May 10th, 2020

семь даров Святого Духа

дар Премудрости (его знаменует в православной символике книга с семью печатями);
дар Разума (семисвечный светильник);
дар Cовета (семь очей);
дар Крепости (семь трубных рогов);
дар Видения (десница посреди семи звезд);
дар Благочестия (семь курильниц);
дар Страха Божия (семь молний).

ХОРОШО ЖИТЬ НА СВЕТЕ! ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СЧАСТЛИВОЙ ДЕВОЧКИ. XXXIII серия (1906)

ЧУДНЫЙ СОН -- ЧАЕПИТИЕ -- ПОЖАР
всю ночь сегодня мне такие чудные сны виделись: много-много каких-то беленьких детей, блестящих, легких, и в руках y них большие серебряные обручи обвиты крупными белыми колокольчиками; они танцуют, a колокольчики звенят нежно, точно поют; и я пою вместе с ними и тихо-тихо плачу... Как проснулась, даже подушка мокрая была.
Но долго вспоминать о моем сне мне не дали, a посадили за французскую диктовку, a потом за арифметику. Слава Богу, дело идет на лад, да и пора уж, экзамен-то на самом носу.
Не знаю, отчего Ральф так невзлюбил сразу (кузена. - germiones_muzh.) Володю; верно оттого, что тот вздумал его дразнить стал шипеть и рычать, ну, a мой песик терпеть не может такой музыки. Теперь он Володе двинуться не дает: Володя на "гиганты" (- разгоняться одной ногой вкруг столба, держа другую в петле, закрепленной на его верхушке. "Гигантские шаги". - germiones_muzh.) -- Ральф его за невыразимые (- штаны. От английского: inexpressibles. – germiones_muzh.), Володя на качели -- Ральф его за ноги, лает и так и прыгает на него, a я справиться с ним не могу, да мне и самой смешно.
Вечером мы решили устроить чаепитие в нашем "Уютном" и наставить мой собственный маленький самоварчик. Сказано -- сделано.
После обеда мы выпросили y мамочки чаю, сахару, печенья, варенья и молока, забрали самовар и посуду, и потащили все это в "Уютное"; накрыли стол и приготовили посуду; поставили самовар около стола, наложили туда углей, потом зажгли щепки, все как следует; жаль вот, трубы не было. Вечер был тихий, но темный.
Мы всей компанией в ожидании самовара уселись на травке спиной к домику под большой старой липой. Мальчики стали рассказывать всякие преуморительные анекдоты из гимназической жизни. Сережа говорил, что учитель географии вызвал одного ученика и спрашивает название какой-то реки, a тот никак вспомнить не может: "ах"! говорит: "так вот на языке и вертится"!... a другой кричит ему на весь класс: "так покажи язык, и дело с концом"! A во время французского урока одному мальчику учитель велел сказать будущее время от плакать, тот и говорит: "je pleuvrai, tu pleuvras, il pleuvra". (- гимназист по привычке спрягает это слово – которое именно таким способом затвердил. – germiones_muzh.) Мы, конечно, страшно начали смеяться, вдруг видим: что это так светло сделалось! Поворачиваемся, -- a домик наш почти весь в огне! Мы вскочили, бросились гуда, -- все горит! Испугались мы страшно, но не растерялись, схватили лейку и стали ей черпать воду из ушата, который тут всегда стоит целый день на солнце для поливки цветов. Но огонь не уменьшался, и скоро стало так светло, что все выбежали из дому на место пожара. Страшного ничего не было, потому что близко никаких построек нет, только забор немного захватило, и его сейчас же дворник залил, но две больших чудных липы, между которыми был наш домик, порядочно пострадали, a наше милое "Уютное" сгорело все дотла; уцелела лишь моя плита, да самовар, но и те были в очень некрасивом виде. Хотя опасности и не было никакой, a все-таки всем было страшно, все такие бледные-бледные стояли.
Жаль нашего милого "Уютного", так хорошо жилось в нем! Еще слава Богу, что это случилось в конце лета, теперь не так жалко будет уезжать отсюда...

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

ВАЛЯ КАЛЬМ

ГЛЮК

Сидишь, как дура, ждёшь грачей, посылку
от снега прошлогоднего с небес
и молишься не так, чтоб очень пылко,
с усердием почти, точнее, без.
А бесы так и топчутся в прихожей,
и лезут в невпихуемую щель,
а ты с такой задумчивою рожей
считаешь прошлогоднюю капель,
овечек и цветочки на обоях,
а щели раскурочивает тать,
и только невернувшихся из боя
лет семьдесят не можешь посчитать.
И ангелы на облаке лохматом
посылочные штопают мешки,
и в стопочки укладывают с матом
грачей и прошлогодние снежки.
И всё бы ничего, но в этом глюке
сидишь, как малохольный какаду,
как зёрнышко кофейное в самбуке,
точнее, как законченная ду..

ГЛУХАРЬ

глухарка просыпалась рано, едва в лесу краснела заря, поднималась на ноги, вытягивала крылья, одеревеневшие за ночь, а голодные глухарята пронзительно пищали. Она быстро выводила птенцов на опушку леса, вела к муравейникам, кормила, от муравейников вела к сечи, где у корнейсрубленных деревьев в молодой траве возилось множество насекомых. Она сзывала детей, каждому указывала, что можно есть. Пищи было много, глухарята насыщались быстро. Сама глухарка тоже ела много, ела насекомых, прошлогодние иссохшие ягоды, белые корешки трав и, насытившись, шла с птенцами на песок, на солнышко.
Птенцы старательно прятались в ее теплых перьях, дремали, отдыхали и, отдохнув, снова вылезали на свет, бегали вокруг матери, точно веселые подвижные шарики. А лес вокруг поляны стоял все такой же темный. Иногда над поляной пролетали большие птицы, глухарка вся вытягивалась и строго, отрывисто говорила: "Ко", - и все птенцы рассыпались в траву, плотно прислонялись к пням, и замирали неподвижно, и были похожи в эти минуты на темные кочки. Птица пролетала, глухарка успокоительно говорила: "Ко-ко", - и птенцы снова бежали за ней.
Птенцы росли быстро, и уже на шестую ночь глухарка не повела их к гнезду, а осталась ночевать возле поваленной сосны под корнями. Глухаренок был больше своих братьев и сестер.
У него потолстела голова, он был темнее других, бегал быстрее и дальше всех от матери, и мать с особенным беспокойством каждый раз звала его. В полдень, греясь на солнышке, он уже перестал подлезать под крыло матери, а вырывал себе в песке ямку, ложился в нее боком, раскрывал крылья, то одно, то другое, растопыривал перышки, едва наметившиеся, вытягивал ноги с широко растопыренными пальцами. Глядя на него, скоро и другие птенцы стали вырывать себе в песке ямку и сидели в них, а мать, подняв голову, тревожно сторожила.
В начале второй недели глухаренок почувствовал сладкое томленье в плечах и в сгибах своих крылышек. Он замахал ими и такт махая, побежал по песку. Это было ново, это задорило.
Он весело попискивал, убегал далеко в траву, спотыкался. Он не понимал что его зовет и что заставляет вот так бегать и так махать крыльями. Мать испуганно подзывала его протяжным криком, он повертывался, бежал к ней и на бегу опять махал крылышками.
Глухаренок теперь самостоятельно отыскивал пищу, пожирал и червяков, и нежные белые корешки трав, что мать вырывала из земли своими мощными лапами. Ножки у него слегка потемнели, стали шерхнуть. Среди нежного пуха показались перышки, темные, со стальным блеском.
С маленькой полянки глухарка перевела детей через лес на сечь. Переход был трудный и страшный. Семья шла очень осторожно. Глухарка поминутно останавливалась, слушала. В лесу было сумрачно, прохладно, кое-где виднелись болотца, и над ними толклись большие мухи. Глухарята понимали опасность, шли молча. Лес становился все темнее. Нужно было пробраться через валежник. Птенцы разбивались поодиночке и парами, убегали в сторону, теряли из виду мать и вдруг поднимали отчаянный крик: "Пиу-пиу".
Испуганная мать возвращалась, забирала их, шла дальше. Вот между деревьями мелькнул свет, и выводок вышел на просторную, большую поляну, на которой кое-где виднелись отдельные деревья.
Но не успели все выйти на поляну, еще у самой опушки, глухарка вдруг крикнула: "Ко", - и шумно взлетела на воздух.
Глухарята врассыпную бросились в траву, в самые укромные уголки, и замерли. Кто-то большой с треском пролезал через валежник, потом пошел дальше, еще дальше и, наконец, ушел прочь. Шум больших крыльев раздался над головой - это летела мать. Она опустилась в траву, позвала, глухарята собрались вместе, пошли. На сечи еды было еще больше, над маленькой колдобинкой вились мушки. Глухаренок подпрыгивал, ловил их на лету, это его забавляло, и опять, подремав на песке, он расправлял крылышки, бегал, махая ими. Он чувствовал, как все тело его становилось легче, - ноги едва-едва касались земли.
Это было на двенадцатый день, когда глухаренок впервые взлетел. Он оторвался от земли и так, с вытянутыми книзу ногами, пролетел с полметра и пал с размаху в траву. Ему было и больно, и в то же время все его существо переполнилось радостью. Он быстро вскочил, пробежался, тотчас забыл боль, опять, полетел и, увлеченный своими маленькими полетами, далеко убежал от матери, потерял ее из виду, испугался, закричал пронзительно. Глухарка прибежала к нему, сердито квохча.
Все больше и больше беспокойства было у ней. Птенцы один за другим поднимались на крылья. Они забывали осторожность, вылетали из травы, их было видно издалека. Хищные птицы пролетали над поляной и над лесом. Глухарка теперь боялась каждой тени и часто заставляла птенцов прятаться. Время от времени она сама взлетала на воздух и, призывно квохча, летела через пни, совсем низко над землей, над травами, и птенцы один за другим поднимались за ней, летали, махая часто и усердно крылышками. Лишь двое, пролетев немного, падали в траву, начинали отчаянно кричать. Глухарка делала круг в воздухе, возвращалась к ним.
Ночевать глухарят мать уводила в глухие чащуги, и всю ночь она настороженно слушала, не крадется ли враг. С ночлега уходили, как только занималась заря, и бродили по поляне до тех пор, пока солнце не вставало столбунцом. а зной не смаривал птенцов.
Однажды глухаренок увидал: по опушке ползет желтый зверь с черными большими глазами. Мать сразу насторожилась, крикнула, взлетела. Глухарята взлетели за ней, но желтый вверь - это была лиса - судорожно прыгнул раз-другой, и один глухаренок, тот самый, что отставал от других, жалобно пискнул.
Весь выводок в ужасе стремительно пролетел через поляну.
Обеспокоенная мать оставила всех в траве и, высоко поднявшись в воздух, полетела назад к тому месту, где была лиса. Она тревожно заквохтала, увидев, как лиса с глухаренком в зубах убегала в лес.
Потом мать быстро летала над поляной, сделала один круг, другой, спустилась к птенцам, каждого обошла кругом, опять сорвалась и улетела в лес, туда, где скрылась лиса. И ночью она просыпалась и беспокойно звала.
Ночи теперь были короткие, теплые, - заря сходилась с зарей. Весь лес полон пением птиц. Над болотами носились стрекозы, везде пестрели птицы.
Однажды вечером мать поднялась на дерево, села на самой толстой ветви и позвала детей. Все семь глухарят взлетели к ней и рассыпались по ветвям недалеко от нее. Они ждали: вот-вот мать опять спустится на землю, потому что шли сумерки, шла тьма, они все устали. Но мать не спускалась.
Глухаренок цепко схватился за тонкую ветвь и так, в чуткой дреме, продержался всю ночь, вздрагивая и боясь упасть. Это был первый ночлег на дереве. В эту ночь один глухаренок оборвался, упал вниз, в темноте тяжело бился о ветви и пищал. Мать тревожно звала, но с места не тронулась, ослепленная темнотой. Глухаренок так и ночевал под деревом один.
Утрами, наевшись, глухарята любили перелетать с ветки на ветку по опушке. Им сверху была видна вся поляна. На поляне в траве возились птицы. Вон там глухариный выводок, глухарка, совсем похожая на их мать, водит своих детей. Низко над болотцами летят серые большие птицы. Нужно спрятаться в ветвях чтобы птицы не заметили. Иногда через поляну пробиралась лиса. Она пряталась в траве, приникала к корням и пням, - минуту лежала неподвижно, зорко высматривая. Тогда все птицы – и глухарка, и птенцы, и сороки, и маленькие белые птички с черными хвостиками, что живут в ракитнике над болотами, - все поднимали крик, тревожный, как будто предупреждали друг друга: "Берегись, лиса, идет".
Лиса, злабно оглядываясь, бежала дальше через поляну, скрываясь в лесу.
Раз глухаренок увидел большого бурого медведя. Медведь разрыл кучу муравьев, поставил передние ноги в самую середину муравейника и длинным розовым языком слизывал муравьев, ползших по его ногам. В этот день шел дождь, летать не хотелось Глухарята сидели на тонких ветвях молодой сосны, недалеко от ствола. Медведь повозился с муравейником, пошел по поляне дальше. Он ворочал лапой листья, сучья, под ними отыскивал улиток, ел их, громко чавкая, вырывал какую-то траву, тоже ел. Он поднял морду, поглядел кругом на лес и увидал глухарят. Он перестал жевать и чавкать, подошел к сосне.
Глухарка громко сказала: "Ко". Глухарята замерли. Медведь, подняв высоко морду, долго ходил вокруг сосны! Глухарята и мать беспокойно смотрели на него сверху. Лапами медведь обнял деревцо и сильно тряхнул.
Ветви задрожали, глухаренок крепко вцепился пальцами в ветку, раскрыл крылья, готовые взлететь. Медведь тряхнул еще раз, два, глухаренок не удержался, упал и низом, почти над землей, тяжело махая мокрыми от дождя крыльями, полетел прочь. Медведь быстро и ловко, скачками, помчался за ним. Глухарка пронзительно заквохтала, полетела за медведем, настигла его, заметалась над его головой, повернула в сторону, упав в траву. Медведь побежал за ней, но мать перед самым его носом опять поднялась, тяжело и лениво полетела над травой к болоту. Медведь гнался за нею, вода брызгами полетела из-под его ног. Воды становилось больше, больше, медведь кувыркнулся, упал. Тогда глухарка поднялась высоко вверх, быстро полетела назад, а медведь остался среди болотины.
В середине июня поспели ягоды. Сечи и опушки леса закраснели.
Глухарята наедались так, что им тяжело было ходить.
Но пришла тревога: на полянах появились люди, весь день слышались голоса, a пo вечерам и ночью то там, то здесь горели костры, и запах дыма заполнял лес. Глухарка уводила детей в глухие заросли, недоступные человеку, а на большие поляны выводила их только по зорям.
В августе у глухаренка уже выпал последний пух. Все тело покрылось черными перьями со стальным отливом. Хвост украсился белой каймой. Мать уже меньше беспокоилась, улетала иногда от детей надолго, а глухарята пока держались вместе.
Ночи стали длиннее. Заморосили дожди. На утренних зорях глухаренок уже один летал над полянами, над лесом, слушал, высматривал - и мир ему казался большим и радостным.

АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ (1886 - 1953. сын маляра-старовера, эсер, доброволец ПМВ; писатель советский, а человек честный)

СЫН АТАМАНА (повесть о смутном времени. 1604). - XII серия

…немного погодя, оба вывели из пещеры трех оседланных коней.
-- Да ведь нас четверо? -- заметил Курбский.
-- Трое вас, -- отвечал Яким с тяжелым вздохом. -- Я не еду.
-- Боже ты, Боже мой! -- вскричал Гришук. -- Клятва тебя держит?
-- Клятва, да. Знать, такое уж мне предопределение вышло.
-- Но ведь клялся ты разбойнику...
-- А я чем же лучше? Свой своему поневоле брат. О себе же, касатик мой, не полошайся: князь Михайло Андреевич не откажет доставить тебя до места.
-- Но ведь ты знаешь, Яким... коли пойдет в огласку...
-- Знаю, радость моя, все знаю, что ты хочешь сказать. Но я сейчас вот поверил все Даниле...
-- И тайна твоя в груди у меня, что искра в кремне, -- подтвердил запорожец.
-- Но ты, Яким, остаешься здесь на верную смерть...
-- От смерти, миленький мой, не спрячешься, -- отвечал со вздохом дядька. -- А может, Господь еще и помилует: ведь я же не убег с вами, а яко бы сплю теперича с ними в непробудном хмелю. Почем мне знать, как вы трое вызволили друг дружку, как раздобыли коней? Выведу я вас сейчас на большую дорогу -- и с Богом!
Говоря так, Яким подсадил своего панича в седло, взял коня его под уздцы и пошел вперед. И вот они в открытой степи.
-- Отсель, Данило, дорогу по звездам ты и сам найдешь? -- спросил Яким.
-- Еще бы не найти! -- был ответ.
-- А ты, княже, как пойдешь обратно из Сечи, не завернешь ли опять в Самарскую пустынь?
-- Коли будет время, -- отвечал Курбский. -- Хотелось бы повидать еще раз отца Серапиона...
-- Ну вот. Так от него, может, и оружие свое получишь: к нему прямо вышлю, буде Господу угодно будет еще дни мои продлить. Ну, а теперича храни вас всех Бог!
Он наскоро приложился к руке своего панича, и тот почувствовал на руке своей горячую слезу. Тут бедный мальчик не выдержал и с седла обнял за шею дядьку.
-- Ну, полно, не махонькой ведь! -- говорил растроганный старик, насильно отрываясь. -- Авось, еще и свидимся... Прощай, княже! Прощай, Данило! Не забывай обещанья-то... Да коней, чур, не пускайте вскачь, чтобы паничу моему больного плеча не растрясло...
-- Яким! Погоди еще, послушай... -- в отчаяньи крикнул Гришук вслед уходящему.
Но тот уже не слышал, или не хотел слышать, и пропал в темноте ночи.

Глава тринадцатая
"ПУГУ! ПУГУ!"
Утреннее солнце сияло уже на небе, а наши три путника ни разу еще не сходили с коней. Пока заря не рассеяла сумрака безлунной ночи, движение их немало замедлялось пересекавшими степь извилистыми балками и выбалками (- овраги. – germiones_muzh.), речками и речонками. Но и теперь им приходилось ехать только мелкою рысью, а то и шажком, так как недавно лишь сросшаяся ключица Гришука не выносила сильных толчков. Настроение же мальчика, несмотря на бессонную ночь и разлуку со стариком-дядькой, с первыми лучами дня разом переменилось. Как будто робея сам заговаривать с Курбским, он обращался с разными вопросами к Даниле и заливался звонким смехом над его, по большей части, шутливыми ответами. Так, спросил он запорожца, отчего у него одна только правая шпора.
-- А на что мне другая? -- отвечал Данило. -- Как пришпорю коня в правый бок, так левый все равно бежит рядом.
-- А нагайка у тебя для чего? -- продолжал, смеясь, допытывать Грищук.
-- Нагайка-то? Чтобы конь мой не думал, что не одни птицы по воздуху летают.
И в доказательство он нагайкой заставил своего коня сделать такой воздушный прыжок, что сам едва не вылетел из седла.
А солнце поднималось все выше и выше; становилось жарко.
-- Хоть бы водицы испить! -- вздохнул Гришук.
-- А что, Данило, -- сказал Курбский, -- погони, верно уже не будет? Можно бы сделать и привал.
-- Можно и должно! -- согласился Данило. -- В животе у меня самого словно на колесах ездят. Пропустили мы, жалко, два, а то три зИмовника. Но вот никак опять один.
В самом деле, в отдалении, над зеленым ковром степи показалась небольшая землянка. Данило вонзил единственную шпору в бок заморенного коня, подскакал к окружавшему землянку плетню и издал условный запорожский клич:
-- Пугу! Пугу!
Обычного отклика (- вековой пароль и отзыв был: Пугу-пугу! – Козак с лугу! – germiones_muzh.), однако, не последовало. Запорожец повторил крик, -- то же молчание.
-- Хозяин, знать, в отлучности, -- сказал он, оборачиваясь к подъехавшим спутникам. -- Обойдемся и так: у доброго хозяина все найдется в доме.
-- Но как же нам брать без спросу? -- заметил Курбский, сходя с коня, меж тем как слуга снимал с седла мальчика.
-- Без спросу? -- усмехнулся Данило. -- На то и дверь настежь оставляется, а на столе страва (- еда. – germiones_muzh.): кто заедет, -- вари сам себе обед. Таков уж свычай запорожский.
И точно: при входе в низенькую землянку наши спутники нашли на столе пшено и малороссийское сало, а на лавке целый мешок с бураками (- свекла. – germiones_muzh.). Пока Данило разводил на очаге огонь. Гришук сбегал с ведром к колодцу за водой, а потом стал помогать запорожцу готовить полдник. Курбский не мог надивиться той сноровке, с какой хлопчик чистил ножом бураки и месил пшено, точно то было для него совсем привычное дело. А тут он надумал еще поучать запорожца, как варить похлебку, и тот (дело дивное) беспрекословно делал по указанному.
-- Тебе и книги в руки, -- говорил Данило и, украдкой покосившись на Курбского, прибавил еще шепотом что-то такое, от чего Гришук смущенно рассмеялся и весь зарделся.
Та же мысль, что и накануне, шевельнулась снова в голове у Курбского, но он поспешил ее отогнать. (- лошара. – germiones_muzh.)
Полдник был неприхотливым, но голод, как известно, лучший повар: все трое ели с одинаковым аппетитом, а двое младших с неменьшим удовольствием пили ключевую колодезную воду. Не совсем доволен хозяином остался один Данило, зачем тот не озаботился также каким-нибудь более крепким пойлом.
-- Ну, да Господь с ним! -- сказал он. -- У Богдана Карнауха ужо наверстаем.
-- А кто этот Карнаух? -- спросил Курбский. -- Приятель твой по Сечи?
-- Приятель, точно. Человек обстоятельный: дом -- полная чаша.
-- Так в Сечи он бывает, значит, только наездом?
-- И наездом не бывает. Женатый казак -- отрезанный ломоть. Как обзавелся своим хуторком, так и засел как Адам в раю, никаким калачом его оттоль не выманишь.
Недаром Данило назвал жилье своего приятеля раем: когда они часа через два добрались туда, Курбский невольно задержал коня и залюбовался. Живописно раскинувшись на пологом скате балки, хуторок утопал в плодовом саду; сквозь свежую зелень кое-где лишь на солнце ярко белели вымазанные известью стены, а над соломенной крышей чернели деревянные дымари с разными крышками.
-- Пугу! Пугу! -- раздался снова оклик Данилы.
-- Пугу? Пугу? -- донесся вопросительно в ответ из глубины сада густой мужской голос.
-- Казак с лугу.
Тут у изгороди вынырнула стройная фигура краснощекой, чернобровой дивчины, но, завидев позади Данилы двух молодых спутников его, пугливая красотка крикнула только: "Батька просят!" и юркнула обратно в гущину сада.
-- Галя! Ей же ей, Галя! -- удивился Данило и, в знак одобрения, щелкнул языком. -- Эк ведь пышно распустилась, что твой цветочек!
-- За одно погляденье гривны не жаль, -- подхватил Гришук. -- Что это -- дочка Карнауха?
-- Дочка. Аль краса девичья и тебе по сердцу ударила?
-- Как не ударить! -- весело рассмеялся мальчик. -- Очи сокольи, брови собольи!
-- Все ведь подметил! Хочешь, сосватаю?
-- Сосватай! Посаженным отцом позову.
Между тем Галя подняла уже на ноги весь дом, и встречать гостей вышел сам Карнаух.
Жилось ему в своем "раю" и то, должно быть, очень сытно. Он был еще дороднее Данилы; жирный кадык так и выпирал у него из расстегнутого ворота, а богатырски выпуклая грудь, как можно было разглядеть под распахнутой рубахой, вся обросла черными, как смоль, волосами -- такими же, какие вылезали у него из ноздрей и ушей, чернели на жирных пальцах. Эта обильная растительность и медлительная неповоротливость движений придавали ему вид дикаря-увальня, а то и медведя.
Когда Данило назвал ему князя Курбского и объяснил причину их поездки в Запорожье, Карнаух не высказал на своем ленивом лице никакого впечатления, а промолвил с зевком и щурясь от солнца:
-- Счастье же ваше.
-- А что? -- спросил Курбский.
-- Что днем одним не опоздали: завтра войсковая рада (- запорожский «круг» - большое собрание. – germiones_muzh.) как раз в сборе.
-- Завтра! Да ведь она сбирается, кажись, только для выборов к новому году?
-- Верно; но ведь без головы Сечи быть полгода тоже не приходится.
-- Так батька мой помер?! -- вскричал Гришук.
Карнаух не спеша повернул голову на своей толстой шее, чтобы оглядеть мальчика, которого, казалось, еще и не заметил. Испуганный вид хорошенького хлопчика тронул, должно быть, и заплывшее жиром сердце толстяка, и он спросил уже не без некоторого участия:
-- А кто твой батька?
-- Батька мой -- Самойло Кошка.
-- Э -- э! Помереть он не помер, но впал в некое онемение, а "до булавы (- знак власти кошевого атамана. – germiones_muzh.) треба головы".
-- И ведь какой казак-то был! -- воскликнул Данило. -- Татарки, бывало, именем его ребят своих стращают: "Цыц, вы, чертенята! Самойло Кошка придет, с собой унесет!" Да что же мы тут заболтались? Проси-ка, братику, гостей в светлицу.
-- Прошу, -- сказал хозяин и сам пошел вперед…

ВАСИЛИЙ АВЕНАРИУС (1839 – 1923)

о кино- и теле"портретах" императрицы Екатерины Великой

Екатерина II Великая - бесспорно, самая популярная в литературе и кино государыня России. (Превеликую и равноапостольную княгиню Ольгу так не описывали и не экранизировали). Интересно, что десятки созданных актрисами и режиссерами образов Екатерины в кино и ТВ обнаруживают определенные закономерности представлений об этой непобоюсь такого слова женщине с Большой буквы.
Во-первых, ее показывали восновном с лицом русского типа - тогдакак на прижизненных портретах у Екатерины классический немецкий нос - основательный, прямой, позже даж чуть нависающий;
Во-вторых, ее играют крупные фигуристые актрисы - Лидия Федосеева-Шукшина, например, дважды. А Екатерина была среднего роста и в юности худенькая (потом, правда, располнела. Но монументальной так и не стала).
Вывод: Екатерину представляли большой красивой русской женщиной - примерно такой, какою на самом деле была ее предшественница императрица Елизавет Петровна, дочь Великого Петра.
Подлинная Екатерина была в генезисе стройненькая с выразительным лицом шатенка. Красивой неназвать - но интересная, живая, схарактером. (По мне, так лучший ее живописный портрет оставил француз на русской службе Луи Каравак - «Портрет великой княгини Екатерины Алексеевны», 1745)

скоморохи на гастролях (западная Новгородчина, 1470)

…дороги на Руси – это скорее направления, нежели широкий удобный путь, по которому можно пройти-проехать в полное свое удовольствие, любуясь окрестными пейзажами. Уж что-что, а русская природа – диво дивное, красота необыкновенная, – на это щедра без меры. Ее потрясающее великолепие в какой-то мере сглаживает дурное впечатление от грязного месива на дороге в дождливое или весенне-осеннее время, от снежных буранов зимой, когда битый шлях вмиг заметает, и попробуй отыскать его в белом мареве (а ежели не отыщешь, то остается лишь молить Господа и всех святых о чудесном спасении), и настраивает на философический лад в летнюю сушь, когда крестьянские телеги и купеческие обозы поднимают над трактом клубы въедливой пыли, которая проникает во все мыслимые и немыслимые места.
Колдобины и рытвины, через которые не перепрыгнуть, и прочие дорожные неудобства кажутся совершенно ничтожными препятствиями на фоне занавесей из яркого ситца, которым украшают обочины дорог статные русские красавицы – белокорые березы, коих не сыщешь в чужих землях, как ни старайся. А вековые ели на пригорках напоминают шитые из рытого зеленого бархата дорогие боярские охабни во время праздничного крестного хода – особенно в начале осени, когда леса покроются багрянцем и украсят благородную зелень еловых ветвей золотым узорочьем березовой листвы.
Именно по такой дороге в один из летних дней 1470 года от Рождества Христова неторопливо двигалась небольшая ватага. Народец выглядел странно. По одежке вроде не смерды и не холопы, и уж тем более не черный люд, но и на паломников не похожи, хотя та рванина, в которую они были одеты, предполагала длинный путь, ночевки, где придется, нередко под небесным шатром, у костра, и крайнюю степень нищеты. Двое из них – постарше – были слепцами; следующий персонаж был увечным – все лицо в шрамах, один глаз с бельмом, на левой руке не хватало двух пальцев (похоже, ему пришлось изрядно повоевать); остальные трое, несмотря на худую одежонку, выглядели крепкими мужичками себе на уме, что отражалось на их хитрых физиономиях, которые имели особенность к мгновенной перемене выражений – от наглого ухарства до ханжеского смирения богобоязненного скитальца.
У первого из троих неувечных за плечами висели большие гусли на сыромятном ремешке, второй нес в руках ослоп, – увесистую дубину, утыканную железными шипами, представлявшую собой грозное оружие (таким дубьем запросто можно было ссадить хорошо вооруженного всадника или размозжить башку лесному хозяину – медведю), а третий, как на дорожный посох, опирался на совню (- древковое оружие, напоминающее японскую нагинату и западную глефу. – germiones_muzh.). Был он кряжистый, весь какой-то узловатый и, судя по всему, обладал недюжинной силушкой; собственно, как и его товарищ с дубиной.
Это были калики перехожие. Они ходили по деревням, от одного дома к другому, рассказывали о вере, пели песни и былины и творили разные «чудеса». Одни калики были слепцами, нищими скитальцами, бродившими с места на место, которые жили милостыней, другие представлялись паломниками, идущими к святым местам, третьи были бродячими певцами и музыкантами, а некоторых в народе считали богатырями в смиренном убожестве и богоугодных делах.
Конечно же правда была где-то посредине. В основном они не имели никакой собственности, но никогда не голодали – на Руси калик перехожих принимали в домах с участием и их торбы с едой всегда были полны. Со временем некоторые калики все чаще стали бывать на одном месте – на папертях церквей, но от этого поток щедрых подаяний не иссякал. Существовали и «каличьи ватаги», которыми управлял атаман, избранный на общем кругу.
Именно такая ватага калик перехожих и шла по направлению к Великому Новгороду – городу вольному и славному. Ее возглавлял атаман Некрас Жила. Это он держал в руках совню. Его помощником был Ратша, отменно управлявшийся со своим тяжеленным ослопом, потомственный новгородец, человек бывалый, чтобы не сказать больше. Его прозвали Вороном за иссиня-черный цвет волос и очень смуглое лицо.
Уж неизвестно по какой причине, но Ратша-Ворон в свое время сбежал из Великого Новгорода и появлялся там очень неохотно, редко и только под машкарой, – загримированным – чтобы его никто не мог узнать. И в данный момент Ратша не горел чересчур большим желанием посетить родные места, да уж больно прошлый год выдался худым и неурожайным, народ в деревнях и селениях жил впроголодь. А где можно хорошо подкормиться и сделать запас на будущее, как не на знаменитом новгородском Торге? Гусляра же звали Спирка.
Увечный калика выступал под неблаговидным прозвищем Рожа, хотя на самом деле его звали Волчко. Он был еще тот жох, мастер на все руки. Несмотря на свой единственный глаз и левую руку-культяпку, он подмечал то, что для других было сокрыто, а уж какие штуки чародейные вытворял, куда там странствующим скоморохам. Да что там странствующим – княжеским! А уж они-то горазды на разные выдумки и чудеса.
Что касается слепцов, то одного из них – певца – звали Радята, а второго – сказителя – Шуйга. Люди они были вполне благообразные и приличные, ни в каких дурных делах не замешаны в отличие от Ратши, Спирки и Некраса Жилы, которые могли и к рукам прибрать то, что плохо лежит, и ослопом по башке оглоушить какого-нибудь богатея с увесистой мошной, полной серебра, а то и злата.
Судя по уставшим, запыленным и настороженным лицам калик перехожих, топали они издалека, без отдыха и чего-то опасались. И на то имелись объяснения: места на этом отрезке шляха были глухие, разбойные, и хотя нищая братия пользовалась привилегией неприкосновенности даже среди лихих людишек, кто мог поручиться, что не найдутся совсем уж бессовестные злодеи, которые позарятся на небогатый скарб ватаги? Ведь всем известно, что калик перехожих привечают даже бояре и богатые купцы, и щедро, не скупясь, одаривают.
В любой ватаге был неприкосновенный запас на черный день. Имелся он и у атамана Некраса Жилы. Обычно ватага избирала казначея, которому можно доверить кошель с деньгами, но Жила это правило поломал и хранил его в своей котомке. Только он мог распоряжаться всем нажитым и полученным в виде милостивого подаяния, из-за чего ватага не раз поднимала супротив своего атамана форменный бунт. Жила полностью оправдывал свое прозвище: был скуп до невозможности, прижимист и требовал отчет за каждую потраченную полушку.
И в этом был свой резон – ватага у атамана подобралась буйная. Даже с виду тихие и безобидные слепцы могли по пьяному делу сотворить что-нибудь непотребное – к примеру, при большом скоплении народа спеть песенку, в которой бояре и степенные купцы выглядели не лучшим образом. Она вполне могла сойти за подметное письмо с вражескими происками, облеченное в поэтическую форму, за что полагалась суровая кара. Калики были способны за один присест спустить в корчме все, что копилось месяцами. Временами на них словно что-то находило, и они пускались во все тяжкие. Поэтому Жила был суров и непреклонен, берег каждую денгу, и, как следствие, ватага никогда не голодала, хотя и не роскошествовала.
Что касается одежды, то в котомках калик перехожих хранилось и более-менее приличное, чистое платье. Без этого никак. Кто ж пустит грязных оборванцев в богатый дом? А калик приглашали не только зажиточные горожане, купцы но и бояре. Ведь всем хочется послушать былину о житие купца новгородского Садко или доброго молодца Василия Буслаева, и в который раз посмаковать их невероятные приключения, а также узнать, что в мире творится, ведь калики перехожие были кладезем новостей и разных слухов.
– Деревенька близко, – сказал Ратша-Ворон, с силой втянув в себя воздух. – Дымом запахло. И псы лают…
Было в нем что-то нерусское, хищное. Физиономия смуглая, черные узкие глаза с лихим прищуром смотрели настороженно, узкие губы время от времени кривил нервный тик, который тут же прятался в коротко подстриженной пегой бороде, а вся фигура Ратши, если посмотреть со стороны, и впрямь напоминала настороженного ворона, который заметил, чем можно поживиться, и уже готов сорваться со своего высокого насеста, древесной ветки, чтобы схватить добычу.
– Ох, отдохнем… – с облегчением завздыхал самый старший из калик, слепец Шуйга. – Слава те, Господи…
Он сильно устал и держался на ногах только с помощью более молодого Радяты. Они шли, будто приклеенные друг к другу, и казались зрячими благодаря дорожным посохам, которыми прощупывали путь. К тому же идущий впереди Спирка выбирал наиболее удобные для передвижения участки, – без рытвин – а следить за ним было довольно просто, тем более, слепцам с их отменным слухом, так как к поясу своеобразного поводыря был прикреплен серебряный колокольчик. Его мелодичный звон в темном и мрачном коридоре из елей, плотной стеной обступивших дорогу (уже вечерело, и солнце скрылось за дальними лесами), чудился нежной ангельской музыкой.
Отражаясь от стен елового коридора, она звучала со всех сторон, даже с небес, и очарованный ее тонким серебряным голоском гусляр Спирка уже мысленно сочинял новое музыкальное произведение, с которым он намеревался выступить в Великом Новгороде. Вот только кто будет играть на колокольцах? – озабоченной соображал гусляр. У слепцов своя свадьба, у него – своя, а что касается Ратши и Жилы, то им медведь на ухо наступил. Им бы только ослопом махать да совней пугать народ честной.
– Может, кто мёдом угостит… – мечтательно сказал Жила.
– Разевай рот пошире! – фыркнул Ратша. – Корчмы в деревне точно нетути, а народ нонче совсем обеднел, не до мёду. Хоть бы квасом угостили, во рту сушь египетская.
– Придется постараться, – рассудительно ответил Жила. – С харчами у нас негусто, так што с отдыхом придется чуток повременить.
– О-хо-хо… – жалобно завздыхал Шуйга, но никто даже ухом не повел на его стенания.
Деревенька и впрямь оказалась неказистой – всего-то около двух десятков дворов, правда огороженных плетнем. Но избы были рубленые и крытые щепой, а не соломой. Это говорило о том, что ее жители больше пробавляются охотой и иными заработками, нежели земледелием. Под нижние венцы строители подложили камни, чтобы в помещениях не было сырости, а пол в открытых сенцах перед входом застелили деревянными плахами. В каждом дворе находился амбар, поднятый вверх на столбах, – чтобы мыши не добрались до запасов зерна и прочих продуктов. Имелись во дворах и клети, в которых хранилась одежда, звериные шкуры, запас оружия и вообще вся ненужная в данный момент времени рухлядь. Кроме того, клеть использовалась для того, чтобы муж с женой могли на время удалиться туда от остальных домочадцев.
Ратша и Жила многозначительно переглянулись, а записной бабник Спирка, который считал себя дюже смазливым, плотоядно облизнулся, как кот на горшок со сметаной. Каликам ли не знать, что такие деревеньки большей частью пустуют, потому как мужики уходят в город на заработки. Те же, которые остаются, в основном пропадают в лесах, на охоте. Ну а бабы, знамо дело, остаются бесхозными.
– Ну-ка, врежь, – сказал Некрас Жила, обращаясь к гусляру, когда они ступили на деревенскую улицу.
Похоже, народ в этой глуши не привечал вечерние посиделки, потому как нигде не было видно ни единой души. Уж не мор ли напал на деревеньку? – обеспокоился Жила. Иногда такое случалось. Какая-то неизвестная, не поддающаяся лечению болезнь, истинно Божье наказание за грехи, могла за месяц выкосить полгорода, не то, что какую-то деревушку.
– Это мы запросто… – ответил Спирка.
Он широко улыбнулся щербатым ртом, тряхнул русыми кудрями, взял свой музыкальный инструмент поудобней, и звонко заиграл-запел:
Вдоль по улице молодчик идет,
По широкой удаленький идет.
Как на молодце смур кафтан,
Опоясочка шелковая.
На нем шапочка бархатная,
А околышек черна соболя,
Сапожки сафьяновые,
Рукавички барановые,
За них денежки не даванные —
Со прилавочка украденные.
Под полою он гусли несет,
Под другою – дуду-загуду…

Заскрипели-захлопали двери, раздались удивленные и радостные возгласы, и за считанные минуты калики оказались окружены молодицами и детьми. Дорога, по которой шла ватага, не пользовалась большим успехом у путешественников и купцов, хотя по ней, как посоветовали каликам добрые люди, можно было гораздо быстрее добраться до Великого Новгорода, нежели по битому шляху, – из-за того, что в окрестных лесах пошаливали разбойники. Поэтому новости сюда приходили со значительным опозданием, и большей частью их привозили конные гриди, которые пытались изловить татей; правда, в основном неудачно. Но что возьмешь с уставших гридей, которых после облавы интересовал только мёд, сытный ужин и мягкая охапка сена под бока?
То ли дело калики перехожие. Эти и споют, и былину расскажут, да так искусно, что дети ловили ее не только ушами, но и широко открытым ртом, – интересно ведь! – а также обстоятельно, толково поведают о житье-бытье городов и весей новгородских.
Закончив петь, Спирка весело сказал, обращаясь к молодицам:
– Эх, бабоньки, мне бы горло промочить, я бы вам и не то спел. Да и прислониться нам негде…
– Што ж это мы?! – всплеснула руками женщина в годах. – Люди с дороги, с устатку, надо их приветить.
– Беру их к себе! – решительно заявила одна из молодиц.
– Это с какой стати?! – возмутились остальные женщины. – Али у других им будет худо?
– Дак я ведь безмужняя. Места в моей избе – сколько хошь. И угостить есть чем.
– Между прочим, Милава, не только у тебя нет мужика и не только твоя изба просторна, – сказала одна из молодиц, с вызовом подбоченившись. – Пошто так – все тебе и тебе! Как только кто новый появится в деревне – Милава тут как тут. Не выйдет! У меня тоже мужика нетути!
– И у меня! – присоединилась к ней третья.
Похоже, назревала не просто бабья перепалка, а целое эпическое сражение. Некрас Жила, которому в своих скитаниях не раз приходилось наблюдать подобные бабьи страсти, поторопился утихомирить молодиц:
– Будет вам, красавицы! У меня есть предложение (- афтар! Ну што за злостный новояз?! – germiones_muzh.). Пока суд да дело, устроим вечерние посиделки вон там, на свободном месте, под сенным стожком, где колоды лежат, – штоб не сидеть на сырой земле. Мы дровишек нарубим, костерок разожжем, а вы уж угостите нас, чем Бог послал, ибо голодному человеку не до песен и умных речений. Ну а дальше видно будет.
Намек Жилы был более чем прозрачен, и его поняли все. Калики про себя удивлялись: где деревенские мужики? Жила насчитал всего троих, болезных с виду. Был еще глубокий старик с длинной седой бородой – скорее всего, знахарь, почему-то подумал атаман, да с десяток отроков – и на этом счет закончился.
Вскоре все разъяснилось.
– А мужики-то наши Казань воевать ушли в прошлом году, – сказала женщина в годах, которую звали Агафья. – До сих пор не вернулись…
Заметив на лицах калик перехожих дикое изумление – с какой стати жители Новгородской земли вписались за Москву?! – она разъяснила с горестным вздохом:
– Дак ить татарин заезжий сманил, боярин хана Касима (- союзник велкнязя Московского. – germiones_muzh.). Наобещал много чего за поход, медовые пряники и молочные реки. А наши-то дурни и повелись на его россказни. Правда, сразу заплатил всем по денге золотом, дал каждому по шубе бараньей и по сермяге, а ишшо бабам на хозяйство муки отсыпал на прокорм до осени и масла отвесил по два пуда.
– Понятно, – сумрачно ответил Ратша. – История известная… – И, заметив вопросительный взгляд Жилы, объяснил не столько ему, сколько собравшимся возле них молодицам: – Ежели дело выгорит, то хан заплатит вашим мужьям сполна, не сомневайтесь. (- не выгорит: казанский хан Ибрагим встретил их в полной готовности, пришлось разворачивать оглобли. – germiones_muzh.) Когда Касим вместе с Великим князем Василием Темным в 1449 году ходил на Дмитрия Шемяку, меня, молодого и глупого, тоже нечистый туда поташшил. И должон вам сказать, получил я тогда все, што было обещано, без обману. Но толку-то? Был гол, как сокол, таковым и остался.
– А как ваша деревенька-то называется? – спросил Жила.
– Горушка! – дружно воскликнули молодицы. – Шелонской пятины.
– Эк нас занесло… – Волчко с сокрушенным видом почесал в затылке. – Самая прямая дорога – это вокруг да около. До Нова-города ишшо топать не меньше пяти дней…
Спустя час на лужайке в центре деревни горел костер, над ним на треноге висел котел, в котором булькала затируха, прямо на траве женщины расстелили рядно – толстый холст из грубой льняной пряжи, уставили его неказистой посудой и разложили разные яства. Каждая молодица несла из дому все, что у нее было. У Ратши даже слюнки потекли, когда он увидел, что угощать их собираются не только затирухой и хлебушком. На импровизированном столе женщины расставили миски с няней, кулагой, солеными грибами, положили свежие кокурки, – сдобные пшеничные хлебцы с запеченным внутри яйцом, но главное, Милава принесла целый бараний бочок, запеченный на открытом огне. Мясо было холодным, и его поставили на огонь, чтобы подогреть.
И жажду тоже утолить было чем. Жидкий овсяный кисель, квас, бражка и даже медовуха, причем столь ароматная и крепкая, что от ее запаха уже начинала кружиться голова. «Что ни говори, а появление калик перехожих (да еще таких крепких молодцев, как мы!) в деревне, где в большинстве были женщины, всегда праздник», – с удовлетворением подумал Некрас Жила. Не выдержав приличия, он быстро плеснул из братины медовухи в свою вместительную кружку и махнул ее до дна, как за себя кинул.
– Ох, хороша! – крякнул он, почувствовав, как по жилам побежал огонь.
– Такой медовухи и в Нова-городе не сыщешь, – гордо сказала одна из молодиц, которую звали Елица. – Муж мой покойный делал… – При этих словах она многозначительно стрельнула глазами в сторону Жилы. – Как ее варить, прадед ему в наследство передал.
Поужинали быстро. Голодному человеку не до застольных приличий. Женщины с удовольствием наблюдали, с каким жадным аппетитом калики отдают должное их угощению. Насытившись, Некрас Жила мигнул Спирке, и тот, быстро осушив чашу с медовухой до дна, взял в руки гусли.
– Добрые хозяюшки! – повел зачин Некрас Жила. – Благодарствуем за угощение от всей души. Угодили вы нам, ох, как угодили. Господь за доброту вашу непременно окажет вам великие милости. Для начала сразу скажу: новостей особых у нас нет, мы шли из Пскова в основном по глухим местам, да заходили в деревушки – такие, как ваша. Разве што во Пскове дела темные творятся, псковский люд переполошился, – бояре город и земли без ведома Вече отдали под руку царю московскому Ивану. Пропал вольный город Псков! Царь обешшает не трогать псковские вольности, да кто ж ему поверит? Так, гляди, он и до Нова-города доберется… Но не буду говорить о грустном. В песне об этом лучше сказано. Спирка, твой выход! Эй, Радята, Шуйга, носами не клевать!
Спирка ударил по струнам, гусли громко зазвенели, их серебряный голос поднялся к звездному небу, на котором робко проклюнулся молодой месяц, и Радята запел. Голос у него, несмотря на немалые годы, был сильным, звучным и хорошо обкатанным – как морская галька, которую столетиями шлифуют морские волны. Радята пел старинную песню из «Голубиной книги» о прощании души с телом, о том, как плачет земля и как Пресвятая Богородица умоляет своего Сына пощадить грешных.
Старухи и женщины в годах прослезились, молодки призадумались, горестно кивая головами, вспомнив своих беспутных мужей, которые повелись на посулы вербовщика хана Касима, а ребятня, до этого устроившая шумные игрища, которые в темное время суток были для них внове, – ночью детей на улицу не выпускали, опасаясь лесной нечисти, – притихла и сбилась в кучку, как цыплята возле наседки. Радята постепенно разошелся (хотя Спирка всем своим видом умолял его уступить место сказителю Шуйге, потому как Милава бросала на него такие выразительные взгляды, что его бросало в жар) и спел еще несколько песен, пока Жила не оборвал его и не передал слово Шуйге.
Атамана тоже задела за живое другая прелестница, Елица. От нетерпения он так сильно ерзал по земле, что в какой-то момент испугался: вдруг протрет дыру на заднем месте, вот стыда-то будет – чем срам прикрыть? Штаны и так ветхие, того и гляди рассыплются на заплаты, коих не счесть.
Наконец приступил к делу и Шуйга. Слепец был краснобай еще тот. В его голове хранилось много разных историй, в основном сказочных, и он мог витийствовать хоть целую ночь напролет. Некрас Жила осмотрелся и невольно поцокал языком в восхищении: Спирка и Милава словно растворились в темноте. Даже страшненький с виду Рожа куда-то исчез. Собственно говоря, даже не куда, – это и так ясно – а с кем; это был вопрос, что называется, на засыпку. Волчко не пользовался успехом у женщин. Видать, какой-то из молодиц совсем уж припекло…
Только Ратша все еще пребывал в раздумье, с кем ему коротать ночь. Мужик он был видный, хоть и татарского обличья, и возле него вертелись аж три молодки. Жила с интересом немного послушал несколько надтреснутый голос Шуйги, – тот рассказывал что-то новое – а затем мигнул Елице, и они потихоньку удалились от догорающего костра…

ВИТАЛИЙ ГЛАДКИЙ «ПОД МАСКОЙ СКОМОРОХА»