April 12th, 2020

СЫН АТАМАНА (повесть о смутном времени. 1604). - II серия

КОЕ-ЧТО О ЗАПОРОЖСКОЙ СВЯТЫНЕ И О КОШЕВОМ АТАМАНЕ САМОЙЛЕ КОШКЕ
— ты назвал, Данило, эту Самарскую пустынь «запорожским Иерусалимом», — заговорил снова князь Михайло. — Что же, там запорожцы грехи свои отмаливают?
— Подлинно, что так. Обитель эта для каждого запорожца первая святыня. Знаешь ли ты, Михайло Андреевич, как она основалася?
— Как?
— А вот, слушай.
Пуская из своей носогрейки дымные кольца, словоохотливый запорожец стал рассказывать историю Самарской обители, уснащая свой рассказ не всегда уместными прибаутками; но и сквозь них слышалось искреннее благоговение, которое внушала ему, как всем запорожцам, их «первая святыня».
Вкратце история эта сводилась к тому, что лет 30 назад, в ту самую пору, как воевода польский Стефан Баторий принял в Кракове венец королевский, на восточной окраине Запорожья, на безлюдном острове, опоясанном двумя Самарами, Старой и Новой, проявились два старца перехожие. Долго мыкались старцы по белу свету, пока не обрели здесь мирного пристанища, в густой дубовой «товще», в каменной пещерке, словно бы самим Промыслом Божиим приуготовленной для их иноческого бдения. Но напрасно уповали старцы провести тут безмятежно остаток дней земных в молитвах о спасении душ своих и чужих. Откуда ни возьмись, нагрянула на остров ватага молодецкая и, не трогая святых старцев, соорудила себе в самой гущине дикого бора потайное подземное жилье. По дням и по неделям, бывало, добрых молодцев нет на острове ни слуху, ни духу. Зато, как воз-воротятся с «похода», так пойдет у них бесшабашная гульба, пьяный крик и брань богомерзкая на много дней. Домекнулись тут два отшельника по хмельным речам буйных молодцев, что то вольница разбойничья, «каменники», хоронившиеся дотоле в каменистых пещерах днепровских и выжитые оттуда вольницей казачьей — запорожцами. Не обижали они Божьих старцев, что говорить! Снабжали их еще вдосталь и хлебушком, и рыбицей (коей, к слову молвить, в двух речках и окрестных озерах было великое преизобилие), пособляли им и воду носить, и грядки копать на огороде, за все таковые услуги поручая им одно лишь — перед Господом Богом замаливать их, молодцев, неподобные мирские деяния. Не возмогли, однако ж, благочестивые иноки долее выносить соседства нечестивцев. А как те, под угрозой смерти, возбраняли им отлучаться с острова и общаться с простыми мирянами, то и сговорились старцы промеж себя, скрепя сердце, тайком покинуть свой угол обетованный. Выбрали они ночку осеннюю, безлунную, когда вольница ушла опять за дуваном; с опаской и бережью великою в лодчонке утлой переправились через речку. Да утечешь этак, как бы не так! Соглядатай молодцев перехватил бегунов и вернул назад. Каменники же пальцем их не тронули; установили только пущий надзор. Но дабы старцам способнее было воссылать к Престолу Всевышнего свои чистые мольбы за них, нечестивых, вырубили посреди лесной чащи обширную площадку и поставили им тут настоящую иноческую келью. Отмаливали грехи их богомольные иноки, да недолго: выследили вольницу разбойничью казаки-запорожцы, кого зарубили, пристрелили, кого в полон забрали, да середь большой дороги на «шибенице» (виселице) казнили, на семена не оставили. Для двух старцев же праведных соорудили деревянную церковь, во имя святителя Николы, завели при ней «шпиталь» для хилых и бездомных «лыцарей», а обороны ради обвели обитель еще фортецией-окопом. И пошел тут слух о безвестных дотоле двух отшельниках по всему казачеству, начали стекаться к ним на богомолье и стар, и млад, напросились на житье в скит их и другие схимники, и стала Самарская пустынь новым Иерусалимом всего Запорожья.
— А святые старцы те и доселе еще здравствуют? — спросил князь Михайло умолкнувшего рассказчика.
— И, куда! — отвечал запорожец. — И меньшему из них в те поры было, почитай, за девяносто лет, а то и вся сотня. Правит ноне обителью запорожцев не запорожец, а все же из ратных людей, отец Серапион.
— И в житии тоже строг?
— И, Боже мой! Правит твердою ратною рукой, никому повадки не дает: ни монастырской братии, ниже мирским грешникам. Зато уж знаешь: коли сложит отец Серапион гнев на милость, отпустил тебе твое прегрешение, так, стало, и Господь тебя простил. Вот за что он люб нам, запорожцам, и за что мы его ни на кого другого не променяем! Перед смертным часом хоть ползком, а доползу до Самарской пустыни к отцу Серапиону, повинюсь во всех грехах своих, и вперед знаю: разгромит он меня пуще грома небесного, а там приютит, успокоит.
— А грехов за тобою, я чай, не мало? — улыбнулся Курбский.
— Не мало, милый княже, ох, не мало! — вздохнул запорожец. — Да и как им не быть, коли служил столько лет под Самойлой Кошкой!
— А это кошевой атаман ваш, что ли?
— Знамо, что кошевой. Ужель ж ты про Кошку ничего не слышал? Страшный вояка! В туречине лютовали мы с ним, прости, Господи, так, что вспоминать ажно жутко! Попадется тугой турчан, молдаван, сказать не хочет, где сховал червонцы, велит нам Кошка развязать ему язык: «А ну-ка, хлопцы, наденем ему на голову червону шапку!» И наденем: облупим голову ножами (- снимали скальп. - germiones_muzh.). «А ну-ка, хлопцы, обуйте его в червоны чоботы!» И обуем: огнем палящим пятки подпечем…
(- как видите, приемы запорожцев несильно отличались от разбойничьих. Разница была в том, что запорожцы еще и несли порубежно-воинские функции – а разбойники просто грабили. Правда, в XVII веке трудно назвать войска, которое не практиковало бы подобные подходы к мирному наслению на временно-оккупированной территории… Но про запорожцев в ходу у нас и на Украине только дистиллированные трогательные истории – а на самом деле их боялись. Не только мусульмане, иудеи и католики – молдаван, упомянутый в рассказе, наверняка был православным. – germiones_muzh.)
— Но это не человек, а зверь!
— Да, крутенек, что говорить. Зато сам впереди всех на врага шел, и шли мы за ним без оглядки и в огонь, и в воду.
— Однако ж ты сам, Данило, ушел-таки наконец от него? Невтерпеж, видно, стало?
— Уйти-то ушел, да не из-за того…
— Из-за чего же?
— По правде сказать, из-за голодухи. Наше войско запорожское ведь, как ведомо тебе, стоит на Днепре охраной кресту святому от погани бусурманской. Но за то знает нам цену и король польский (- Сигизмунд III. - germiones_muzh.); затеял он свару с королем свейским Карлом (- своим дядей, кстати. – germiones_muzh.) и зазвал нас на Карла в землю инфляндскую… Ливонией тоже прозывается.
— Ливонией, или Лифляндией, как же.
— Инфляндией, я ж и говорю. Ну, вот, стали мы, казаки настороже против Карловых куп, расставили бекеты (пикеты) по всем дорогам, несли нашу службу верой и правдой. Да казна, знать, у ляхов вконец опустела: писал Кошка и раз, и другой, и третий коронному гетману их Замойскому, чтобы выпросил у его королевской милости жалованья казакам, что амуницией мы совсем-де обносились, что и в продовольствии великую нужду терпим; а от гетмана ни ответа, ни привета. А тут подошла осень непогодная, бездорожье великое, пришла и зима с метелями, с морозами лютыми. От холода и голода завыли мы волками и пошли наутек.
— И ты сам с другими?
— Да чем я лучше других? Утек ведь не из корысти какой, а живота своего ради. От мокроты и стужи крепко так занедужился, заломило во всех суставах… так хошь бы к черту на рога!
— А что же тебе, Данило, не боязно попасться опять на глаза Кошке? Ведь он всё еще атаманствует у вас в Сечи?
— Всё, кажись; которой год уже выбирают. (- Самойло Кошка предположительно уж два года как убит в сражении под Феллином. Однако есть версия и о более поздней его смерти. - germiones_muzh.) Да ты меня, княже, ему ведь не выдашь? Страшен черт, да милостив Бог. Да и то сказать, сам Кошка не святой человек, променял жинку на тютюн и люльку.
— Так он женат? Но ведь запорожцы в Сечи, я слышал, все холостые?
— Холостые, и нет у них никакого добра, окромя коня да оружия ратного. А женишься, обабишься, — пошел вон из кругу, живи простым казаком! И отрекся Кошка от жены, от ребят, ушел назад в Сечь… Да и то сказать, жинка у него не из казачек, выкрал он ее из гарема у пса крымского, хана татарского; хошь и окрестил потом в веру христианскую, повел под венец по обряду православному, да все, вишь, иного роду-племени… И ушел от нее в Сечь, зажил себе опять холостяком-воякой и вылез в кошевые. Молодчина! — как бы завидуя славному вояке, вздохнул запорожец и хрипло затянул:
«Мы жинок мусимо любыты,
Так як наших сестер, материв.
А опричь их не треба никого любыты,
И утикаты як от злых чортив.
Бо ты знаешь, мой милый сынку,
Лыцареви треба войоваты,
А тоби буде жаль жинку зоставляты…»

На этом певец поперхнулся.
— Эх, горло пересохло! Не заморить ли нам княже, червячка?
И, не выждав ответа, он на ходу стал развязывать торока за седлом своего господина, где был прицеплен мешок с дорожными припасами…

ВАСИЛИЙ АВЕНАРИУС (1839 – 1923). «СЫН АТАМАНА»

ХОРОШО ЖИТЬ НА СВЕТЕ! ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СЧАСТЛИВОЙ ДЕВОЧКИ. XXXII серия (1906)

ВОЗВРАЩЕНИЕ. – СИНЯЯ ТЕТРАДЬ
первый, кто меня встретил по возвращении, -- это мой милый Ральфик; уж как он радовался, как прыгал, как визжал!
В день приезда y нас с Володей, конечно, занятий не было, и я воспользовалась этим, чтобы всюду облететь и все показать ему. Очень мне хотелось свезти Володю на "Круглый остров", уж мы даже и в лодку сели, но потом я одумалась: ведь это будет нечестно, я обещала мамочке никогда больше одной в лодку не садиться, лучше пойду, попрошу ее, пустит хорошо, нет -- ну, тогда уговорим старших всей компанией отправиться туда как-нибудь.
Побежала я в мамину комнату, влетела, как всегда, пулей; смотрю, мамы на её обычном месте нет, оглянулась -- a мамуся моя спит на кровати, свернувшись клубочком, как раз, как я, -- это самое удобное, я всегда лягу и так скорчусь, что y меня колени около подбородка приходятся, страшно хорошо, и так тепло-тепло! В этом отношении мамуся совсем в меня пошла!
Что тут делать? Не повезло! Хотела уже уходить, в это время вдруг через открытое окно ветер так сильно подул, что какие-то бумажки, которые y мамочки на письменном столе лежали, сдуло на пол. Я подошла, подняла и положила на стол, a тут вижу, с левой стороны столика лежит синяя тетрадь, a ветер ее так и треплет; мне даже и открывать не надо было, чтобы увидеть, что в ней стихи написаны, да еще и рукой мамочки.
Взяла я тетрадку, смотрю стихотворение "Слезы"; я и стала читать. Вот прелесть! как Бог ангела послал на землю, чтобы вытереть слезы тому человеку, который самый несчастный и горше всех плачет. Вот он летит и ищет такого, a кругом все плачут, и дети, и большие, и нищие, и какой-то человек в церкви пред Распятием. Я чуть сама не заплакала. Посмотрела -- там еще много-много стихов; все равно всех разом не перечитаешь, a Володька верно ждет меня и злится, да и мамочка может проснуться, еще рассердится.
Так вот мамусенька! Изволите стихи пописывать! Разлакомилась мамочка на похвалы, еще бы, -- как ее тогда y Коршуновых восхваляли. Да разве и со стихами, и без стихов можно ею не восхищаться?.. Ведь она такая прелесть, такая прелесть!...
A может быть, это нечестно, что я нос сунула в её тетрадку? Это значит воровать чужие тайны... Нет, в данном случае это не беда: какие же секреты могут быть y мамочки от меня, её единственной дочки?.. Впрочем, и мамочка y меня одна-единственная, a я все таки ей своих записок не даю читать... Ну, да что ж? все равно уж сделано -- не вернешь!
Володька, конечно, накинулся на меня за то, что я запропастилась, но недолго ворчал, потому что я его повела к Коршуновым в сад; там были все в сборе, и я его сейчас же перезнакомила. Потом показали мы ему наше "Уютное".
Володя очень сошелся с Ваней и Сережей, a Митя ему не понравился, говорит, что он "баба"; это потому, что Митя не гимназист и все со мной больше сидит.
Все были очень рады, что я возвратилась, и решили сегодня вечером отпраздновать в нашем домике мое возвращение и приезд нового гостя: сделаем в "Уютном" иллюминацию, благо двадцать фонариков наших от елки все целы. Пока же повели Володю на гигантские шаги и на качели.
Папочку мы утром уж не застали, приехал он только к обеду. Расспрашивал он нас про все подробно, что и как y бабушки делалось. Мама ему сказала о приглашении Петра Ильича, и папочка обещал, что, если я только хорошо выдержу экзамен, мы туда все поедем дня на три-четыре, и он с нами, -- возьмет отпуск на несколько дней.
После обеда мы пошли прилаживать свои фонарики, a потом, когда стемнело, играли в колдуны. Вот Володя хорошо бегает! Даже лучше Вани.
В августе ведь рано темнеет, так что скоро мы зажгли иллюминацию, a сами уселись в своем "Уютном" домике. Все набегались, устали немного и сидели довольно тихо.
A красиво как было! Темно, луна еще не взошла, и фонарики так ярко-ярко горят...
Вдруг мне вспомнились мамочкины "Слезы"... Может и теперь где-нибудь ангел пролетает и утешает кого-нибудь... Ах, если бы мамуся сама прочитала нам вот сейчас, тут, свои стихи! Она так чудно читает, голосок y неё как-то особенно звенит...
Я рассказала про мамину тетрадку, и все посылали меня упросить мамочку, но я предложила пойти всем вместе. Полетели мы, окружили ее и стали упрашивать.
"Да с чего вы выдумали? Какие стихи"? -- стала она хитрить и отнекиваться.
-- Мамуся, a синяя тетрадка? -- сказала я.
"А ты почем знаешь, что в ней? а? уж сунула туда свою короткую носулю"? -- говорит мама. Я немножко сконфузилась.
-- Мамочка я нечаянно, право нечаянно!
"То-то, нечаянно! -- наш пострел везде поспел, -- вот уж правда! Ну, да Бог с вами, так и быть, исполню вашу просьбу; только стихов я вам читать не буду, не доросли вы еще до них, все равно ничего не поймете, a хотите, я вам расскажу сказку, интересную сказку"?
Еще бы! Конечно, мы все очень хотели. Где ж ее слушать? В "Уютном", конечно, в нашем милом "Уютном", там всякая сказка станет еще интереснее.
Подхватили мы мамусю и повели; притащили плед, усадили ее, a сами кругом порасселись и даже поразлеглись y её ног; конечно, дело не обошлось без Ральфа.
"Ну, слушайте, только не перебивайте меня ни вопросами, ни своими замечаниями, потому что, если сказку прерывать несколько раз, во-первых, она не кажется уже такой красивой, a во-вторых, это сбивает рассказчика. Сказка эта называется "Сад искупления".

САД ИСКУПЛЕНИЯ
(сказка)
Это было давно, очень давно. Жила-была на свете одна маленькая девочка, по имени Аза.
Отец её был королем, и все люди их царства любили и уважали её родителей, потому что они были очень хорошие, заботились о благе своего народа и делали много добра.
Но Аза не была на них похожа: сердце y неё было жесткое, не отзывчивое на чужое горе и слезы... Напротив, она находила большое удовольствие при виде страдания, a горькие слезы, которые проливали при ней иной раз бедняки, заставляли ее весело смеяться; она находила, что, когда люди плачут, они делают такие забавные гримасы и так подергивают лицом, что надо умереть со смеху, глядя на них.
Сама она никогда не плакала, да и о чем ей было тужить? Родители обожали ее, исполняли всякое её желание; жила она в холе, в роскоши, своих огорчений y неё не было, a чужие вызывали в ней только приливы веселья.
Аза была единственная дочь, больше детей y её родителей не было. Чтобы она не скучала одна, к ней приводили играть детей придворных.
Не любили ее эти дети, с которыми, как увидим, она очень дурно обращалась, но их родители не смели перечить воле царя, и бедные детки шли забавлять злую маленькую принцессу.
Особенно часто приходили играть с ней дети одного придворного, по имени Дерби, -- девочка -- Лия и мальчик -- Арно. Это были чудные златокудрые малютки, с большими синими глазами, кроткие, ласковые и уступчивые. С ними вместе приходила и их белая, как снег, собачка Эффи, которую они всей душой любили и с которой никогда не расставались.
Аза безжалостно таскала их за чудные локоны, лишь только дети что-нибудь не достаточно скоро исполняли по её приказанию, если не понимали её. Особенно доставалось маленькому Арно: он никогда не плакал и только смотрел своими чудными, кроткими, полными скорби удивления глазами на свою маленькую мучительницу.
"Какой ты скучный, Арно", -- говорила Аза: "почему ты никогда не плачешь, что бы я с тобой ни делала? Я очень люблю, когда плачут, это так смешно! Вот посмотри, какую потешную гримасу состроит сейчас Лия... Ха-ха-ха"!
И злая девочка подбегала к беззащитной крошке и, схватив ее за кончики ушей, старалась приподнять кверху. Слезы градом посыпались из ясных глазок малютки, и она кинулась к брату, ища y него покровительства.
"Ты гадкая, злая девочка, Аза", -- проговорил дрожащим голосом мальчик: "это большой грех обижать и делать больно другим, a к тому же Лия еще такая маленькая! Бог накажет тебя за это".
"Бог?.. какие глупости! Я Его совсем не боюсь; это только моя мать нарочно выдумывает, чтобы пугать меня. Я никого и ничего не боюсь, что хочу то и делаю! A за то, что ты осмелился назвать меня злой и гадкой, ты мне поплатишься. Ах ты, дрянной мальчишка! Для тебя и для твоей сестры честь, что я вас таскаю за ваши противные желтые волосы! Подожди! Ты заплачешь y меня, я добьюсь этого! A теперь убирайтесь вон"!
Чего только ни придумывала эта ужасная девочка! Как жестоко обращалась она даже со своей старой няней, которая вынянчила еще её мать, королеву. Если она неудобно поворачивала ей ногу, обувая ее, Аза со всей силы ударяла няньку ногой по лицу и заливалась хохотом, видя, как кровь ручьем лилась из носу старушки. Бедная женщина все терпела, боясь пожаловаться и огорчить царицу, которую она обожала и берегла, боясь и гнева царя за ропот на его любимицу.
Сперва мать высылала иногда Азу раздавать милостыню беднякам, которых теснилось около дворца целая толпа, но скоро она прекратила это, видя какие тяжелые сцены происходили.
Однажды мать велела дать одной бедной старой женщине денег и разной пищи, но Аза протянула ей кружку чем-то наполненную, сказав, что остальное старушка получит только тогда, когда выпьет все до последней капли. У бедняжки было дома пятеро внучат-сирот, она вспомнила о них, о том, что они голодны, и задыхаясь и надрывая грудь от кашля, выпила все до дна...
Аза покатывалась от смеха, глядя на несчастную: в кружке был уксус...
Через две недели старушка умерла.
Теперь Аза решила отомстить маленькому Арно и стала придумывать что бы сделать.
Когда через два дня детей опять привели играть к ней, план мести был готов.
Не успели они опомниться, как она схватила прибежавшую за ними Эффи и, широко раскрыв ей рот, всыпала целую горсть булавок.
Бедная собачка волчком завертелась по комнате со страшным жалобным визгом, орошая ковер потоками алой крови.
Маленькая Лия сперва только широко открыла глаза, a Арно кинулся к Эффи и пытался вытащить y неё из горла булавки, но оттуда ему хлынула на руки струя крови, и ничего видно не было. Тогда бедный мальчик упал головой на пол рядом со своим другом и горько-горько зарыдал.
Злая девочка увидала его слезы...
Бедная царица болела душой от всех злых выходок своей дочери; напрасно старалась она ее образумить, говорила о грехе, о Боге, бессердечная девочка смеялась в ответ на предостережения и слезы матери.
Горе надломило бедную женщину, и она тихо сошла в могилу. Но и смерть матери не вызвала слез на глаза холодной, бездушной Азы!
Почти против самого дворца находился чудный сад, в котором росли одни только розы, чудные громадные розы всех цветов. Странные вещи рассказывали про этот уголок: лишь только какой-либо ребенок переступал через его калитку, как никогда уже больше не возвращался оттуда, a через некоторое время, рано по утру, его находили мертвым на постели.
Много уже детей погибло так...
Аза часто слышала про это, но не верила и называла выдумками. Царь велел неусыпно следить за Азой и задержать ее даже силой, если бы она вздумала пойти туда.
Раз как-то случилось, что царь уезжал в поход, и все придворные и служащие толпились y крыльца, чтобы пожелать счастья и успеха своему дорогому королю. Многие горько плакали.
Вот в это-то время Аза и решила пробраться в заколдованный сад. Быстро дошла она до решетки и, не задумываясь, переступила калитку...
Весь сад, вся изгородь, все аллеи, -- все было покрыто чудными крупными розами всех цветов. Это был не розовый кустарник, a громадные деревья, верхушки которых переплетались между собою. Цветы издавали нежный аромат, воздух был теплый и влажный. Все цветы, все листья были обрызганы крупными каплями росы, такими крупными, что они казались чистыми хрустальными шариками.
Аза бродила по саду и с любопытством оглядывала эту редкую, невиданную ею растительность. Несколько раз пыталась она сорвать цветок, но стебель был крепок, шипы остры и так глубоко вонзались в пальцы, что на них выступали крупные капли крови, и всякий раз раздавался легкий жалобный стон, будто кто-то страдал от прикосновения руки человека.
Долго ходила Аза. Прошло несколько часов. Солнце село. Она почувствовала усталость и голод и вспомнила о возвращении домой. Но как ни искала она выхода, не могла найти -- калитка исчезла.
Жажда мучила ее. Она наклонилась к большому розовому листу и хотела выпить с него росу, но светлые, прозрачные шарики обратились вдруг в крупные капли крови.
Она с ужасом отшатнулась...
Аза чувствовала страшную усталость; ноги отказывались служить ей; она попробовала присесть на дорожку, но тотчас вскочила с криком: все дорожки, вся трава, -- все было усеяно острыми торчащими шипами... Аза горько заплакала, закрыв лицо руками...
Это были её первые слезы, но и это были слезы злобы: первый раз делалось то, чего она не хотела...
Вдруг кругом неё раздалось чудное мелодичное пение. Пели миллионы тоненьких, нежных голосков. Она от изумления перестала плакать и отняла руки от лица.
Кругом совсем стемнело, но цветы еще ярче выделялись во мраке. Аза стала пристально вглядываться... Что это? В сердцевинке каждого цветка виднелась детская головка, вокруг которой шло светлое, голубоватое фосфорическое сияние.
Миллионы цветов, как голубые звездочки, мягко освещали сад, a головки пели, открыв свои маленькие ротики, пели своими нежными серебристыми голо¬сами хвалебные песни Богу... Звуки лились, слабея и, наконец, замерли...
Тогда вдруг все большие листья озарились бледно-зеленым таинственным светом, и на них Аза ясно могла отличить лица; но это не были маленькие детские личики, нет! здесь были и старики, и старушки, и молодые женщины, и мужчины. Кругом их лиц не было такого правильного, круглого сияния, как вокруг детских головок, -- от них, точно стрелы, шли к зубцам листьев светло-зеленые лучи.
Раздался другой хор. Сильные звучные голоса в грустной, за сердце хватающей мелодии, пели о скорби и горе земном, пели о злобе людской; и слезы слышались в голосах этих страдальцев. Долго пели они, и временами жалобные песни старцев покрывал детский хор, славословящий Бога.
Аза слушала, но ничто, ни одна добрая струна еще не дрогнула в её черством, холодном сердце. Наконец, измученная, она свалилась на колючий песок дорожки и заснула тяжелым сном.
Когда она проснулась, солнце было уже высоко на небе. Тело болело и ныло, голова кружилась, сильная слабость одолевала ее. Сколько она ни искала, ничего не нашла, чтобы утолить мучивший ее голод, только в самой середине сада высоко и звонко подбрасывал свои жемчужные струи великолепный фонтан.
Аза с жадностью напилась и, странно, почти перестала ощущать голод. Она умылась, освежила лицо и голову и опять стала бродить по аллеям.
Невесело было y неё на сердце; хотелось домой, что-то точно тревожило, что-то незнакомое и беспокойное шевелилось в ней.
Многое припоминалось ей из её короткой, но недоброй, нехорошей жизни. В ушах раздавались слова и напев вчерашнего хора...
И они о горе говорили, и они о Боге пели, как няня, как Арно, как покойная мама...
И Аза старается стряхнуть непрошенные думы.
Она стала приглядываться к цветам; но днем в них не было ничего особенного, они тихо покачивались на своих громадных пушистых ветвях.
Стемнело. Опять озарились цветы своим внутренним таинственным светом, опять запели они свои божественные гимны.
Смолк детский хор. Опять засияли зеленые листья, опять обрисовались на них исстрадавшиеся, изнуренные горем и несчастьем лица.
Аза пристально вгляделась в листок, который был совсем-совсем близко от неё...
Что ж это?.. Да ведь это лицо той старушки, над которой она так издевалась, и которая умерла из-за неё!... Сколько горя на этом исстрадавшемся старческом лице! Теперь оно не кажется смешным Азе... Она вся содрогнулась. "Господи, страшно, страшно как"!
Первый раз произнесла она имя Божие, первый раз заплакала от страха перед своими поступками!..
Теперь, когда она опустилась на землю, колючки не казались ей больше такими острыми. Она не думала больше о доме, не думала возвращаться туда. Аза вся ушла в себя, припоминала день за днем, час за часом всю свою жизнь. Сколько горя причинила она, сколько добра могла сделать всем окружающим! Она припоминала все несчастные, заплаканные лица, которые так забавляли ее... Нет, ей больше не смешно... Точно щипцами что-то сжимает ей сердце при воспоминании о них. A бедная мать! Как она страдала из-за неё, как просила одуматься, исправиться!..
И мысли одна за другой толпятся в её голове, и не замечает она, как опять наступил вечер.
Теперь она с нетерпением ждет, чтоб вновь раздалась та чудная мелодия, чтобы вновь услышать песню, где говорится о людском горе, о слезах и... о надежде на вечное спасение, на вечную жизнь...
Вот они эти милые, чудные голоса, вот они начинают свое стройное пение...
Они призывают к покаянию, говорят о величии Божием, о беспредельной милости Его...
И хор листьев сливается с ними, и они хвалят Бога, и они говорят, что за страдание на земле -- награда на небе, что Господь осушает слезы горя, слезы искреннего раскаяния: "Покайтесь и войдите в Царствие Божие! Покайтесь, и Господь примет вас в лоно свое"!
И чудные звуки проникают в самую глубь души Азы. Точно эти миллионы огоньков светят ей прямо в сердце, где прежде царил такой непроглядный мрак и холод. Словно теплая волна подступает к нему, и в ней расплывается вся прежняя злоба, все неверие.
"Господи, прости мне все"! -- шепчет она. И хорошие, светлые, облегчающие слезы хлынули из её просветленных очей.
A из большого светло-зеленого листа приветливо кивает ей и светится, озаренное радостной улыбкой, лицо её матери.
"Аза, моя Аза"! шепчет она: "это я привела тебя в этот сад искупления; Господь внял моей молитве и соединил нас. Приди, приди ко мне"! -- говорит она.
И Аза видит, как вдруг большое светлое облако окружает ее, Азу, подхватывает и несет; ей так легко-легко! A там, в вышине, она видит разверстые небеса и престол Бога, окруженный белоснежными лучезарными ангелами, и они простирают к ней руки.
На следующее утро на кроватке царской дочери лежала мертвая Аза, a в саду прибавился еще один чистый, благоухающий розан.
***
(- да. Надо сказать, мама может. - germiones_muzh.)
Мамочка рассказывала, и тихо-тихо было кругом мы все чуть дышали. Как хорошо она говорила! Когда она рассказывала про бедную Эффи, я крепко-крепко прижала к себе своего милого мохнатого Ральфика, мне стало страшно при одной мысли, что и с ним, моим милым, дорогим черномазиком, могло бы то же случиться. A когда маленький Арно упал головой на пол рядом со своим другом и горько зарыдал, и я не выдержала -- слезы так и полились из моих глаз. Я плакала, уткнув физиономию в шерсть Ральфа. Да и не я одна: Митя тоже незаметно тер кулаками глаза, a за моей спиной кто-то тихонько сопел носом -- кажется, Женя.
Когда мама рассказывала про ночь в саду роз, про детские головки и про чудное пение, которое раз¬давалось кругом, y меня в сердце что-то совсем особенное делалось, так тихо-тихо, будто немножко больно даже, но так тепло-тепло.
Кончила мамочка сказку, a мы все еще молчали, никто слова не выговорил. Верно всем, как и мне, все еще представлялось это чудное пение, казалось, что и над нами раскроется небо, и мы увидим Бога, окруженного ангелами.
Боже мой, какая чудная сказка!.. Ну, как не гордиться мне своей драгоценной мамусей! Разве есть на всем земном шаре другая такая мать? Ну и расцеловала же я ее и, сама не знаю отчего, даже немножко поплакала -- уж очень мне хорошо было!..

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)