January 6th, 2021

КАМЕННАЯ ГРУДЬ (Русь, X век). - IV серия

СТОЛЬНЫЙ ГРАД
будьте навеки прокляты, духи, обитающие в степи, в каждом пыльном кусте, в каждом древнем кургане, на каждой бесконечно длинной дороге…
Доброгаст изнемогал от усталости. Много дней уже он брел по степи, стараясь не приближаться к селениям, оставляя в стороне безлюдные дороги, по которым, посвечивая красными нагрудными петлицами, рыскали княжеские мечники. Он почти ничего не ел. Только яйца дрофы, найденные в зарослях дикой вишни, немного подкрепили его. Яйца были большие (- дрофа степной страус: больше метра, весит кг 17. – germiones_muzh.), темные с желтоватыми пятнами, очень вкусные и после них захотелось пить. Будто раскаленные угли жгли горло, но воды поблизости не было. Казалось, все – и гулкое небо, и земля, населенная звенящим, стрекочущим миром, – замерло в ожидании благодатного освежающего ливня. Только дорога пылила сухим прахом.
Доброгаст рвал траву, ту, которая пониже, попрохладней, жевал ее, чтобы обмануть себя, но это мало помогало. Он сплевывал зеленую слюну, рвал другую траву и упрямо продолжал шагать по бугристому бездорожью.
Впереди был стольный град, славный, вольный город Киев. Исхудавший, опаленный солнцем, одуревший от пронзительного свиста жаворонков, Доброгаст шагал и шагал; тень его то укорачивалась и толкалась под ногами, то протягивалась по степи к дальним холмам. Когда последний солнечный луч догорал в небе, оставляя легкий серебристый пепел облаков, Доброгаст в изнеможении опускался на землю там, где придется, и засыпал, видя тяжелые сны, похожие на небывальщины: выходил таракан из угла, удивлялся тому, что в лодке гребцы гребут не веслами, а ложками; луна становилась круглой хлебиной и ее терзали голодные волки… Никто из близких не являлся во сне: ни Любава, ни Шуба.
Однажды Доброгаст проснулся от топота множества ног. Вскочил, протирая глаза. Совсем рядом бежало кем-то перепуганное стадо туров. Рогатые головы, крутые бока, задранные хвосты – все это черными тенями промелькнуло и исчезло во мраке. Стало тихо; звучными вздохами перекликалась степь. Доброгаст прилег, слушая, как рождаются отовсюду таинственные звуки: то шелест, то легкий треск, будто упругие стебли прорывают корку земли.
«Что погнало туров, – думал, – куда? Ведь кому, как не им, воля в степи».
Утром все начиналось сначала, только голод настойчивей давал знать себя. Чувства обострились. С каким-то остервенением разрывал Доброгаст норы, вокруг которых видел свежий птичий помет, доставал яйца и пил их. Так он шел от норы к норе. Земля была крепкой, ломал ногти; над ним кружились, кричали серые с белыми подхвостьями птицы, будто проклинали… Однажды гадюка скользнула под рукой, но не ужалила, в другой раз, разрыв нору, нашел в ней двух лягушат и взрослого птенца. Лягушата попрыгали в разные стороны, а птенец низко-низко полетел над травой.
Силы Доброгаста совсем уже истощились, когда неожиданно для себя он вышел на берег реки у перевоза.
Днепр лениво выкатывал на песок янтарные под солнцем волны. Необъятно широкий, он, казалось, гудел, и от этого гула чуть дрожала земля. Киевская гора, возвышающаяся на том берегу, подавила Доброгаста своей величавостью, и он долго не мог собраться с мыслями. Стоял, смотрел.
Над древним градом занимался день. Сначала вспыхнули золоченые шатры великокняжеских хором, потом багрово запылали окна, и из утреннего сумрака выплыли бело-розовые терема боярских палат, крыши из поливной черепицы и купол церкви, бирюзовый от кислой меди, утонувший в яблоневом саду.
Гордо смотрела на Доброгаста высокая каменная стена крепости.
Ночная тень медленно сползала к реке, оставляя на припеке тополя, дубы, мокрые от росы бузиновые кущи. Осветился Подол (набрежная низкая часть Кыева. – germiones_muzh.) – запыленный, почерневший, с кривобокими избами, поставленными на пнях или камнях, ветхими полуземлянками и хворостяными сараями. Криво бежали повсюду плетни, изгороди.
Доброгаст почувствовал стеснение в груди.
– Здравствуйте, батюшка Словутич и матушка Киянь, – шептал он, стараясь охватить взором всю громаду города от заросших сорной травою переулков Подола до сверкающей короны детинца (- цитадель, укрепленный кремль. – germiones_muzh.) То, о чем раньше лишь смутно мечталось, величественным предстало наяву…
Последние сумеречные тени скользнули в Днепр, морщинистый под ветерком, исходящий теплым радужным туманом. Волны набегали на песчаные отмели, раскачивая рыбацкие однодеревки. Из окрестных лесов летели стаи диких голубей, трепетали над самыми крышами.
– Эй, парень, ворону проглотишь. Пошто рот распахнул? – донеслось снизу.
Доброгаст не ответил, стараясь казаться равнодушным, спустился к реке, стал пить воду, брызгать в лицо. Краем глаза увидел сидящего в лодке рябого человека, откровенно за ним наблюдающего.
– Беглый, небось?
– С чего взял? – приступил к нему Доброгаст. – Смотри ты…
– А с того взял, что нет в Кияни лапотников, – засмеялся человек, – да ладно ужо, садись в лодку – перевезу! Я таких, как ты, даром вожу… беглых-то. Люблю вас – отчаянные вы люди, головы забубенные. – Он снова коротко рассмеялся, ругнулся.
– Прошлой весной пришел ко мне один молодец, тоже, как ты, на Киянь глазел. «Перевези», – говорит. Злой был молодец и смелости необыкновенной. А на реке – ледоход вовсю. «Куда, говорю, в этакую страсть!» – «Перевези, – твердит, – я тебе много денег дам и шапку соболью подарю, не теперь, а потом»… Уговорил… Я попробовал, довез до середины… нет, неможно! Словно клещами хватает лодку льдинами и несет. «Надо возвернуться», – говорю. А он: «Ну, нет…. пропади все пропадом!» Да как сиганет на льдину, потом на другую и поскакал русаком.
Перевозчик с минуту помолчал, пытливо вглядываясь в лицо Доброгаста, и продолжал хитро:
– А потом на Житном торгу ему голову отсекли. Сам положил ее на чурбан, согнал мух и положил. Сохнет теперь она на Кузнецких воротах. Намедни я проходил, хотел было напомнить о собольей шапке, да перемог себя… Ну, иди в лодку!
Доброгаст, не задумываясь, вошел в нее, рябой мужчина ухмыльнулся, покачал головой, стал вкладывать весла в уключины.
– Хотя вот Кий на этом самом месте был перевозчиком, а потом в князья вышел, Киянь построил… Ты сбрось-ка лаптишки, истоптались – не жаль, а босым лучше.
Доброгаст разулся, перегнулся через борт. Из воды глянуло изможденное лицо. Екнуло сердце: «Что-то будет?» Лапти закружились, увлеклись течением.
– Еще две ладейки к грекам поплыли, – захохотал рябой, – ну же не кручинься, в Кияни любят веселых.
– Что князь? – спросил Доброгаст. – Не вздумал ли нового похода, воев не собирает?
– Князь дома, – ответил рябой, – а насчет похода не слыхивал… Да ведь не усидит. Еще в колыбельку ему меч клали. В ратных делах жизнь проводит. «Хочу, говорит, все русские племена воедино собрать и померяться с греками». Таков батюшка, не усидит!
– А что если мне предстать перед ним? Выслушает?
Рябой захохотал, даже весла бросил:
– Выдумал! Да кто ить тебя к нему пустит? Ты храбр с заставы или нарочитый муж из старейшей дружины? Зачем же на тебе рубище, зачем вместо меча огниво у пояса? Ты и в город-то не пройдешь, пожалуй. Вон там… Видишь? – показал он рукой. – Это крепость Самвата… а вон Кузнецкие ворота. Поднимешься по Боричеву взвозу, мимо церкви святого Ильи – видишь, хоромина белая, что сырок, с крестом наверху, – и прямо в ворота… скажешь – лодочник из Любеча, ладью пригнал, мол.
Перевозчик нагнулся, достал из-под сиденья ломоть затвердевшей каши. Ел, не бросая весел. Доброгаст глотал слюни, хмурился.
Лодка приближалась к берегу. Несколько парусных кораблей стояло на Почайне, сновали однодеревки; город просыпался, шумел. Мычали выгоняемые на пастбище коровы, хлопали бичи, гудели рожки, доносился стук молотков и скрипение телег. Крепко пахло смолою, вяленой рыбой.
Лодка наконец ткнулась носом в камни, пригнала легкую волну и остановилась. Доброгаст вышел на берег.
– Спасибо тебе, человек!
– Не за что! Разбогатеешь – подаришь мне шапку соболью! Ты погоди-ка… я тебе не все сказал.
Доброгаст остановился.
– Видишь ли, тот молодец с кистенем под мостами прятался, гостей дожидаючись (- самая простая схема дорожного грабежа: с моста труднее убежать, клиент почти окружён. - germiones_muzh.).
Рябой помрачнел, погрозил пальцем, оттолкнулся веслом от берега:
– Гляди у меня!
Доброгаст шел по Подолу и не мог надивиться всему, что видел. Отовсюду несся веселый стук молотков, дымили печи, суетились люди. Два здоровенных парня с руками, окрашенными по локоть желтою краской, выливали в канаву горячую воду из медного чана; кузнецы в кожаных фартуках вздували горнило; мальчишка тащил на голове огромное, грубо плетенное сито, из-под него виднелись только маленькие запыленные ноги.
Доброгаст заглянул в одну избу – усыпана стружками, уставлена струганым деревом. На полу возятся молодые умельцы. Они прилаживают к дубовому якорю обтесанный камень, прикручивают его смолеными веревками, поют. Один из них поднял голову, тряхнул стриженными в скобку волосами:
– Проваливай! Чего надо? Еще упрешь что-нибудь!
Доброгаст пошел дальше, остановился у избы гончара, прислонился к двери, как зачарованный.
Обливаясь потом, старый, похожий на обглоданную кость, гончар сидел за кругом. Доброгаст залюбовался. Быстро вращался посыпанный песком круг, и под рукою оживала сырая податливая глина, вздувалась, превращаясь в ровный круглый горшок, сияющий мокрыми боками. Старик поднес к нему щепку, вырезал поясок.
– А это зачем? – не сдержался Доброгаст.
Гончар улыбнулся: мол, сами знаем, зачем! Потом хитро подмигнул глазом:
– Чтоб всегда полон горшок был… без пояска никто не купит даже у меня – Гусиной лапки.
Старик Доброгасту чем-то понравился, – умно смотрели добрые глаза, и он решился:
– Нет ли у тебя работы, Гусиная лапка?
Гончар не успел ответить. Чья-то волосатая рука схватила Доброгаста за ворот рубахи.
– Вот он! Беглый холоп!
Повернулся. Так и ослепили глаза три красных петлицы на груди.
Доброгаст рванулся, затрещала рубаха, ударил головою в живот мечника и побежал…
– Держи! Держи-и! – вопили сзади, но никто не пересек дороги Доброгасту – люди занимались своими делами, а если кто и высовывал из двери голову, то лишь затем, чтобы презрительно свистнуть вслед мечнику.
Только кудрявый парень с охапкой хвороста под мышкой бросился навстречу:
– Держи! Держи!
Столкнулся с мечниками и долго не мог разойтись – мешал хворост. Парень хохотал, откровенно издевался над мечниками, держа их за рукава.
– Беглых-то все больше и больше становится, – заметил Гусиная лапка кузнецу напротив. – Поймают его, высекут и назад отправят.
Преследователи Доброгаста остались далеко позади… Вот и подъемный мост через ров, а над ним встают грузные Кузнецкие ворота, поросшие наверху у бойниц зеленым кустарником. Полыхнули на солнце секиры вратников в голубых кафтанах. К ним приближалась, скрипела колесами телега с необыкновенно большой, плещущей водой бочкой. Толстый человек, помахивая прутиком, мурлыкал что-то под нос. Доброгаста осенило. Он прыгнул в телегу…
– Молчи! – хлопнул по плечу толстого человека.
Тот даже рот раскрыл от неожиданности, но тут же спохватился и громко заговорил, стараясь казаться равнодушным:
– А лук какой у меня… в грядке под тыном!
– Какой?
– С хворостину эту, провалиться на месте, н-но!
Мучительно долго тащилась телега под сводами Кузнецких ворот, провожаемая подозрительными взглядами вратников. Наконец выехали.
– Спасибо, человек!
– А, чтоб тебя вспучило на горохе! – ругнулся водовоз. – Перепугал совсем… ишь-ты. Слазь, говорю.
Доброгаст подчинился, метнулся в переулок, а водовоз крикнул ему вдогонку:
– Я не люблю лука!.. Тьфу! Изо рта вонища!
– Держи-и! – услышал за собой Доброгаст.
Сердце его бешено стучало в груди, он пробежал несколько улиц, свернул в тихий переулок, перемахнул плетень и очутился в саду. Упал в густую траву, проворно, как ящерица, отполз в сторону, затаил дыхание. Послышались шаги, торопливые, но неуверенные: шли два человека. Один из них прошел мимо, другой остановился, перепрыгнул через плетень. Доброгаст закрыл глаза. Зашуршала трава – ближе… ближе.
– Утек! – послышался раздраженный голос, будто лягушка квакнула.
Мечник озлобленно рубанул мечом по тонкому стволу вишни, подсек; этого ему показалось мало, он несколько раз хватил клинком о плетень так, что полетели щепки и поднялась пыль. Прыгнул на улицу.
Доброгаст лежал, прислушиваясь к удаляющимся шагам. От быстрого бега кололо в боку и стучало, не успокаиваясь, сердце. Вот тебе и Киев – высокие горы, Киев – золотые терема! Раб он, раб! До скончания дней раб.
Медленно поднялся и побрел. Сквозь деревья проблеснула тихая речка с небольшим желтым обрывом, издырявленным, что соты, гнездами стрижей. Куда податься? Благоразумней всего было бы остаться здесь до наступления темноты, он ведь совсем не знал города, а сад, судя по тому, сколько кругом росло одичалых деревьев, казался глухим и заброшенным. Вечером можно будет пробраться на Подол. Ни один человек не попытался задержать его там! Доброгаст невольно улыбнулся, вспомнив кудрявого парня с хворостом, его задорный вид, неестественно громкий крик: «Держи!». Вспомнил и Гусиную лапку.
Зеленый лист упал на плечо, Доброгаст испуганно поднялся, и целый дождь листьев осыпал его.
– Кто там? – крикнул, прячась за дерево.
В гуще ветвей мелькнул подол синего летника, глянуло круглое лицо: нос чуть вздернут, брови соболиные, глаза смеющиеся. То спрячется за ствол, то опять высунется. Засмеялась по-русалочьи, тихо, с переливами.
– Эй, кто ты?
Засветили в зелени голые ноги: девица проворно, как белка, спустилась на землю и стала перед Доброгастом.
Молчали, разглядывая друг друга.
Так бы и смотрел на нее всю жизнь. Смотрел бы, не отрывался. Глаза ясные, волосы на висках золотом отливают, губы мягкие…
Девица стояла, улыбаясь, а из передника сыпались в траву зеленые листья…
– Кто ты? – изумленно подняв брови, спросил Доброгаст.
– А ты кто? – заглянула в глаза девушка.
На минуту оба смутились… Прошли немного, остановились, неловко присели на пенек.
– Речка тихая, спокойная, – начала девушка. – Глубочица…
Она искоса посмотрела на Доброгаста, но тот не нашел что сказать.
– Глубочица, а совсем не глубокая… дно видно.
– Ты не боишься меня? – сорвалось вдруг у Доброгаста.
– Я? Нет! Я никого не боюсь… и тебя тоже.
– Отчего так?
– Ты добрый.
– С чего взяла?
– Ты шел, а я с яблоньки за тобой приглядывала, думала: наступишь на муравейник или не наступишь – он на самой тропинке. Вижу, остановился, обошел. Вот я и решила…
Она тихо рассмеялась, отчего лицо ее стало еще юней, еще привлекательней. Лучились глаза, и у самого носа, покрасневшего от солнца, дрожала прядка волос.
Доброгасту почему-то вдруг захотелось рассказать ей о себе – слишком долго молчал он, носил в душе обиду; нужно было поделиться с кем-то, услышать доброе слово. А у нее были такие понимающие, участливые глаза, только иногда проскальзывало в них что-то, похожее на нетерпение. И Доброгаст стал рассказывать.
Оттого, что было много мыслей в голове, и еще оттого, что локоть его касался руки девушки, Доброгаст говорил торопясь, волнуясь.
Рассказал все: о том, как у него пал конь, как он бежал, два дня жил на заставе – лечил раненого храбра, и о смуте на Гнилых водах, и о похищенной печенегами невесте. Девица сидела молча, перебирала в переднике листья; когда Доброгаст кончил свою короткую историю, она погрустнела, опустила голову:
– Лучше бы ты не рассказывал.
Она встряхнула передник. Искусно сплетенный из яблоневых и дубовых листьев венок упал в воду, медленно, цепляясь за камышинки, поплыл.
Девушка внимательно следила за ним, словно гадала.
Посредине реки всплеснула рыба, звонко шлепнула хвостом.
– Ax! – вскрикнула девушка, побледнела, глаза ее расширились, рот приоткрылся. – Не к добру это.
Она глянула на Доброгаста как-то искоса:
– Я пойду, княгиня заругает.
– Постой, как зовут тебя?
– Судиславой… а тебя?
– Меня? Доброгастом…
Оглядела его внимательно, сказала, не опустив глаз, будто решилась:
– Как только взойдет луна… Жди!..

АНАТОЛИЙ ЗАГОРНЫЙ

СОФЬЯ МАКАРОВА (1834 - 1887. учительница)

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ФОНАРЬ
- ну что? Все есть? — спрашивает паренек, выбегая на улицу и останавливаясь перед веселой толпой мальчиков.
- Все, как есть все, — отвечает торжественно один из них, — только свечей мало, кабы еще парочку добыть, так большущую вещь смастерили бы.
- Нате, вот целешеньких две притащил, — перебивает его радостно пришедший, подавая две сальные свечки. — У тятьки выпросил. Уж и ругал-то он меня, за волосы оттаскать обещался, а все ж дал! Да вот еще красной бумаги лист выпросил, как жар горит, ажно больно глазам глядеть.
- Молодец Филька! — закричали пареньки.
- Куда ж мы? — спрашивает весь сияющий Филька.
- Да к Степке, у него в доме никого, одна бабушка с малыми возится.
- К Степке так к Степке! — и вся гурьба ребят повалила по направлению к небольшому, старому, низенькому домику.
- Никак, наши воротились! — говорит худая старушонка, заслышав топотню в сенцах. — Что так-то больно раненько! — и она направляется к двери в ту самую минуту, как толпа парней, со Степкой во главе, остановилась в сенцах, не смея войти. — Ну что ж вы там в горницу нейдете? — говорит ласково старушка. Ребята захихикали и выдвинули вперед Степку, тот шагнул через порог, а за ним и все. Старушка в удивлении попятилась, затем строго крикнула: — Чего набрались, пострелята?
- Бабушка, родненькая, — начал ласковым голосом Степа, — вещь мастерить хотим.
- Так вам и позволю! Всю горницу вверх дном поставите!
- Смирнешенько посидим, — завопили все, — пусти только!
- Хозяев дома нет (- хозяевами считалась встарину не вся семья – а большак и большуха: отец и мать Стёпки. – germiones_muzh.), а я вас пущу! Как бы не так.
- Бабушка, пусти, — просит плаксивым голосом Степа. — У нас все с собой, только вот вещь мастерить позволь.
- Ну вас! Только, чур, не баловать, а то вот чем угощу.— И она показала им большую кочергу, которой мешала в ярко топившейся печке. Ребята быстро разместились, повытаскивали из-за пазухи — кто лоскут цветной ткани, кто кусок сала или масла, тщательно завернутый в бумагу, кто мучицы на клейстер, кто ленту, кто картинку. Самый опытный из них, Трошка, торжественно выложил тонкие, гибкие прутики молодого ивняка и принялся мастерить вещь и оклеивать лубочными, пропитанными маслом, картинками. Работы было немало всем. Говором и хохотом наполнилась вся изба, и как ни грозила кочергой бабушка, а ребята так и шмыгали к печке — то подварить клейстер, то просушить готовую часть рождественского фонаря.
“Бабушка, ниточек”, — просит один. “Вот кабы воску”, — говорит заискивающим голосом другой. “Ишь, игла сломалась, а другой нет”, — закидывает третий, поглядывая на бабушку. Та ворчит, но дает все, да еще в печку картошек в золу положила. Ребята лукаво переглянулись при виде этого крупного картофеля.
— А ну, ребята, — крикнул Трошка, — давай повторим стих!
Все разом гаркнули было “Рождество твое”, да так громко, что спавший за занавеской ребенок испугался и заплакал, и тут кочерга бабушкина так ловко прошлась по спинам и затылкам певчих, что они разом смолкли. Басистые и дискантовые голоса обратились в хныканье, просьбы не гнать и в торжественные обещанья больше не горланить. По мере того как формы фонаря стали определяться, бабушка смиловалась и с удовольствием разглядывала работу. Ей вспомнилось ее детство и виденный ею в первый раз в жизни фонарь, вспомнились ей при этом восторг и удивление, с которыми она его рассматривала, чувство праздника, охватившее ее при этом светлом видении и славленьи. Пение ребят и светлый образ, выделявшийся в темноте ночи, ей показались тогда чем-то неземным, часто потом она видела во сне светлую звезду, украшенную пучками разноцветных лент и лоскутков. Вспоминались ей и девичьи субботки. Уж как весело бывало на этих субботках! Были две молодые вдовы Алтова да Преснина, так уж у них такой пир всегда шел, что весь год помнился. Примостят они, бывало, у печки скамейки, одна повыше другой, наставят разных закусок, девушки разоденутся и сидят на скамейках, словно картины писаные. Для парней скамьи у дверей припасены. И купеческие сыны не брезговали бывать на субботках и разных лакомств и закусок нанесут полные узлы. А фонарь-то какой девушки мастерили! Хорош тот, что пареньки клеят, но их был еще лучше. Уж как Потап Ильич малевал на том фонаре Иродово мученье в аду да убиение младенцев, так уж никто лучше его не распишет. А уж на ясли, волхвов и Страшный суд так и купцы заглядывались. Засветят девушки в фонаре десяток свечей и начнут славленьем, а песни поют, да какие песни — одна другой лучше! А прибаутки так и сыпались. Вот и она познакомилась на субботках со своим муженьком. Что ж, хорошо ведь как прожила она со своим Пахомычем, не дал ему только Господь долгого веку. Господня воля! И вдовой живется ей не ахти как худо: невестки ее берегут, почитают, внуки как красные яблоки в саду, молодость как вспомнится, так сердце встрепенется. Пойдут, бывало, девушки с фонарем из дома в дом, и в каждом-то им всего припасено. Натешатся девушки фонарем и ребятишкам отдадут, те на салазки поставят — и марш Христа славить. Иные подростки мастерски про Ирода певали, хоть кого распотешат.
— А что, ребята, — обратилась она к работавшим, — дай я вас старой песне научу.
— Научи, научи, бабушка! — закричали ребятишки.
Старуха одернула кофту и затянула дребезжащим голосом:
Шел, перешел месяц по небу,
Встретился месяц с ясною зарею.
— Ой, заря, где ты у Бога была?
Где ты у Бога была, где теперь станешь?
— Стану я в Ивановом дворе,
В Ивановом дворе, в его горенках,
А во дому у него да две радости
Первая радость — сына женити,
А другая радость — дочку отдати.
Будь здоров, Иван Терентьич,
С отцом, с матерью, со всем родом,
Со Иисусом Христом, Святым Рождеством!

— Мы песню эту Трофимычу споем, — решил Трошка. — У него сын жених и дочь подросток. А голосу-то научи!
— Вот погодите, малый встанет, так поучу.
Вскоре и малый поднялся, и песня громко парням пропета. Вот уж и солнышко заходит, того гляди, хозяева приедут — пора по домам. Собирают парни все свое добро, фонарь на палку у печки ставят, бумагой закрывают — пусть попросохнет в тепле, а сами бегут веселой гурьбой на улицу. Бабушка принимается мыть и скрести стол, слегка охает и головой покачивает:
— Ишь пострелята, что напачкали!
Вот и святые вечера Рождества Христова настали. Всем отдых, всем свои радости...

ЛИДИЯ ЧАРСКАЯ (1875 - 1937. дворянка, осталась, не репрессиорвана)

ЁЛКА ЧЕРЕЗ СТО ЛЕТ (1915)

папа и мама плотно прикрыли двери столовой, предупредив Марсика, что в гостиной угар, и запретив мальчику входить туда. Но восьмилетний Марсик отлично знает, что никакого угара там нет. Вообще маленький Марсик знает, что с того самого года, как он начинает помнить себя, всегда каждое 24-ое декабря (- по старому стилю. До революции сначала встречали Рождество, потом Новый год. – germiones_muzh.), то есть в самый вечер рождественского сочельника, в гостиной постоянно неблагополучно: то там случается угар, как и в нынешнем году, то открыта форточка, то папа ложится после обеда отдыхать не у себя в кабинете, как это во все остальные дни года, а непременно там; то к маме приходит портниха, и она примеряет там же очень обстоятельно и долго новое платье перед большим трюмо. В первые годы Марсик очень легко поддавался на эту удочку: он верил и угару, и форточке, и папину отдыху, и портнихе.
Но за последние два сочельника мальчик настолько вырос, что понял, зачем его дорогие мама и папа прибегали к этой невинной хитрости. Ларчик открывался просто: в гостиной украшали елку. Ну да, очаровательную зеленую елочку, которую каждый год устраивали сюрпризом для Марсика.
II
Сидеть и ждать в столовой становилось скучно. В большом камине догорали, вспыхивая алыми искорками, дрова. Ровно, светло и спокойно светила электрическая лампа. Таинственно белели запертые в гостиную двери. А из-за двери другой соседней со столовой комнаты доносился мерный голос «большого» Володи. Володю недаром все называли большим. Он был вдвое старше Марсика и в будущем году должен был кончить реальное училище. Сейчас в комнате Володи сидел Алеша Нетрудный, его закадычный товарищ, которому Володя и читал заданное им, реалистам, на праздники письменное сочинение. «Большой» Володя был очень прилежен и трудолюбив, как и подобает быть взрослому юноше; он успел уже до праздника написать сочинение и теперь читал его вслух Нетрудному.
Вначале Марсик очень мало обращал внимания на Володино чтение. Все его мысли заняты были елкой.
Радостно замирало сердечко предчувствием того светлого и приятного, что должно было случиться сегодня же, скоро и очень скоро: вот пройдет еще полчаса, может быть, час времени, и распахнутся двери в гостиную. Появится на пороге их сияющая мама и протянет руки к Марсику и, обхватив его за плечи, поведет в гостиную; а там «она» уже ждет его! «Она» — ветвистая, зеленая, яркая красавица, сулящая столько радости и утех Марсикину сердечку. Потом приедут бабушка с дедушкой и привезут с собой их приемную внучку-воспитанницу, с которой так любит играть Марсик. И еще привезут обещанный поезд, маленький игрушечный поезд, о котором он так мечтал. А под елкой будет его ждать игрушечная же подводная лодка от мамы и папы.
Вот-то прелесть! Уж скорее бы проходило время. Скорее бы прекратились эти несносные минуты ожидания. Вскарабкаться что ли на подоконник и посмотреть на улицу, не едут ли бабушка и дедушка. И Марсик, пыхтя и кряхтя, лезет на высокий выступ окна, чтобы как-нибудь скоротать время.
III
А за стеной все еще слышится четкий и громкий голос «большого» Володи, который продолжает читать вслух.
«Люди делают все новые и новые изобретения. Они научились уже летать по воздуху на особых машинах, называемых аэропланами и дирижаблями. И весьма возможно, что через сто лет люди будут летать по воздуху в особых поездах, точно так же, как ездят теперь по железным дорогам. Кроме того, люди изобретают все новые и новые машины, так что, вероятно, через сто лет все то, что теперь делается руками, будут делать машины, и даже прислугу в доме будут заменять особые машины»…
Марсик долго прислушивался к чтению Володи, в его мыслях то и дело теперь носились обрывки прочитанного братом сочинения. А в окна сверху смотрели золотые звезды и холодное декабрьское небо. Внизу же на улице стояла веселая предпраздничная суматоха. Люди шныряли с покупками и елочками подмышкой. Марсику хорошо были видны фигуры прохожих, казавшиеся крохотными, благодаря расстоянию, отделяющему их от окна пятого этажа, у которого приютился скорчившийся в клубок мальчик.
IV
Вдруг темное пространство за окном озарилось светом. Марсик даже вздрогнул от неожиданности и зажмурил глаза, Когда он их раскрыл снова, то остолбенел от удивления. За окном прямо против него остановился небольшой воздушный корабль. На носу корабля сидели бабушка, дедушка и Таша. И у дедушки, и бабушки, и у Таши в руках были свертки и пакеты.
— Здравствуй, здравствуй, Марсик! — весело кричали они ему. — Мы прилетели к тебе на елку. Надеемся, не опоздали, и елочку еще не зажгли?
Марсик очень обрадовался гостям, доставленным сюда таким необычайным способом. Два электрические фонаря, горевшие на передней части воздушного корабля, ярко освещали их лица. Марсику очень хотелось обнять поскорее дорогих гостей, но он не знал, как это сделать. Между ними и им находилось плотно закрытое на зиму окно.
Но тут поднялся дедушка и протянул к окошку свою палку, на конце которой был вделан крошечный, сверкающий шарик.
Дедушка провел этим шариком по ребру рамы, и окошко распахнулось настежь, а с воздушного корабля перекинулся мостик к подоконнику, и по этому мостику бабушка, дедушка и Таша, со свертками и пакетами в руках, вошли в комнату. Окно тут же само собой захлопнулось за ними.
— Ну, веди нас к елке, где твоя елка? — целуя Марсика, говорили они.
В тот же миг распахнулись двери гостиной, и Марсик вскрикнул от восторга и неожиданности. Посреди комнаты стояла чудесная елка. На ней были навешаны игрушки, сласти, а на каждой веточке ярко сверкал крошечный электрический фонарик, немногим больше горошин.
Вся елка светилась как солнце южных стран. В это время заиграл большой ящик в углу. Но был не граммофон, но другой какой-нибудь музыкальный инструмент. Казалось, что чудесный хор ангельских голосов поет песнь Вифлеемской ночи, в которую родился Спаситель.
«Слава в Вышних Богу и в человецах благоволение» — пели ангельски-прекрасные голоса, наполняя своими дивными звуками комнату.
Скоро, однако, замолкли голоса, замолкла музыка. Папа подошел к елке и нажал какую-то скрытую в густой зелени пружину. И вмиг все игрушки, привешенные к ветвям дерева, зашевелились, как бы ожили: картонная собачка стала прыгать и лаять; шерстяной медведь урчать и сосать лапу. Хорошенькая куколка раскланивалась, поводила глазками и пискливым голоском желала всем добрых праздников. А рядом паяц Арлекин и Коломбина танцевали какой-то замысловатый танец, напевая себе сами вполголоса звучную песенку. Эскадрон алюминиевых гусар производил ученье на игрушечных лошадках, которые носились взад и вперед по зеленой ветке елки. А маленький негр плясал танец, прищелкивая языком и пальцами. Тут же, в небольшом бассейне нырнула вглубь подводная лодка, и крошки пушки стреляли в деревянную крепость, которую осаждала рота солдат.
V
У Марсика буквально разбежались глаза при виде всех этих прелестных, самодвижущихся игрушек. Но вот бабушка и дедушка развернули перед ним самый большой пакет, и перед Марсиком очутился воздушный поезд, с крошками-вагончиками, с настоящим локомотивом, с малюсенькой поездной прислугой. Поезд, благодаря каким-то удивительным приспособлениям, держался в воздухе, и, когда дедушка нажал какую-то пружинку, он стал быстро, быстро носиться над головами присутствующих, описывая в воздухе один круг за другим.
Кукольный машинист управлял локомотивом, кукла-кондуктор подавала свистки, куклы-пассажиры высовывались из окон, спрашивали, скоро ли станция, ели малюсенькие бутерброды и яблоки, пили из крохотных бутылок сельтерскую воду и лимонад, и говорили тоненькими голосами о разных новостях. Потом появилась из другого пакета кукла, похожая как две капли воды на самого Марсика, и стала декламировать вслух басню Крылова «Ворона и Лисица».
Из третьего пакета достали военную форму как раз на фигуру Марсика, причем каска сама стреляла, как пушка, винтовка сама вскидывалась на плечо, а длинная сабля побрякивала, болтаясь со звоном то сзади, то спереди.
Не успел Марсик достаточно наохаться и наахаться при виде всех этих подарков, как в гостиную вкатился без всякой посторонней помощи стол автомат.
На столе стояли всевозможные кушанья.
Были тут и любимая Марсикина кулебяка, и заливное, и рябчики, и мороженое, и сладкое в виде конфет и фруктов.
— Ну, Марсик, чего тебе хотелось бы прежде скушать? — ласково спросила его бабушка, в то время, как невидимая музыка заиграла что-то очень мелодичное и красивое.
— Рябчика! — быстро произнес Марсик.
Тогда бабушка тронула пальцем какую-то пуговку внизу блюда, и в тот же миг жареный рябчик отделился от блюда и перелетел на тарелку Марсика.
Нож и вилка опять по неуловимому движению кого-то из старших так же без посторонней помощи прыгнули на тарелку и стали резать на куски вкусное жаркое.
То же самое произошло с кулебякой и с заливным. Утолив голод, Марсик пожелал винограда и апельсинов, красиво разложенных в вазе. Опять была тронута какая-то кнопка, и сам собой апельсин, автоматически очищенный от кожи, прыгнул на Марсикину тарелку. Тем же способом запрыгали и налитые золотистым соком ягоды винограда. Марсику оставалось только открывать пошире рот и ловить их налету.
— Ну, что, — нравится тебе и такой ужин? А елка понравилась? — с улыбкой спрашивали Марсика его родные.
— Папа! Бабушка! Мамочка! Дедушка! Что же это значит? — ответил им весело и радостно изумленный взволнованный Марсик.
— А то значит, мой милый, что это елка и ужин будущих времен. Такие чудесные елки увидят, может быть, твои внуки, тогда, когда люди изобретут такие приборы и машины, о которых теперь и мечтать нельзя, — отвечала ему мама и крепко поцеловала своего мальчика.

На самом деле не одна только мама поцеловала крепко, крепко заснувшего и свернувшегося в клубочек на подоконнике Марсика. Целый град поцелуев сыпался на него:
— Проснись! Проснись, Марсик! С праздником Рождества тебя поздравляем! — слышались вокруг него добрые, ласковые голоса бабушки, дедушки, мамы, папы и Таши. И они протягивали мальчику привезенные с собой подарки. А в открытую дверь уже сияла из гостиной всеми своими многочисленными огнями елка. Марсик широко раскрыл заспанные глазенки.
«Так то был сон?» — хотел он спросить, но сразу удержался при виде окружавших его сияющих по-праздничному родных ему лиц.

ИОАНН РУТЕНИН

ПЫЛИНКА И КАПЕЛЬКА
жила-была на земле Пылинка. И очень уж она гордилась собой.
— Смотрите, как нас много! — говорила она.— Мы народ самый многочисленный на всей планете. И сила мы грозная. Поднимется ветер, начнётся пыльная буря — никому тогда не сдобровать!
А над ней, на самом краешке листочка полевого цветка висела Капелька утренней росы. Слушала она гордые слова Пылинки и молчала.
Увидела её Пылинка и стала ещё больше распаляться:
— Про наших сестер — песчинок,— когда хотят сказать, что чего-то очень много, говорят: как песок морской. А ты что про себя можешь сказать?
— А нас когда много в небе — льётся дождь. А когда много на Земле, получается река, озеро или даже море,— отвечает ей Капелька.— И мы народ сильный и славный пред Богом.
Не ожидала такого поворота дела Пылинка. Рассердилась она тогда и говорит:
— А знаешь ли, что из нас, пылинок, весь Шар Земной состоит? Да и самого человека Господь из земли создал. Так-то вот!
А ей скромная Капелька и отвечает:
— А я — вещунья небесная. Когда Бог звёздочкам Свою святую волю говорит, я спешу тотчас к людям — Его слова передать. Это для того, чтобы они эту Его святую волю и на Земле исполнили.
— Что же тебе сейчас Господь велел передать человеку? — ехидно спросила её Пылинка.
— А вот что…— тихо сказал Капелька. Скатилась она росинкой с листочка, да и упала прямо на Пылинку.
И из этой горделивой Пылинки обыкновенная грязь получилась…
— Велел мне Господь передать людям,— сказала Капелька,— чтобы не гордились они. Потому что всякая гордость — как грязь пред Богом.
Наступило утро. Выглянуло солнышко. Грязь обсохла и снова Пылинкой стала. А Капелька испарилась!
— Так тебе и надо! — сказала Пылинка со злорадством.
Но всё сильнее пекло жаркое солнце. Да такое жаркое, что вся земля растрескалась.
Люди Бога стали молить:
— Видно, согрешили мы, Господи! Но пошли нам хоть капельку влаги. А то ведь земля урожая не даёт. В такую засуху голод может наступить. И нам, и нашим детям есть будет нечего. Воззри, Господи! Все былинки посохли! Одна только пыль на дорогах стоит!
Обиделась Пылинка, что так о ней люди говорят. Но, честно говоря, и самой ей невтерпёж — уж очень жарко!
И вдруг дождик пошёл! Да такой тёплый и ласковый, что все растения воспрянули. На хлебных полях пшеница вызревать стала.
То-то обрадовались люди!
И опять встретились Пылинка с Капелькой.
— Что же тебе на этот раз Господь велел людям передать? — спрашивает Пылинка.
— Велел передать мне Господь,— отвечает Капелька,— что Он — милосердный. Что дошла до Него молитва людская. И смилостивился Он над ними, и простил им грехи их тяжкие.
А Пылинка опять злиться продолжает и думает: “Ничего! Ещё посмотрим, что с тобой зимой будет!”
И вот наступила зима. Все реки и озёра замёрзли. Льдом покрылись. И даже не то, что моря — океаны некоторые замёрзли!
— Ага!— радуется Пылинка, хоть и сама продрогла вся до костей.— Всё равно наш народ и сильней, и славней вашего!
И вдруг смотрит— на неё снежинка с неба опускается! Летит, как белая голубка, в морозном воздухе порхает. А на ней платье, как у невесты белое, а на голове — кокошник, как у русских девушек.
Это была Капелька, которая в красавицу-снежинку превратилась.
— Ч…ч…то же тебе с…с…сейчас велено п…передать?— застучала от холода зубами продрогшая Пылинка.
— А велено мне передать от Господа Бога,— отвечает ей Капелька-Снежинка,— что самый сильный и славный народ на всей земле — это Святая Матушка Русь. И будет хранить её вовек Пресвятая Богородица Своими молитвами.
И укрыла Пылинку теплым одеялом.

ЕВГЕНИЙ ПОСЕЛЯНИН (1870 - 1931. казнен НКВД)

НИКОЛКА
все для разговенья было готово. Пирог подрумянился, и от одного вида хорошо поджаренной, промасленной корки становилось сладко; жирный кусок баранины распространял по избе заманчивый запах; из выставленного только, что из печи горшка с горящими щами, шел густой пар. В избе было почти все прибрано. В святом углу с почерневшею большою иконой Скорбящей и новенькими образами в бумажных ризах засвечена была лампадка.
Сквозь окна уже почти не видно было света. День быстро скрывался. Михайла во дворе запрягал дровни. Пора было собираться ко всенощной. Ехать нужно было не в приход, а в большое село Трехбратское, лежавшее от деревни верстах в двенадцати. Там был храмовый праздник.
Хозяйка Михайлы, Марья, ухватистая, высокая румяная баба, быстро довершала уборку избы. Выставив из печи на стол жаренное и пирог, она прикрыла их и крикнула пасынку своему, Николке, мальчику лет семи, чтобы вынес в сени кошку и не пускал ее в избу, а то еще вздумает полакомиться их разговеньем. Покончив с приготовлением к завтрашнему обеду, Марья стала обряжаться. Она была из зажиточного дома в Трехбратском и любила показать себя лицом. Не хотелось ей в такой день выезжать кое в чем. И когда надела она цветной сарафан с дутыми серебряными пуговками, голову повязала красным шелковым платком, накинула тулуп, крытый тонким синим сукном, то стала еще величавее и пригляднее.
Вошел в избу Михайла, пустив за собою клубья морозного воздуха, и тоже начал одеваться по-праздничному. Только у Николы не было ничего нового. Все же он надел вымытую рубаху и, напялил свой заплатанный полушубок, стоя в углу, бережно оправлял мятый картуз, который в обыкновенные дни надевал на голову, не заботясь об его виде. Михайла несколько раз украдкой взглянул на сынишку. Может быть, ему стало жаль, что у него нет к празднику обновы. Он мог так же думать, что было бы иначе, если бы жива была мать Николки. Сам же Николка не думал ни о мамке, ни об обновах. Он старался стоять как можно тише, чтобы чем-нибудь не рассердить мачеху. Он был очень рад, что его берут в село, и ему хотелось поскорее сесть на дровни, где его уже не за что будет бранить.
В Трехбратском должны были заночевать у родных Марьи и только уже после обедни вернуться домой. Все это очень занимало Николку. Изготовившись, Михайла поплотнее завернулся сверх полушубка в широкий армяк и покрепче подпоясался. Марья устроила у себя на груди своего годовалого ребенка, загасила огонь, оставив одну лампадку, и все вышли наружу, Михайла с Марьей поместились спереди, а Николка с большим удобством прилег сзади, и так поехали.
Сытая, сильная лошадь бежала весело. Схваченный суровым морозом снег визжал под полозом, дровни скользили ровно и плавно. На густом ворохе соломы и покрытым еще сверху старым отцовским кафтаном Николке было тепло. Сперва он долго глядел то вверх, на небо, сверкавшее бесчисленными, все продолжавшими высыпать звездами, то на огоньки в избах встречных деревень, то в темноватую даль, и с боков, и спереди, и сзади обступавшую дровни. Потом от ровной езды и от той тишины, в которой они ехали, Николка стал дремать. Сквозь забытье чувствовал он, что дровни въезжали уже в лес, и, что, если б он был один, ему бы тут стало страшно, а со своей семьей на дровнях здесь было еще лучше, чем в поле. С обеих сторон точно обнимали узкую дорогу громадные сосны и редкие лиственные деревья и прежняя тишина сменилась каким-то странным и загадочным непрерывным шепотом. Бог весть, о чем думал Николка.
Хотелось бы ему лета, когда в этом самом лесу, на полянках, в траве, распускались цветы и зрели ягоды, а близ кочек подымались грибы, или думал он о селе, горящей огнями Церкви с громким пением и праздничным народом, или хотелось ему, чтобы кто-нибудь приласкал его. Но сладко было в этот вечер Николке дремать на дровнях, среди леса, под убаюкивающее визжание полозьев.
Вдруг что-то потянуло его оглянуться назад. Высвободив голову из под кафтана, он посмотрел на дорогу. Не очень далеко от дровней бежало что-то разбросанное, черное, и из этого черного светились как будто прыгающие огоньки. Николке стало страшно. Он быстро поднялся в дровнях на колени и заглянул через отца на лошадь. Лошадь дрожала, уши ее поднялись, и она трусливо водила ими.
- Чего ворочаешься-то? – спросила недовольно мачеха. В ее голосе слышалась тревога. Николка обернулся еще раз назад. Огоньки приближались. Уже ясно слышался шум надвигающейся массы.
- Тятька, волки! – закричал Николка.
Михайла видел все. Он почувствовал опасность, когда лошадь насторожила уши, и, зная, что делать тут нечего, только молил Бога унести их от беды. Он надеялся лишь на одно, что волков мало или что кто-нибудь подъедет сзади, и они отобьются вместе. Погоняя лошадь, он оглянулся назад: целая стая волков гналась за ними. Лошадь бежала изо всех сил, но расстояние между стаей и дровнями становилось все меньше.
- Держись, — закричал Михайла, — все кучкой сидите. Бог милостив, может уедем!
И, приподнявшись, он стал неистово, до крови, нахлестывать лошадь. Высоко забросив голову, лошадь точно стлалась над землей. В смертельном ужасе прижимая к себе ребенка, Марья смотрела вперед. Михайла то и дело оборачивался. За спиной Марьи, лицом к волкам, стоял на коленях Николка. Ему уже было слышно дыхание зверей. Он понимал, что, когда волки совсем нагонят, они бросятся на него первого. Он не плакал, не кричал, не бился, но весь замер.
«Николку, Николку держи», — кричал Марье Михайла.
Но Марья все сидела неподвижно. Волки настигали. Морда переднего волка касалась уже дровней. Через мгновенье он бежал с ними в уровень. Скоро дровни должны были очутиться в самой середине стаи. Ужасные огоньки волчьих глаз мелькали со всех сторон, слышалось тяжелое дыхание страшных зверей. Вдруг Марья поднялась и, одной рукой продолжая придерживать своего ребенка, другою со страшной силой подняла за полушубок Николку и с безумным криком швырнула им в волков.
«Тятька, тятька!» — раздалось в воздухе.
Но дровни летели дальше. Обезумевшая лошадь несла их неудержимо. Был ли затемнен ум Михайлы, не слыхал ли он, как зовет его сынишка, но он все хлестал бесившуюся лошадь. А там, сзади, чернела на белом снегу стая, окружившая сброшенного с дровней мальчишку.
Когда мачеха сбросила Николку волкам, кроме безграничного ужаса, мертвящим холодом прохватившего его до костей, он ясно осознавал: «съедят». И, закрыв глаза, лежал на земле, не пытаясь встать. Между тем все было тихо. От того что волки не бросились на него сразу, ему стало еще страшнее. Со страшным усилием, как бы ожидая воочию увидеть свою смерть, он осмелился открыть глаза. Волков не было. На снегу было тепло.
И вдруг что-то радостное, такое, чего он не испытывал еще никогда в жизни, охватило мальчика. Почему-то ему стало ясно, что он спасен. Какая-то сила стояла вокруг него в лесу, меж деревьев, лилась с высокого неба, и эта сила ласкала и оживляла его. Эта сила смела куда-то страшную стаю волков и торжествующая наполняла благоволением и радостью весь лес. То была какая-то бесплотная сила. Она неслась над землей и разливала вокруг себя успокоение и отраду. И там, куда приближалась она, белее стлалась снежная пелена, горячей и приветливей светили с неба звезды, и все с ликованием встречало сошествие чудного Младенца. Земля чуяла эту животворящую силу. И пред ее шествием седые сосны склоняли свои гордые вершины, а под снежным саваном та сила совершала невыразимые вещи.
По деревьям от корней потекли живые соки, на лучах снег покрывался зеленой свежей травой, зацветали цветы. Нежный подснежник, чистый ландыш, белая ромашка, голубая незабудка, полная благоухающей влаги фиалка, — прорастали там, где за минуту лежал мерзлый снег, и в лиловых чашечках колокольчиков слышался веселый тоненький звон…
Рои легких стрекоз с прозрачными крыльями и легких бабочек кружились над расцветшими вокруг цветами…
Подняв ледяную, мгновенно растаявшую кору, журчали светлые ручьи, спеша скорее добежать до больших рек, до дальнего теплого моря.…
И всюду, где проходила та сила, была торжествующая бессмертная жизнь, и не было там ни смерти, ни горя, ни сожаления…
И над всем этим просветлением и радостью шла она, всепрощающая, победоносная сила…
Вокруг нее слышался тихий полет чьих-то легких крыльев, доносились отголоски какой-то песни, когда-то давно, в такую же ночь, спетой с неба бедной освобожденной земле и услышанной тогда несколькими пастухами…
В больших городах суетою были заглушены те отголоски, но в лесу им внимала пробужденная природа, вторившая им радостным ропотом жизни, да спасенный тою силою деревенский мальчик. И, когда прошла она, снова холодно, тихо и грозно было в лесу. Не стало в нем ни журчащего ручья, ни только что расцветших цветов, ни порхающих бабочек…
Не было так же мальчика…
Только следы полозьев, да волчьих лап были по-прежнему на снегу, да весело мигали с неба ясные звезды, да старые сосны неспешно завели непонятную речь о том, что они видели…
Ускакав от волков, Михайла и Марья были в самом ужасном положении. Страшное пустое место в дровнях, где лежал, когда они выехали со двора, Николка, зияло перед ними грозным обличением. Они не смели вернуться назад высвобождать Николку. И страшно было ехать вперед, страшно подумать о Церкви. В головах у них было туманно. Они не перемолвились ни одним словом и сумрачные въехали в село.
Издали в ночной морозной тишине доносился благовест звучного колокола. Скоро открылась Церковь, расположенная поодаль барского дома на высоком, издали видном месте. Около Церкви стоял гул, еще не успевшего войти внутрь народа. Здравствование и перебрасывание словами, окрики на лошадей, визг полозьев и шагов по затвердевшему снегу отчетливо раздавались в застывшем и неподвижном от холода воздухе. Мальчики плясали по снегу, чтобы согреться, и дули в пальцы; пришедшие пешком присаживались отдохнуть на выступ каменной ограды; входившие в Церковь снимали на паперти с высокою крышей шапки и крестились. Сквозь стеклянные широкие двери виден был изнутри яркий свет и колыхающаяся толпа.
Только Михайла и Марья без радости, с тяжелым сердцем, вошли в Церковь. Еще на селе им показалось, что парень во дворе у родных, которому они сдали лошадь, смотрит на них подозрительно. Не могли они отвечать никому, кто здоровался с ними; не смели никому глядеть в глаза, не смели пройти вперед и остановились неподалеку от дверей.
Прямо перед ними был алтарь. Много свечей пылало перед местными иконами, к ним прибавлялись все новые, а они не смели и подать на свечу. Михайла тосковал по сынишке, а Марья терзалась жгучим раскаянием.
Ей чудилась другая женщина, мать Николки, и эта женщина смотрела на нее неотступно грустными глазами, и в ушах Марьи слышался ужасный шепот: «Что ты с ним сделала?»
Служба шла. Отчитали шестопсалмие; открылись потом царские врата; причт вышел к иконе на середину Церкви, и раздалось величание родившемуся Младенцу. Потом пошли кадить в алтарь, и голоса детей из сельской школы тихо и стройно стали повторять слова величания. В это время Марья, широко раскрытыми глазами смотревшая вперед, дернула мужа.
- Видишь, — сказала она, чуть не задыхаясь, — Николки душенька по Церкви ходит.
- Вижу, — отозвался глухо Михайла.
Действительно, Николка в старом полушубке и валенках, держал в руках старый картузишко, видимо, только для Михайлы и Марьи, ходил по Церкви. Он шел за священником, входил за ним в алтарь, вышел назад и пошел за ним по Церкви. И, когда священник, недалеко от Михайлы и Марьи, покадил в их сторону, шедший за священником Николка, низко им поклонился.
- Поедем домой. Мочи нет моей, — шепнула Марья мужу, и они вышли из Церкви и поехали домой другим путем.
Не смела Марья молиться, но в уме ее стояла одна мысль, — что Бог велик и что Он мог бы сделать так, как будто ничего этого не было. С сокрушенною душой, сознавая себя последнею из грешниц, входила она в избу. Лампада теплилась перед иконой Скорбящей и образами в золотых бумажках. На лавке под образами тихо спал в полушубке, картузишке и валенках живой, невредимый Николка…
А по всей вселенной всю ту ночь ходила великая Божия сила.