугнул бы его, а так у меня будет возможность понаблюдать, поразузнать… Я уверен, что этот благотворитель и «без пяти минут генерал» – темная каналья и его «Вилла Сальватор» является штаб-квартирой, вернее, одной из штаб-квартир немецкого шпионажа в Петербурге. Мне все подозрительно теперь. Все – и пристань с моторными лодками, и башня, и голуби, что с таким приятным шелковым шелестом крыльев носятся над конюшней и садятся на плечи конюхам, настолько они ручные. Моя подозрительность идет дальше… Вы думаете, что я фантазирую в эту белую ночь, но, право же, сопоставьте такое нетерпеливое желание этих господ видеть меня на австрийской службе с убийством эрцгерцога, убийством, в котором мне чудится первое зарево пожара, могущего разрастись до чудовищных, необъятных размеров…
– Вы фантазируете, а мне жутко, – молвила тихо Забугина и, во власти нарисованной Дмитрием Владимировичем картины, прижалась невольно к нему, и он почувствовал ее всю, близко, близко почувствовал, хрупкую, женственную.
Они шли через мостик. Внизу, в гранитных берегах отливала тусклой свинцовой гладью застывшая вода, отражая в себе, как в зеркале, опрокинутые громады каменных домов, тающих в прозрачной, белесой, тоскующей дымке…

14. ГРЕЗЫ БАНКИРА
Банкир Мисаил Григорьевич Айзенштадт и супруга его Сильфида Аполлоновна жили душа в душу. Настолько душа в душу, что самым серьезным образом обсуждали вопрос относительно «содержанки» Мисаила Григорьевича. Супруги пришли к заключению, что Мисаил Григорьевич настолько богат, настолько известен всем и вся в Петербурге и даже за пределами обширного отечества, что не иметь содержанки ему – это уже совсем дурной тон.
Честолюбивая Сильфида Аполлоновна принимала этот назревший вопрос, пожалуй, гораздо ближе к сердцу, нежели сам Айзенштадт.
Совещание – в громадном кабинете банкира, где все давит своей тяжеловесной монументальностью, все, за исключением хозяина, юркого, маленького, с изрядным животиком, потому что какой же порядочный банкир мыслим без животика?
Правда, за последнее время создалось новое поколение банкиров, сухощавых, бритых, с лицами не то благовоспитанных каторжников, не то английских спортсменов.
Но почтеннейший Мисаил Григорьевич никаким спортом, кроме биржевого, не занимался, и зачем, спрашивается, ему сухощавость? Наоборот, он искренне сетовал, что фигуре его недостает солидности. Прибавить ему еще два вершка и пуд весу, и было бы совсем хорошо.
Что до роста, здесь, увы, ничто не поможет, хотя есть какие-то шарлатаны открытой сцены, произвольно «увеличивающие и уменьшающие свой рост», но вот касательно лишнего пуда – это, как говорится, дело наживное.
Итак, в кабинете с министерским письменным столом, величиной с добрый бильярд, и с кожаными креслами с высоченными спинками, – с места не сдвинешь, – происходил семейный совет.
Мисаил Григорьевич был вообще нежный супруг, а тут Сильфида Аполлоновна мудрым женским тактом своим окончательно умилила его.
– Сильфидочка, божество мое, иди сядь ко мне на колени…
Сильфида Аполлоновна, – вот кто был монументальным существом совсем уж в тоне и духе с этим кабинетом-гигантом, – рослая, мощная, с формами рубенсовских женщин и даже сверхрубенсовских, – она в своих очень тяжелых, очень дорогих и очень безвкусных парчовых и расшитых золотом платьях, с целым ювелирным магазином на голове, на тучной короткой шее и на груди напоминала какое-то буддийское божество, сплошь изукрашенное драгоценными каменьями.
Такое великолепие допускалось хотя и весьма часто, – Айзенштадты вели жизнь шумную, светскую, – но лишь в соответствующих случаях. В балете, на званых вечерах, раутах – либо в гостях, либо в своем собственном особняке.
Сильфида Аполлоновна появлялась вымытая, надушенная, с целым вавилонским столпотворением на голове – творчество искусных пальцев француза-парикмахера.
Будучи женщиной в высшей степени добродетельной, никогда и в помыслах не изменившей мужу, которого она боготворила, Сильфида Аполлоновна имела невинную слабость – оголяться. Глубокий вырез и на груди, и на спине. Но так как спина этой рубенсовской банкирессы была жирна и вздувалась горбом, то походила на грудь. Это обстоятельство ввело как-то раз в заблуждение весьма элегантного и весьма близорукого молодого человека. Он разлетелся к ручке Сильфиды, но разлетелся не с той стороны, с какой это обыкновенно полагается… Убедившись в своей ошибке, молодой человек пришел в немалый конфуз. Вертевшийся тут же Мисаил Григорьевич нашел ключ к избежанию впредь подобных недоразумений.
– К моей жене надо подходить с той стороны, где брошь! Перед там, где брошь…
Действительно, на груди Сильфиды Алоллоновны путеводной звездой сияла всех и вся издали ослеплявшая громадная бриллиантовая звезда, такая громадная, любому сановнику впору повесить на грудь.
– Сильфидочка, ну, садись же…
Сильфида Аполлоновна в красном затрапезном капоте, не успевшая умыться и причесаться, осторожно опустилась на колени супруга всей своей тяжестью. Бедный Мисаил Григорьевич утонул весь под этим рыхлым, свободным от корсета и платья-кирасы телом.
Он застонал. Физическая боль победила нежное чувство.
– В тебе семь пудов, ты была бы, наверное, хорошей борчихой. Дядя Ваня (- профессор атлетики и известный цирковой антрепренер Лебедев. - germiones_muzh.) охотно ангажировал бы тебя в свой международный чемпионат и рекламировал бы Тетей Пудом… Нет, шутки в сторону, тебе, как ты себе хочешь, необходимо немножечко похудеть.
– Мисаил. Это мое больное место. Ко мне ходит каждый день массажистка, а уходит она измученная!..
– Измученная? Что значит? Нанимай двух массажисток, денег жалко, что ли? А самое лучшее, если ты начнешь ходить к мадам Карнац. Это хороший тон – бывать в институте мадам Карнац. Там бывает много клиенток из нашего общества. Она тебе что-нибудь выдумает, и ты похудеешь. Но вставай, Сильфидочка, или ты меня раздавишь…
Сильфида Аполлоновна пересела на другое кресло.
– Ну, а теперь будем обсуждать. Итак, – продолжал Айзенштадт, – мне нужна содержанка. На ком бы остановить свой выбор? Что ты скажешь про Холодцеву?
– Фе, Мисаил! Где у тебя твоя гениальная голова? Холодцева, правда, еще до сих пор одна из красивейших женщин в Петербурге, но не та марка, не та. Когда с ней жил принц крови, иметь ее на содержании было бы шикарно. Я бы не сказала ни слова, но теперь! Теперь она путается, говорят, с каким-то жидом…
– Ты имеешь свой резон, Холодцева – не дело для меня. Ну, тогда кого же? Вот разве оперная Ковалева? Классная женщина, шикарная женщина! Только ее нет здесь. Она в Париже и в третий раз вышла замуж за какого-то дурака. Не могу же я иметь с ней сношение на таком большом расстоянии.
– Постой, постой, Мисаил, а что ты скажешь на Искрицкую?
– О, вот это я понимаю! Вот это я понимаю! – привскочил в кресле банкир. – Теперь это самая модная женщина в Петербурге. Ею только и держится оперетка, на нее ходят, на нее смотрят, ею любуются. О, это как раз то, что мне нужно!
– Но она живет с каким-то Корещенко?..
– Во-первых, совсем не с каким-то… Имей в виду, у этого Корещенко три-четыре миллиона, хорошеньких, чистеньких, как стекло! А во-вторых, что значит живет? Я же с ней жить не собираюсь, она мне нужна для рекламы. Я буду с ней кататься, иногда ужинать. Пускай говорят, пускай, что и требуется доказать! А если она живет с ним, – нехай живет! Только бы не очень афишировали себя, а для меня это еще лучше – дешевле! Я положу ей две тысячи рублей. Кажется, довольно, чтобы нас иногда видели на людях и чтобы о нас говорили. Ну, значит, мы принципиально остановились. Теперь дальше: уже лето, что мы делаем летом? Надо успеть показаться в Кисловодске, в Ялте, пожить здесь где-нибудь на даче. Потом Лидо, Карлсбад и к осени – Биарриц. Когда это мы все успеем? А надо успеть, чтоб нас везде видели.
– Это ужасно! – вздохнула Сильфида Аполлоновна, тяготевшая к сидячей спокойной жизни, не в пример своему живому, энергичному, постоянно в движении супругу.
– Что делать, Сильфида? Шапка Мономаха! Мы должны ее носить, как бы это ни было подчас тяжело. Да, я упустил из виду – Париж! Там надо будет недельки на две показаться в сезон русских спектаклей в Елисейском театре, и, кроме того, мои личные дела потребуют Парижа.
– Хорошо, – кротко согласилась жена, всегда и во всем соглашавшаяся со своим мужем, который был для нее оракулом.
– Теперь дальше. Знаешь, какая пришла мне в голову мысль?..
– Какая?
– Нам пора c тобою переменить фамилию.
– Что такое?
– Я говорю, надо переменить фамилию. Айзенштадт – звучит немного по-немецки. Надо что-нибудь русское.
Долго совещались и не могли ничего выдумать. Вдруг Мисаил Григорьевич просиял, хлопнув себя по лбу.
– Есть! Нашел! И как просто – Железноградов! Железноградов – это звучит, и в этом что-то, знаешь, что-то церковное. Мисаил Григорьевич Железноградов, Сильфида Аполлоновна Железноградова.
– Мисаил, это гениально! – воскликнула жена.
– А ты думаешь? Погоди, это еще не все. Камергер его святейшества папы римского Мисаил Григорьевич Железноградов! Что, разве плохо? Кстати, я получил письмо из Рима от аббата Манеги. Солидный человек, деловой человек! Не успел приехать и уже написал. Будет сделано! Через каких-нибудь две-три недели твой супруг папский камергер. Надо будет перевести ему кое-что авансом. Знаешь, красивый, очень красивый мундир и два ключа с папской тиарой. Тогда я могу бывать на всех парадных приемах. Это уже почти, как если бы я находился в Дипломатическом корпусе. А чтобы совсем принадлежать к дипломатическому корпусу, ничего не может быть легче. Тоже придется заплатить. Я могу сделаться местным консулом какой-нибудь южноамериканской республики, и тогда у меня будет еще один мундир. Я могу их менять, сегодня – в одном, завтра – в другом. Ну, есть же там малюсенькие такие республики. Что им мешает, если я буду их представителем в Петербурге? Кому от этого убыток?
– Решительно никому!
От удовольствия, что муж ее будет совмещать в особе своей папского камергера с консулом южноамериканской республики, она стала такой же пунцовой, как и ее капот.
А Мисаил Григорьевич подлил масла в огонь:
– Иногда я могу сажать на козлы кареты или машины выездного лакея – они называются егерями, в ливрее с кортиком и в треуголке с перьями.
– А у кучера будет расшита спина золотыми углами? – подхватила Сильфида Аполлоновна.
– Натурально же будет! Иначе нельзя. Что полагается, то полагается! Божество мое, Сильфидочка, ты моя семипудовая, надо уметь жить! Денег одних еще мало. Нужно иметь еще на плечах голову. Итак, Искрицкая, ключи с папской тиарой, егерь с петушиными перьями и кучер, у которого будет золотая спина…
Айзенштадт появился на петербургском горизонте недавно, лет восемь-девять назад. Он приехал из какого-то южного города, Балты или Тирасполя, а может быть, Херсона, Николаева и даже Екатеринослава. Но не все ли равно, какой из этих городов будет оспаривать честь называться родиною Мисаила Григорьевича Айзенштадта, камергера при ватиканском дворе и консула какой-нибудь экзотической республики, а главное – талантливейшего банкира, сумевшего из ничего создать миллионы!
В бытность свою гимназистом последнего класса Айзенштадт занимался репортажем в местной газете. Он выдвинулся, и тогда уже говорили:
– О, этот мальчик пойдет далеко!..
Приехал в город новый архиерей, человек нрава сурового и мало доступный. А редактор, хоть умри, да подай беседу с его преосвященством.
Трех интервьюеров не принял архиерей. Четвертым вызвался Айзенштадт. Все сулили ему провал.
Через полчаса гимназист ушел обласканный и с материалом на сто пятьдесят строк.
– Чем ты обворожил его? – спросил редактор, говоривший своим сотрудникам «ты».
Юноша торжествующе усмехнулся.
– Я ему с места в карьер заявил, что хочу креститься в православие.
Это свое желание Мисаил Григорьевич осуществил много лет спустя, предварительно, однако, испробовав лютеранство.
Достигши денег и власти, той власти, которая дается деньгами, он решил завести свою собственную газету. Но пока что это было в туманных грезах, более туманных, чем грезы о красивых мундирах и ключах с папской тиарой.
Мисаил Григорьевич любил обращать на себя внимание. Он громко смеялся, громче, нежели это вообще полагается.
В театр, на благотворительный концерт, в балет он всегда умышленно опаздывал, появляясь с шумом и треском. Чем больше голов поворачивалось в его сторону, тем лучше достигалась цель.
Кто-то когда-то и где-то бил его. А может быть, не раз били, а может быть, и никогда этого не случалось. Но так ли, нет ли, ходил по городу анекдот, сочиненный врагом Айзенштадта миллионером Иссерлисом.
Будто бы спрашивают Айзенштадта:
– Мисаил Григорьевич, правда, что вас однажды всю ночь колотили?
– Когда это было?
– Говорят, в мае.
– В мае? Что вы хотите, какая же это ночь в мае? Совсем коротенькая!..
Айзенштадт знал и про этот анекдот и про многие еще, гулявшие по его адресу, но и в ус не дул себе. Пускай болтают, брань на вороту не висит и от слов ничего не станется.
Да еще и не было времени вдаваться в пересуды о нем. Кроме живейшего участия в собственном банке, он был деятельным участником разных финансовых и промышленных акционерных предприятий. Он был членом-соревнователем «Палестинского общества», интересовался детскими приютами, участью балканских славян. Где уж тут думать о сплетнях, распускаемых «друзьями», и в том числе Иссерлисом.
– Ах, этот Иссерлис! Нет-нет и, глядишь, встанет поперек дороги…

НИКОЛАЙ БРЕШКО-БРЕШКОВСКИЙ (1874 – 1943. дворянин, сын «бабушки русской революции», циркоман, военкор, изгнанник первой волны и тэ дэ)