March 22nd, 2020

ПИР КНЯЗЯ ВЛАДИМИРА. - I серия

Книга первая
древняя, Киевская Русь – так ее называли… Тогда, когда расстояния измерялись днями и неделями, проведенными в пути, когда и власть, и женщину, и коня, и раба, и золото добывали мечом, а жизнь была всему залогом. Нередко реки вскипали кровавыми ключами, беспощадных богов умилостивляли разными, зачастую кровавыми, жертвами, болезни лечили заговорами… Жили стремительно и недолго, но ведь глубину следа, который остается после человека, определяет не продолжительность жизни.
В те мрачные и переломные времена, когда определялись дальнейшие судьбы многих народов, в земле русской родился тот, кому было суждено принести ей свет.
И свет тот по сей день освещает ее.

Русь
1
День, когда его должны были возложить на костер из березовых дров, занялся тяжелым, влажным. Дрова уже были уложены, сухие, звонкие, такие не только в мокрый серый день, но и в дождь гореть будут. Ивор, знатный боярин, по матери Рюриковой крови, служил князю верой и правдой, у него и в мыслях не было требовать себе каких-то наследственных прав. Теперь ему готовили подобающий погребальный обряд. Мужчины и женщины богатым угощением, сопровождаемым медовухой, воздавали ему десятидневные почести, разнузданно и с размахом. Звуки свирелей, варганов и гуслей опьяняли их не меньше, чем медовуха, и толкали к сладострастью, которому они предавались без удержу.
Ивора выкопали из могилы, в которой его похоронили десять дней назад, и понесли в лодку. При этом с его головы упала тяжелая шапка, отороченная мехом черного соболя, и те, кто несли его, испуганно остановились. Если бы это заметила одна из ворожей или жрец, им было бы достаточно указать пальцем на любого из рабов, помогавших выкапывать и переносить воеводу, и тот распростился бы с жизнью, став частью погребального ритуала. Падение шапки означало, что покойник недоволен тем, как с ним обходятся, и виновному пришлось бы искупать вину, служа ему на том свете. Невольники с носилками, трепеща, двинулись дальше.
Приближался заключительный акт. На лодке его перевезут до ладьи, где все уже готово к сожжению. Даже вода в реке, казалось, замолкла.
На маленького Владимира, который с любопытством вертелся среди взрослых, хотя завязавшийся узлом страх мешал ему дышать, словно в горле застрял целый грецкий орех, никто не обращал внимания. Глаза мальчика, цвета ясного неба, доставшиеся ему по варяжской линии, искрились лихорадочным ожиданием. Он внимательно слушал все, что в последние дни говорилось о предстоящем событии, и знал, что сейчас последует.
От крови жертвенных животных распространялся тяжелый, липкий запах смерти, проникая ему в ноздри.
На палубе ладьи, под балдахином, мягкая лежанка, накрытая греческой парчой, ждала молодую женщину, которую Ивор в прошлом году привез, возвращаясь со Святославом из Переяславца. Сегодня она отправится с ним в путь, туда, откуда нет возврата. Владимир с нетерпением ждал начала акта ритуального любодеяния, которое должно предшествовать ее умерщвлению.
Старуха, с глазами разного цвета, с распущенными седыми волосами, босая, в черном одеянии из грубой ткани, натянутом на нагое высохшее тело, была уже на судне. Ангел смерти. Отработанным движением вонзив острый нож между ребер рабыни, которую до последнего часа опаивали дурманящими сладкими напитками, старуха поможет ей отправиться за своим властелином. Она точно знала, где должен пройти нож, быстро и чисто. Шестеро мужчин, родственники покойного, окружили ее, заслоняя интимный акт, в котором она отдастся полностью и в последний раз (- такого пикантного нюанса у арабских ученых купцов, описавших похороны руса, нет. Но врать нестану – это могло быть. Авторица чувствует тему глубоко и сильно, без дураков… - germiones_muzh.). Сейчас они связывают ей руки и шею, а за несколько мгновений до того, как Ангел смерти сделает свое страшное дело, примутся стучать по щитам палками. Чтобы не было слышно какого-нибудь недостойного стона, чтобы не обиделись предки. И чтобы другие женщины были готовы, когда настанет их черед, без колебания поступать согласно требованиям древних обычаев.
Ярополк и Олег, с блестящими глазами, важно рассуждали о погребальных обрядах, останавливаясь на занятных деталях, посмеиваясь над неосведомленностью Владимира. Ему нужно было увидеть все это самому. Дядя отослал его в комнату, как обычно в похожих обстоятельствах (Владимир был уверен – из-за того, что он «безродный», а не из-за того, что еще ребенок), а он тайком из нее выбрался и последовал за ним.
На берег, где в тот день смерть свидетельствовала о жизни, а жизнь о смерти, его привело не только любопытство. На охоте убивают для того, чтобы добыть пищу, помогающую продлить жизнь, во время жертвенного обряда отнимают жизнь, чтобы дать пищу всему сообществу и продлить его существование. Смерть становится даром жизни, особенно если жертва добровольна. Кровь и медовуха, разврат во славу смерти, насилие над любимой женщиной покойника как особая почесть в его честь – все это источало магнетизм, которого мальчик не понимал, но сопротивляться которому не мог.
Мужчины подняли над своими головами опоенную медовухой и введенную в транс женщину, чтобы она разглядела вдали небесные красоты и прежде всего своих предков, а потом и покойного, за которым теперь последует. Владимир затрепетал. Он подошел ближе, так что теперь чувствовал запахи благовоний, втертых в кожу и волосы женщины.
Она не обращала внимания на свою одежду, под наполовину расстегнутой рубахой лоснилась пропитанная маслом кожа с капельками пота, блестела выпуклая грудь. Когда ее поднимали, ветер задрал юбку выше коленей, открыв ноги, белые и полные. Она, в трансе, попыталась приподнять ногу и шагнуть в пустоту, по направлению к чему-то, что видела только она одна, все тело ее наклонилось в сторону, но мужчины смогли ее удержать.
Владимир был так зачарован происходящим, что почувствовал на своем плече чью-то тяжелую руку только потому, что она помешала ему наблюдать за магической картиной, развернула его и потащила в противоположную сторону.
Дядя Добрыня! Он послушно последовал за ним, выбора не было, но ему хотелось заплакать от разочарования. Опять все испортили. Оглянулся в последний раз, но за собравшейся толпой мужчин и женщин ничего не было видно. Слышались приглушенные звуки, и он мог только угадывать их значение.
Зловещие удары по щитам еще не слышны, значит, молодая женщина пока жива. Раздался крик, мужской. Видимо, происшествие с шапкой не осталось незамеченным.
Вырванный из атмосферы праздника и напряженного ожидания, он ускорил шаг, прижался к дяде, словно стараясь уберечься от опасности. И больше не оглядывался.
Заметил у себя на рукаве белое перо, видно, упало откуда-то. Зажал перо в кулаке.
* * *
Когда несколько лет спустя он плыл в Новгород, мысли о том дне, кто знает чем вызванные, вернулись. И задался вопросом, пошла бы на смерть за его братом Ярополком та белотелая, черноглазая монашка, самая красивая из женщин, кого он до сих пор видел. Не в первый раз вспоминал он рабыню, которую Святослав привез из разграбленного греческого монастыря в подарок самому старшему из своих сыновей. Как же он тогда завидовал Ярополку! Из-за того, что тот старший, что скоро получит собственное княжество, но более всего из-за этого подарка, который подтверждал его положение. Глупый Ярополк! Вытаращил глаза на нее, наверное, если бы его поймали на краже и ему некуда было бы бежать, он бы и то так не растерялся бы…
Владимир мотнул головой, словно стряхивая что-то с волос, и улыбнулся. День был слишком хорош, чтобы думать о жертвенном костре или жене брата, тем более что наверняка в Новгороде каких только девушек нет!
В Киеве осталась в слезах постоянная соучастница его игр и шалостей, уже не ребенок, но еще и не девушка. Веселая и веснушчатая, с вечно растрепавшимися косами. Сколько раз мать бранила ее за то, что они с Владимиром подолгу бродили по дворцу, забирались в запретные для них комнаты, прятались в башне детинца, чья головокружительная высота так их и манила. Утром, перед тем как отправиться в путь, она крепко обняла его, на миг. На его губах остался вкус ее мокрых и соленых щек, горький вкус памяти. Приходилось от нее отречься.
Она словно давно это предчувствовала, часто ее маленькие пальчики неожиданно впивались в его руку, то посреди игры, то когда они, где-нибудь притаившись, молча, прятались от людей, и она, пристально глядя ему в глаза, спрашивала:
– Не бросишь меня? Бросишь, бросишь… на что тебе рабыня… княжескому сыну… еще недолго и найдут тебе жену…
Он отшучивался, чтобы отогнать холод. Обещал и сам тому верил. Никто его сердцу не был ближе. Бабушка посмеивалась над их взаимной склонностью, братья его дразнили. Он хотел быть с ней, но, заикнись он об этом, в ответ услышал бы насмешки.
Теперь он был князем.
Она почувствовала это, она всегда знала, что в нем кроется, и не укорила его даже взглядом, спрятала глаза и убежала, чтобы его радость не потонула в ее слезах.
Князь! Он, сын Малуши, крупной, красивой славянки, Ольгиной ключницы. Родившийся в деревне, куда ее услали, как только у нее округлился живот.
Почувствовав, что пора, она скрылась в сенном сарае. Заперлась на щеколду и прислонилась к двери.
По ее лицу пробежала гримаса судороги, застыв на высоких скулах. Зажмурившись, переждала схватку.
Потом, широко расставив ноги и слегка присев, встала над тлеющими углями, насыпанными загодя на земляном полу подальше от сена. Костра она не разводила, сарай мог вспыхнуть, просто незаметно пронесла одно тлеющее полено. Положила на него целебные заговоренные травы, которые заранее попросила у деревенской колдуньи и хранила до этого дня у себя в поясе. Засушенные растения она спрыснула водой, чтобы не горели, а только давали дым. Так она кадила вокруг себя столько, сколько смогла вытерпеть, шепча слова заговора для того, чтобы лоно открылось как можно легче. Боль была невыносимой, и, хотя схватки участились, родов все не было.
Ночь подходила к концу, когда в доме поняли, что с ней происходит, и послали за повитухой. На заре она родила мальчика, с маленькими сжатыми кулачками и открытыми глазами. Он громким криком оповестил о своем появлении и зашелся в плаче, пытаясь защититься от прикосновений и попыток запеленать его в мягкую ткань. Помогавшая Малуше повитуха радостно подняла его вверх:
– Княжеский сын! Как назовешь?
– Владимиром.
Через ветхую крышу пробился луч восходящего солнца и осветил его лицо. Ребенок тут же успокоился, и старухе показалось, что в уголках его маленького ротика таится улыбка. Она встала на колени, положила драгоценный сверток рядом с роженицей, измученной, полусонной, и воздела руки к солнечному лучу, искоса падающему на детское личико.
– Боги ласкают твоего сына! Он избранный! Для великих дел, для славы! Родился в свете, путь его будет светлым, и он сам осветит все, к чему прикоснется, а когда придет его час вознестись к предкам и богам, за ним останется светлый след.
– Молчи, старая! Я его на сено из себя вытряхнула, мой сын не княжий сын, а княжий ублюдок, изгнанный вместе со мной. Не увидит он ни двора, ни славы, если на отца и братьев меч не поднимет, да отвратят его от этого духи предков! Пусть знает свое место!
Не права оказалась Малуша. Ольга, княгиня крепкого тела и духа, с железным характером, уже приняла христианство, да и годы делали ее все более мягкой. Она взяла внука к себе, на двор. Только его, ребенка, а мать оставила в изгнании. Не простила ключнице прелюбодейского зачатия.
Святослав знал, что княжество унаследуют его законные сыновья, но сын Малуши чаще других сидел у него на коленях. И потому, что младший, и потому, что на отца похож, и потому, что от рождения был ласковым и благонравным.
И хоть он и у бабушки ходил в любимцах, его права были совсем не такими, как у Ярополка и Олега. Мать при редких встречах ему об этом напоминала, да и братья, особенно старший, Ярополк, старались, чтобы он не забывал, где его место. Будущее выглядело туманным.
Уже к двенадцати годам, обучаясь тому, как стать мужчиной, упражняясь в военном мастерстве и охоте, он украсил свое тело многочисленными шрамами. Переломы в опытных руках знахаря зарастали легко, он быстро забывал о них и снова носился сломя голову, скакал верхом, охотился. Но сильный ушиб головы, когда он, неловко прыгнув, сорвался с обрыва и покатился вниз, оказался очень серьезным, домой его принесли без сознания. Святослав, который в это время был во дворце, бдел над ним всю ночь, вытирая пот со лба – то себе, то сыну, поочередно. К утру, когда состояние мальчика стало лучше и князь позволил войти женщинам, все вздохнули с облегчением.
Но, даже несмотря на такие ранения, в настоящей опасности он оказался всего один раз. За два месяца до прибытия гонца из Новгорода.
Вместе с братьями он всегда участвовал в охоте, в погонях за дикими лошадьми… Смертоносным крылатым оружием был сокол, и он всякий раз взволнованно следил за тем, как молниеносно тот падает на свою жертву, словно огненная птица на их родовом знамени. Не успеет изумленная жертва понять, что происходит, как уже бьется в его когтях.
Он хорошо запомнил этот прием и потом использовал на охоте, в бою, в любви.
В тот день боги на миг потеряли его из виду.
Хоть он и был еще мальчиком, но уже привык к охоте с любым оружием. Русские охотники нередко голыми руками вступали в борьбу против разъяренного кабана и, ухватив его за острые клыки, сворачивали зверю шею (- непросто поверить. Такое былобы подсилу избранным атлетам рубежа XIX с XX веков - чемпионам Ивану Поддубному, Заикину. Но… решайте как хотите. – germiones_muzh.). Такие встречи могли стоить жизни, а ранения были обычным делом. В отличие от кабаньей охоты, в которой Владимир уже пробовал свои силы, о чем свидетельствовали шрамы на руках и левой ноге, погоня за дикими лошадьми была игрой и развлечением для высшего сословия.
Владимир, за которым неусыпно смотрел Добрыня, заарканил одного жеребца и, подобравшись к нему верхом, пытался набросить на него сеть. Приблизились и другие участники забавы, чтобы помочь ему справиться с добычей, которая вставала на дыбы, брыкалась и била копытами куда попало. Вдруг веселые выкрики, шутки, прибаутки оборвались. Княжеский сын упал с коня! Не сумев ударить его копытами, разъяренный конь схватил мальчика зубами, подтащил под себя и встал на дыбы, чтобы нанести удар. Добрыня метнул копье.
Пока конь падал, Владимир успел откатиться в сторону.
Позже выяснилось, что подпруги его седла были с обеих сторон подрезаны зазубренным ножом. Виновного не нашли, хотя были разные подозрения и оговоры.
Самый младший из Святославовичей после этого понял, что под вопросом не просто его будущее, но и сама жизнь.
Он плыл теперь в город, где будет недоступен для киевских интриг и где осуществит свое право, полученное рождением.
Двенадцатилетний княжеский сын глубоко вдыхал свежий речной воздух, его грудь распирала гордость, казалось, у него за спиной выросли крылья. Он плыл в Новгород, который после Рюрика остался без князя. Перед отъездом его пугали разными рассказами, но он не боялся, та суровая новгородская земля была землей его предков и, значит, его землей.
Небо к нему благосклонно. Он вспомнил русалку, которую нередко подстерегал в лесу; своей тенью она манила его, бледное лицо ее дивно поблескивало под водной рябью, опровергая рассказы старших о безобразии русалок. Ему так никогда и не удалось толком разглядеть ее, но почему-то он был уверен, что русалка всегда на его стороне. Может, это она уговорила Святослава, посланцев из Новгорода и Добрыню!
Добрыню, довольного такой развязкой и распределением княжеств, так и распирало от гордости, словно это он сам князем поставлен!
И Ярополк, и Олег, сыновья мадьярской принцессы, которая в полнолуние говорила на мелодичном, певучем хазарском языке и смотрела сквозь людей, не видя их, в то время как тех до мозга костей пробирал холод, отказались менять мягкий и ласковый киевский климат на далекий Новгород, о котором рассказывали, что там туманы и холод, а снег лежит по полгода. Покрытые льдом северные озера в их фантазиях, подкрепляемых рассказами путешественников и торговцев, представлялись вратами ледяного ада, и от одной только мысли оказаться там стужа прознала их до костей.
Владимир с радостью принял неожиданный подарок. Новгород был намного больше того, на что мог надеяться кто бы то ни было из незаконных детей князя. Но одновременно и гораздо меньше того, о чем мечтал сын великого князя Святослава, внук Игоря, прямой потомок неистового Рюрика, который в 855 году со своими драккарами появился у берегов Ладоги да тут и остался, а уже спустя всего пять лет русские стояли под Константинополем!
О таких походах он и мечтал – спуститься по широкому Днепру к морю и добраться до одетых камнем берегов царского города! Завоевать мир, что для него значило завоевать Царьград.
По мере того как Владимир рос, он становился помехой кое-кому при дворе, кто связывал свои интересы с наследниками князя. Ведь он тоже был Рюриком – и за это мог поплатиться головой.
А теперь все было решено, княжества и города поделены. Ярополку – Киев, Олегу – древлянский Искоростень, Владимиру – Новгород! Город Рюрика. Вмешалась и определила его путь какая-то потусторонняя сила, может быть, как раз та русалка.
Из леса он часто возвращался со спутанными волосами, разрумянившийся, какой-то рассеянный и разнеженный. Не было сомнений, что русалка щекотала его своими зелеными волосами, когда он, устав от блуждания по лесу, крепко засыпал. Она приходила в его сны и манила его. Сама не показывалась, но нежная песня, которой она его сопровождала, на самом деле звучала. Жрецы и прорицатели предупреждали его о том, насколько опасны лесные создания, особенно русалки, которые живут в хрустальных дворцах и увлекают людей в темные глубины воды. Он смеялся – что могут сделать ему лесные существа?! Ведь он княжеский сын, а князь стоит между людьми и богами, ближе к богам, чью волю осуществляет.
Теперь у него есть свое княжество.
* * *
Несмотря на частые дожди, месяцы вьюг и сугробов, Новгород был чистым городом, где люди не увязали в грязи, а ходили по мощеным улицам.
Вооружившись тесаками и пилами, большими топорами и тонкими сверлами, новгородцы с песнями и веселыми восклицаниями подправляли деревянные тротуары, уже довольно глубоко вдавленные в мягкую и влажную землю.
Мостильщики клали поперечные балки, со стороны проезжей части укрепляли конструкцию небольшими кольями. Каким прочным ни был бы тротуар, он едва ли мог выдержать неполный десяток лет, постепенно настолько проседая в пористую землю, что неизбежно требовал обновления. И тогда прямо по нему клали новый слой брусьев, на которые плотно настилали доски, стягивая и закрепляя их по краям.
Владимир сбросил с себя подбитый соболем плащ. Размашистыми движениями, в широкой рубахе из шелка, доставленного купеческим судном из самого Царьграда, в мягких штанах из выделанной кожи, он резкими ударами топора укорачивал брусья, концы которых торчали из ровно уложенного участка. С растрепавшимися волосами, выбившимися из-под стягивающей их ленты, разрумянившийся от работы и молодости, он крякал при каждом ударе, а работавшие рядом с ним подбадривали его смехом и шутками.
* * *
Новгородцы послали послов за море, в Старград, и призвали великого воина, Рюрика, известного своими силой и справедливостью. Положили к его ногам меха, окованное чистым золотом и серебром оружие, клыки моржей и другие дары, привезенные из разных мест.
Сойдя с судна, Рюрик и его варяги, воины с южных берегов Варяжского моря в сверкающих шлемах, со щитами и оружием в руках, остановились. Они не могли пройти из-за разложенных перед ними на земле даров. Самые видные граждане обратились к ним с просьбой:
– Нет у нас князя, беззаконие ширится, царят междоусобицы и раздоры. Наш город богат, приходи и будь нашим князем. Будь честным и справедливым, и мы будем тебя слушаться. А коль станешь радеть только о своей пользе, а с народом обращаться несправедливо и плохо, убьем тебя и выберем другого князя.
Так и порешили. Огромный и мрачный варяг, стиснув кулаки и воздев руки, принес идолу обет и потом правил строго и справедливо, а город развивался, становясь все сильнее.
После него новгородцы больше не хотели жить без князя. Олег, брат княгини Ольги, отвез Игоря в Киев, где тот и остался, а маленький Святослав часть своего детства провел в Новгороде, разлученный с матерью, храня там княжеский трон.
– Боги отворачиваются от города, где нет князя, а народ там дичает, – говорили новгородцы. – Юродивая сила нечистая скитается по свету, нет у нее ни кола, ни двора, и она только и ищет, где бы пристанище найти – в доме без хозяина, в городе без князя.
Поскольку Святослав правил в Киеве, новгородцы готовы были принять даже какого-нибудь варяжского пирата, а получили, к своей гордости, Рюриковича. Да еще какого!
Всюду он успевал и стремился не упустить ничего, что касалось бы города и жизни его людей. По меркам того времени, Владимир уже вошел в пору охоты и войны, что всегда и было излюбленным занятием князя. Однако он проявлял интерес ко всем сторонам жизни своих поданных, старался всему научиться и все понять, всем помочь. Его видели и в поле, и тянущим сеть с рыбаками, и среди купцов…
Умеющий с каждым найти общий язык, любознательный и храбрый духом, он сроднился с городом. Еще тогда, когда он впервые причалил к новгородскому берегу, он знал, что ему будут рады. Гавань была полна маленьких выносливых стругов и насад, которые легко переносили бури Варяжского моря, стараясь как можно дольше плыть вдоль берега, а выйдя в открытое море, находить дорогу с помощью птиц, звезд и по направлению движения волн.
По-мальчишески спрыгнув с борта, взбежал он на берег и изумленно замер перед огромной деревянной фигурой бога Перуна с булавой в руке, вокруг головы которого вились птицы – крылатый ореол. Словно приветствуя его.
Встречали вельможи, собравшийся народ выкрикивал приветственные слова на его прибытие. Отведав хлеба с солью, он почувствовал себя дома.
Со всей серьезностью приступил он к правлению красивым, чистым городом с гаванью, пестрящей разноцветными парусами и мачтами, с мощенными деревом улицами и водопроводом, состоящим из системы труб и бочек, которым новгородцы особенно гордились.
Почти все здесь было из дерева, а дерево и шелестит листвой, и греет, поэтому весь город дышал теплом. А иногда и жаром огня, потому что пожары и здесь, и в Киеве не были редкостью. Русские с удовольствием жгли костры на любом подходящем месте. Где бы они ни уселись, развлечься то ли беседой, то ли песней, а чаще и тем и другим сразу, тут же раскладывали костры из дубовых веток. Языки пламени, треск горящих веток, игра огня – все веселило их.
– Огонь – это дар Божий, но будь с ним, хозяин, построже!
Они это знали, однако стоило потечь медовухе из еловых, с железными обручами бочек, а повод для этого найти было легко, как люди забывали обо всем, и хозяином становился огонь. Но с тех пор как они обрели князя, пришлось взяться за ум, потому что он искал виновного в каждом пожаре. Если на кого-то доносили, того били плетьми, а если нет, то страдало мягкое место подозреваемого или просто кого попало.
И сразу же с легкостью и воодушевлением возводили на пепелище новый дом, и бывало, в этом участвовал и князь, увлеченный работой, с закатанными рукавами. Если при пожаре никто не погиб, не пострадал, все быстро забывалось, а золу использовали для удобрения земли. То один, то другой пожар, а то и война, не пугали этот буйный народ.
Воевода Добрыня, с его обхождением и быстрым умом, с высоким ростом и крепким сложением зрелого дуба, был надежной опорой молодого правителя. Перед отъездом в Новгород он объяснил ему, что из людей оттуда, с севера, получаются отличные воины, их только нужно обучить. Слышать такое было гораздо приятнее, чем разговоры Олега и Ярополка о том, что ему придется иметь дело с тупыми столярами да плотниками. Теперь-то он убедился, что они были какими угодно, только не тупыми!
* * *
Было видно, что Владимиру приятно махать топором и тратить силу, которая с каждым днем бурлила в нем все сильнее.
От быстрых повторяющихся движений полурасстегнутая рубаха сползла с его правого плеча, открыв на светлой коже темный узор в форме расправленного крыла, длиной с большой палец. Малуша с самого его рождения скрывала эту отметину. Когда его с матерью разлучили, при каждой их редкой встрече она просила его быть осторожным и следить за тем, перед кем снимает рубашку. Он беспечно натянул на плечо легкую ткань и снова взмахнул топором. С удалым выкриком.
Мать, увидь она это, сверкнула бы на него исподлобья укоризненным взглядом. Когда с его приезда в Новгород прошло полгода, он послал за ней. В село Бутудино под Киевом прибыл гонец, свита и письмо, написанное княжеской рукой на березовой коре заостренной палочкой. Спустя несколько месяцев дочь Мала из Любеца, прислужница, чей сын получил княжество, приплыла в Новгород. Владимир, к всеобщему одобрению, встретил ее почестями.
Поцеловал ее шершавые, крупные руки, отяжелевшие от работы. Он знал, что не ее вина в том, что эти руки не утешали и не защищали его, пока он учился жить. Руки были теплыми. Мать обняла его, и тут он во второй раз в жизни почувствовал вкус женских слез. Те, первые, были горькими, эти – со вкусом облегчения.
На этот раз недостаточно быстро натянул рубаху. После ужина во дворце к нему подошел старый боярин, тот, который всегда в стороне держался и говорил редко и помалу, и, глядя не на него, а сквозь решетку окна на серп месяца, произнес тихо, едва шевеля губами:
– У князя Святослава крыло на плече было. И ты будешь великим князем. Запомни, человек имеет столько, сколько дает, а дает лишь то, что имеет. Часто ему большим кажется то, чего не имеет, и берет он охотнее, чем дает. Но кому дал Бог, у того никто взять не может…
Владимир протянул ему кубок вина из своих рук и обернулся к товарищу, который позвал его петь.
* * *
Перун-громовержец царил над Новгородом. Деспот, которому приписывали неограниченное могущество, ростом достигал самого неба.
Всякий раз, когда Владимир поднимал на него взгляд, ему казалось, что они стоят друг против друга. Бог и князь. Связанные договором, в который князь вступает своим рождением и подписывает своим криком, впервые вдохнув легкими воздух. Берет обязательство хранить веру отцов, приносить жертвы и требовать у бога все, что ему нужно для себя и для своего народа. Бог, со своей стороны, эти просьбы удовлетворяет. В противном случае князь приносит более щедрые жертвы, а если и после этого остается неуслышанным, то может искать благосклонности другого бога.
Деревянное изображение устрашающего размера было подточено временем, потемнело, подножие его, жертвенник, заканчивалось вырезанной из дерева человеческой головой. Из пор дерева сочился запах крови, которая заливала и пропитывала его бессчетное число раз. Вокруг святилища в несколько рядов громоздились крупные камни, подчеркивая отделенность этого места от остального мира и его святость.
Медовухи, ржаного хлеба, лука и молока было достаточно не всегда. И даже жертвенного подношения в виде миски с житом, которую князь поднимал над головой, вознося к идолу в знак благодарности за собранные плоды земли.
– Раздайте нищим!
Боги требовали крови. Нищие толпились вокруг князя, когда он раздавал мясо жертвенных животных, оставляя лучшие куски для жертвенника трудноумолимого бога. Его деревянную скульптуру окружали воткнутые в землю копья с торчащими на них головами.
Он им молился и верил, что они на его стороне. Перун первый, за ним Волос, потом старик Род, державший в руке трезубец династии Рюриковичей…
Князь применял законы и решения, которые принимало вече, созывавшееся резкими звуками колокола. Обсуждение не всегда приводило к результату, тогда дело продолжали и заканчивали кулачным боем на Волховском мосту. Кто возьмет верх, того и право. Не раз сверкающими глазами Владимир наблюдал за дракой, страстно желая броситься в толпу, где участники веча доказывали свое мнение кулаками. Но вместо этого пришпоривал коня, приподнимался в своем черкесском седле и с бешеной скоростью уносился прочь.
Кровь его кипела, но он был князем, приходилось себя сдерживать.
* * *
Он часто думал о Конопатой. Она была младше него, меньше, он заботился о ней, а теперь она одна… Хотел бы он показать ей свой город. Рассмешить ее как бывало раньше, ему нравились ямочки на ее щеках, вот бы их снова увидеть…
Сразу спросил о ней у Малуши, как только та приехала. Купцы ее выкупили, отвечала она, вместе с матерью. Княгини Ольги больше не было, а жена Ярополка служанок себе выбирала сама.
– Кто знает, где она теперь…

ДУШИЦА МАРИКА МИЛАНОВИЧ

график Геннадий Калиновский, волшебник моего детства

графические иллюстрации Калиновского в книгах моего детства были чудом, которое мне трудно переоценить. (Ладно, не чудом. – Намёком на чудо. Дверцей к нему). И хоть я могу и должен говорить о его творчестве объективно, этот его подарок мне я помню неотменно.
Так нарисовать Алису в Стране Чудес, как он – не смогбы никто! Невероятная игра с пространством, античные руины, становящиеся невиданными зверьми, детская – добрая (нонсенс, сэр!) - готика карточных имиджей; каждая конфета пир, каждый цветок – джунгли… И обыкновенная девочка Алиса, такая английская и такая русская в одном лице, входит в Страну чудес легко и свободно. Офигеть. (Я и офигел).
«Алиса в Зазеркалье» у него совсем другая. Можно понять, что повзрослела, а можно… Можно. Калиновский не рисовал «своё», используя текст как повод. Он действительно растворялся в книге, как великий (и скромный) эликсир, как пятый элемент: Алиса выпила пузырёк – и выросла до небес! Но она – Алиса… Неустанно разнообразен стиль этого графика. «Сказки дядюшки Римуса», старого негра – бытовОгорьки и ковбойскиопасны; японская «Земляника подснегом» - трогательно экстравагантно-театральна, «Мастер и Маргарита» - цветные тени сна взрослого человека, возвращающегося назад (двоится время и действие, советские люди на стогнах Москвы становятся в позы игемонов и мытарей великого Ершалаима)…
Еще одно: лица персонажей Калиновского привсём-притом нежданно оказываются вдруг похожи на лицо самого художника. Они автобиографичны. И это несказуемая подсказка.
Линии и лица Калиновского на белых страницах удивительны и прекрасны – вот всё, наверное, что я хочу об этом художнике сказать. - Простите.

калишский губернатор граф Фёдор Келлер - и террорист (1906)

19 апреля 1906 года генерал-губернатор города Калиша граф Фёдор Артурович Келлер ехал в коляске, когда подстерегавший у магаза Шипермана революционер-террорист бросил в него бомбу.
Граф Келлер (гусар, "первая шашка России", участник русско-турецкой и будущий герой 1 Мировой войны) поймал ВУ в воздухе, положил на сиденье - тогдашние бомбы детонировали от удара, как нынешние штурмовые гранаты - вынул револьвер, соскочил с экипажа и погнался за трусливо убегающим террористом. Я могбы написать, что передэтим он развернул обертку и почитал вчерашние новости; однако граф знал, что прежвсего дело. Шла революция 1905 - 1907, правительство Российской империи демократично уступало бунтовщикам. - Но Фёдор Келлер, добрейшая кстати душа, умел только побеждать.
...Я былбы малохольным кавайным постмодернистом, еслиб не сказал честно: этот человек вконце-концов был убит. Погиб мученически за Бога, царя и Россию, которые в его понимании были неразлучны. - Но то случилось многопозже. Нескоро. Он немало еще сделал.
- Что, боитесь досихпор коронавируса? Не надоело:)?

БЕЛЫЕ КОНИ. - I серия из двух

Федор Журин проснулся, увидел над собой широкую, пожелтевшую от времени, матицу потолка и не скоро смог понять, что лежит он на своем законном месте, в летней избе: перед ним все еще неслись белые кони. Со двора послышался привычно-ласковый голос жены Агнюши: «Давай, Ночка, давай. Пошла, милая! Ну, чего ты? Чего? Хлебушка? Дак нету. Съела ты весь хлебушек. Пошла!» Протопала мимо окон Ночка, замычала, хлопнул бичом, словно выстрелил, пастух Коля Цаплин, и вскоре избу заполнил неясный, мерный топот бредущей по деревне скотины.
Было пять утра, и надо бы подняться, но Федору не хотелось вставать, и он, нашарив на табуретке пачку «Севера», закурил, сделав несколько глубоких затяжек подряд. «К чему бы? — думал Федор, припоминая сон. — Вроде и ждать нечего. К какой радости?» То, что сон был к радости, Федор не сомневался. Не раз бывало, приснятся ему белые кони, глядишь, что-нибудь и сбудется. К примеру, все деревенские бабки, глядя на беременную невестку Полю, прочили ей девочку, один Федор говорил, что родится сын. Так и получилось: разрешилась невестка сыном. Или другой случай. Не однажды Агнюша просила купить стиральную машину, все руки измочалила, бедная, а Федор уперся, велел подождать до розыгрыша лотереи. И надо же, на единственный купленный билет выиграл стиральную машину! И по мелочи бывало. Приснятся кони, и в тот же день нежданно-негаданно нагрянет кто-нибудь из сыновей, Мишка или Валентин, опять праздник.
А сон и впрямь был радостный и светлый, и хотя длился он недолго, Федор ясно запомнил зеленое просторное луговище с редкими цветиками кашицы, синее небо и легких, как облака, бесшумных белых коней с длинными седыми гривами, застывшими на ветру. Кони мчались мимо Федора, стоявшего посреди луговища, они мчались, не глядя на Федора, не кося лиловыми глазами, — видимо, знали, куда летят! — и не успевал Федор разглядеть их, как кони исчезали в дымчатой синеве неба, оставляя в сердце неясное ощущение тревоги и радости.
Никому не рассказывал Федор о своем сне, ни чужим людям, ни жене Агнюше, это была его тайна. Казалось, расскажи он кому-нибудь, и не вернется сон, не будет больше маленьких радостей в его тихой жизни. До выхода на пенсию он как-то не задумывался о своей жизни, некогда было, а теперь все чаще и чаще обращался мыслями к себе, к детям, к Агнюше, жалел чего-то, и ему часто хотелось плакать. Идет, бывало, по лесу, тишина кругом — лист не ворохнется, роса холодит ноги, утреннее зарево полыхает в кронах размашистых берез, — идет он, и вдруг подкатит к горлу комок и закипят на глазах слезы. Хорошо станет на душе, радостно, будет он в чем-то каяться, клясть себя, жалеть людей, так хорошо станет, что подойди к нему в тот момент лютый враг — простит. Слышал Федор, что такое случается со стариками, которые давно приготовились к смерти и уже смотрят на мир с тихим спокойствием и без сожаления. Отработали свой век, отвоевали, детей подняли и теперь ждут своего часа. Но Федор в свои шестьдесят четыре года стариком себя не считал и умирать не собирался. Был он невысок ростом, сухощав, ходил легко и неслышно, как зверь, ничего у него не болело, ни сердце, ни печень, ни почки, хотя и курил он с детских лет, и от стаканчика до последнего времени не отказывался. Смоляные волосы его, несмотря на порядочные лета, не поредели, лишь кое-где в черной густоте сверкали белые нити. Но вот почему находила на него такая слабость, он и сам не мог понять. Просто, видать, очень уж непривычно было ему идти утренним лесом и ни о чем не думать: ни о работе, ни о детях, ни о куске хлеба. Слава богу, заработал он свой кусок, пятьдесят шесть рубликов пенсия, и сыновья при деле, что старший Валентин, что средний Мишка: один совхозный механик, второй пошел по электричеству, оба семейные и при детях. Правда, заботил иной раз младший, Серега. Частенько думалось Федору, как он там, в Морфлоте, на подводной лодке служить не шутка, но, посмотрев на фотографию, присланную сыном со службы, вглядываясь в открытые, упрямые его глаза и узнавая в нем себя, молодого и хваткого, Федор всегда успокаивался: не без рук парень, не без головы, не пропадет. А может, накатывала на него такая слабость потому, что он до страсти любил лес. Помнится, после большого горя (задавила машина самого старшего сына Николая), Федор только лесом и спасался. Уйдет, забьется в густую чащобу, как подрубленный, свалится на мягкую мураву — и тут хоть волком вой, никто не услышит. И выл, и катался по мураве Федор, грыз руки, тихо плакал, чего не мог, не имел права делать дома, при жене Агнюше, а потом, обессиленный, лежал на спине, смотрел вверх, на синее пятно неба и не то чтобы успокаивался, но приходило к нему примиряющее чувство неизбежности, и думалось уже не только о смерти сына, но и о том, чем и как помочь осиротевшим невестке и внучке Оленьке.
Ему бы, Федору, всю жизнь прожить в лесу, лесником бы устроиться, чтобы с раннего утра до позднего вечера слышать неторопливый шум дерев, чтобы мохнатые лапы елок стучались в окно, а темными зимними вечерами выходить на крыльцо и чутко прислушиваться к чему-нибудь, к звериному вою ли, к лаю ль лисиц или к треску замерзших голых лиственниц, встречать бы заблудившихся людей, приглашать их в дом и поить горячим чаем. Лучшей доли не надо бы Федору! Но так прожить не далось. А пришлось ему после войны, ему, матросу-черноморцу — вся грудь в орденах! — встать за плуг, погонять пузатую лошадь, исходить криком за какой-то там трудодень в те далекие осени, когда на трудодень не то что на штаны — на курево не давали, страдать и терпеть пришлось, пока не встали на ноги, не выправились.
Конечно, кто хотел, тот устраивался. В те годы везде были нужны рабочие руки. И к Федору приходили, приглашали и на торфоразработки, и в город, но не мог он уйти из родной деревни, бросить женщин, детей, и так изработавшихся в военное время, измучившихся, так долго ждавших их, фронтовиков, не мог такого позволить себе Федор Журин, не имел права, не такой он человек. Вместе со всеми добивался и ждал он лучших времен.
И времена эти пришли. Колхоз, в котором работал Федор, объединили с другими хозяйствами, преобразовали в совхоз, понагнали разных машин, тракторов, комбайнов, грузовиков, только работай, не ленись, но поработать-то на новых машинах Федору пришлось немного. Как стукнуло шестьдесят, так и засобирался на пенсию. Правда, два годика еще потерпел, ублажил его директор новеньким ХТЗ (- это трактор. - germiones_muzh), но после работать отказался наотрез. Проводили его на пенсию с почетом, с дорогим подарком, телевизором марки «Рубин», до слез растрогали, хоть и впрямь не уходи. Однако ушел. Быть может, для кого другого, кто землю не пахал, шесть десятков — и не срок, но для Федора в аккурат.
Федор затушил папиросу, по давней своей привычке, о ладонь и сел, опустив ноги на пол. Бухнула входная дверь, звякнуло ведро, что-то мягкое шлепнулось на половицу, — видно, снова Агнюша пролила молоко, и Федор в который раз обругал себя, что не ослабил дверную пружину. Теперь вот получай, теперь опять крик-гам. Агнюша не заставила себя ждать.
— Лешой! — раздался ее голос, далеко не ласковый, не такой, каким она уговаривала корову выходить со двора. — Сколько раз было говорено?! Сколько раз! Федор! Федо-ор!
— Чего ты? Ну? — откликнулся Федор, торопливо натягивая брюки.
Агнюша отворила дверь летней избы, показалась на пороге, но разразиться руганью не поспела: Федор предупредил жену.
— Ладно, ладно, Огнюша, — заговорил он. — Сделаю. Сегодня же и сделаю. Сказал? Вчера хотел, да все как-то так…
Нечасто оправдывался Федор перед женой, нечасто уступал ей, все больше на крик отвечал криком, так же, как и она, легко раздражаясь, и, не ожидавшая такого, Агнюша несколько растерялась.
— И впрямь, Федя, сделал бы, — сказал она. — Пол-литра, поди, выплеснулось.
— Сказал? — повторил Федор, выходя из избы.
Утро было хорошее, ясное, без единого облачка. По улице, сплошь заросшей пыреем и ромашкой, важно шагал огненно-рыжий петух соседки Елены. Да вон и сама Елена, знакомо сутулясь и прихрамывая, поволоклась за водицей к колодцу.
Красивая когда-то была Елена. И по сю пору называют ее Еленой Прекрасной, хотя какая уж она прекрасная: съели годы и непосильная, неженская работа ту красоту, да и муж Гераська Однорукий постарался. Бил он ее без жалости, и кулаком охаживал, и ногами, а однажды хряснул поленом, да так, что еле отошла она, еле отлежалась. Но, прямо надо сказать, за дело бивал. Оттого, может, и не жаловалась никому Елена, не мотала душу, а когда умер Гераська, кричали страшно, присмирела и потихоньку стала стареть. Нет, не обвинял Федор ни Елену, ни Гераську, муж да жена — одна сатана.
А недавнее странное чувство ожидания чего-то радостного все не проходило, хотя Федор и старался не думать о своем сне, сознательно обращаясь в мыслях к делам насущным, житейским, и в первую очередь к бане, которую решил наконец-то привести в божеский вид и для которой вот уже третью неделю обтесывал толстые сосновые хлысты.
2
Гости приехали нежданно-негаданно, застав Агнюшу врасплох. Она как увидела Таисью, схватилась за грудь да так и застыла на пороге подклети. Таисья подбежала к ней, обняла, заплакала. И Агнюша всплакнула. Они были родными сестрами и не виделись уже почти девять лет. Посторонний человек ни за что бы не признал их за родных сестер: Агнюша маленькая, худая, такая худая, что сарафан сорок второго размера, купленный в областном магазине «Детский мир», был великоват ей, а Таисья женщина круглая и широкая, такая, что длинные клешнятые Агнюшины руки не могли обхватить ее талию.
— Господи, — сказала Агнюша. — Хоть бы какую-нибудь писулинку…
— Ничего, — Таисья достала из сумочки платок и вытерла глаза. — Ничего, — повторила она.
— Неужто одна, Тася?
— Оба здесь, оба, — успокоила сестру Таисья. — Ананий с Федором обнимается.
— Радость-то, радость-то… Прямо с поезда или как?
— Мы ведь давно гостим, Агния. В городе у Ананьева брата пропадали. — И, увидев, как тень набежала на Агнюшино лицо, заторопилась оправдаться Таисья: — А все Вениамин! Не пущу, говорит, хоть расстреляй! Почитай, с неделю на работу не выходил. Взял за свой счет. А уж сколько водки перевели… И не спрашивай!
— Ананий-то вроде всегда осторожничал?
— Было. Осторожничал. А теперь только подавай. Да и Вениамин удержу не знает.
— Тот такой… Я к нему и заглядывать боюсь. Пей, тетка Агнюша! И весь сказ. И не откажись! Рожу скосоротит, набычится, чистый страх! Да и то сказать, чего не пить? Такими деньжищами ворочает.
— Доворочает. Нынче с ними, материально ответственными, строго. Вот и Ананий говорит. Смотри, мол, Вениамин, знай меру!
— А говорок-то, Тася, у тебя наш, деревенский. Не отвыкла.
— И отвыкать не хочу.
— Живешь-то как?
Таисья вдруг затуманилась, обняла старшуху, почти совершенно утопив ее в массивных грудях и складках шелкового платья, и подала первый искренний плач. Агнюша послушно ткнулась в мягкое, терпеливо дыша запахом каких-то духов: она знала, отчего плачет Таисья. Давно, много лет назад, умерла единственная ее дочка, младенцем умерла, и с тех пор как обрезало: ни разу не понесла Таисья. Все у нее было: и квартира, и деньги, и согласный муж, но без детей какое житье? Жалела сестру Агнюша, к чтобы как-то облегчить Таисьино горе, заговорила о своем:
— А Коля-то мой… Коля-то…
Таисья заплакала всерьез, сразу смяв, заглушив негромкие всхлипывания сестры. На пороге в обнимку появились Ананий Александрович и радостно-возбужденный Федор.
— Так я и знал! — весело закричал Ананий Александрович, глянув на ревущих сестер. — Здорово, Агния!
— Что я говорил, а?! Что говорил? — повторял Федор и суетливо размахивал руками.
Ананий Александрович был в годах, — недавно ему исполнилось пятьдесят пять, — почти совершенно лыс, лишь около ушей да ниже затылка серели гладкие волосики, но выглядел он свежо, фигуру имел подтянутую, строгую и ходил твердо, как военный. Да он и в самом деле был военный, старшина, только в отставке. Агнюша обняла Анания Александровича и неумело, вытянув губы трубочкой, поцеловала его три раза. Ананий Александрович, конечно, с первого взгляда понял, отчего расстроилась Таисья, но бравого вида не потерял.
— Ну, Агния, замотал меня твой старик! Бревна тесали. На спор, — пояснил он. — Выиграл!
— Да и ты, Ананий Александрович, боек. Куда как боек! Ничего не скажешь, — застеснялся Федор, а сам прозрачно поглядывал на жену.
Но Агнюшу учить не надо: она уже сама соображала, бежать ли в магазин или хватит двух бутылок, схороненных в подполье, уже раздумывала, чем угостить и как приветить нежданных-негаданных.
— Федя, проводи в избу-то, проводи. В летней избе устроимся, — сказала она. — В горнице-то у нас постоялец. Мы, Тася, сдаем горенку-то на лето.
— Димитрием зовут, — уточнил Федор. — Хороший парень. Что рыбу ловить, что по грибы — не отстает.
— Да! Как насчет грибков? — спросил Ананий Александрович.
— Нету нынче грибов. Такой год пался.
— Жаль. Ехал сюда, думал чего-чего, а грибков свеженьких наемся до отвала. Отведу душу.
Агнюша, повернувшаяся было спиной к гостям, чтобы бежать в огород за огурцами, приостановилась:
— А то, Федя, сходил бы. Вон Гранька вчера что-ничто принесла. Много-то и не надо.
— Откуда? — снисходительно спросил Федор.
— С Горышного болота.
— С Горышного… — хмыкнул Федор. — Там и поганки-то не растут. Уж ежели идти, так за Посадки.
— Вот и сбегай!
— Вместе сбегают, — решила Таисья. — Ничего не найдут, так хоть промнутся.
— Можно, — согласился Ананий Александрович. — Я любитель.
— Надо уважить, — не спеша ответил Федор, быстро смекая, что за Посадками тоже, пожалуй, ничего не найдешь, придется, видать, удариться к Поселью, километров за пятнадцать, там, может, чего и насобираешь. — Надо уважить, — повторил он.
— Идите, идите в избу-то, — заспешила Агнюша. — Я сейчас. Мигом.
— Ты много не суетись, — остановила ее Таисья. — У нас все с собой. И выпивка, и закуска.
3
На земле давно было по-полночному тихо, таинственно, давно успокоилось все живое, и стали нестрашными березовые рощи, близко, со всех сторон обступившие деревню, а в летней избе Журиных все еще горел свет. И хотя разговор был уже на исходе, Федор никак не мог успокоиться и сызнова начинал говорить то о младшем из сыновей, Сереге, то о войне, а то и о международном положении.
Еще поначалу, не успели пропустить по первой рюмке, как Ананий Александрович с ходу начал приглашать Федора переехать на Украину, в город Черновцы, в котором они и жили с Таисьей вот уже много-много лет. Обещал выхлопотать однокомнатную квартиру, связи у него богатые, как-никак и сам не кто-нибудь, а начальник ЖЭКа. Двухкомнатную он не обещает, чего нет, того нет, а однокомнатная квартирка со всеми удобствами, считай, у Федора в кармане. Черновцы городок зеленый, рядом Карпатские горы, снабжение по первой категории («Трускавец, к примеру, слышал? Нет? Жаль. Водичка там есть. «Нафтуся» называется. Ото всех болезней!»), а фруктов, овощей, зелени разной — завались, и все по такой дешевке — не поверишь, всего много в Черновцах, так что раздумывать нечего, надо ехать. «Пора, понимаешь, — горячился Ананий Александрович, — мир посмотреть, себя показать! Все у тебя теперь в порядке. Дети при деле, живут хорошо. И тебе надо пожить по-человечески!» «Не все в порядке, — подумалось Федору. — А как же Оленька? Сиротка? А младший, Серега? Придет со службы, а отца-матери и след простыл. Нехорошо. И вообще, как же это взять да и уехать?» (- да. Ты неуедешь. Никогда неуедешь. – germiones_muzh.) Так подумал Федор, но вслух ничего не сказал, но по тому, как свел он ломкие, густые свои брови к переносью, Агнюша сразу догадалась, что не понравился Федору такой разговор. Она быстро подняла рюмку и предложила выпить за гостей. Через некоторое время Ананий Александрович сообщил, что задержатся они в деревне на три дня, у них уже куплены билеты на самолет ТУ-154, на котором они полетят в Симферополь, а там сядут в такси и поедут в Алупку, самый лучший курорт Южного Крыма. Потом разговор перешел на односельчан, которые давно уже лежат на погосте, припомнили погибшего Николая, родственников, войну. Ананий Александрович до того разошелся, что оголил грудь и показал глубокий шрам близ сердца, а позднее, слушая тоскливую протяжную песню, которую повела низким голосом Таисья, отчего-то даже и всплакнул.
Женщин за столом было трое: Агнюша, Таисья и Елена Прекрасная, пришедшая к Журиным вроде бы за вечерним молочком, — сама-то она корову не держала, — а на самом деле явилась, чтобы поглядеть на Таисью и Анания Александровича, послушать его умные речи, посмотреть, каков стал. В далекие годы Ананий Александрович хотя и был помоложе Елены, но мимо нее тоже не проходил, а однажды подкараулил в поле, повалил на ржаные суслоны и, обдавая запахом молодого терпкого тела, неумело, но упрямо и все молчком-молчком начал крепко и больно мять ей груди. Такое дело Елене было не в диковинку, и она не испугалась. Помнится, что-то спокойненько так сказала ему, и когда парень отвалился, вывернулась, с размаху влепила ему кулаком по лицу и, хохоча, побежала по колючей стерне. Давно это было, задолго до войны, но вот, поди ж ты, запомнилось. Да и Ананий Александрович, видать, ничего не забыл: нет-нет, да и ловила Елена его жалеющий затуманенный взгляд. Она сидела за столом смирно и всякий раз, когда мужики решали выпить, подолгу держала рюмку на весу и улыбалась. В одно время Ананий Александрович стал вспоминать, какой красавицей была Елена, обругал покойного Гераську Однорукого за то, что не берег, не холил ее красоту, а Елена лишь с улыбкой повторяла: «Эдак, Ананий Александрович, эдак…» Распалиться святому гневу и давней обиде Анания Александровича не дал Федор. Он сказал, что Гераська, конечно, бивал жену, случалось такое, куда от правды денешься, и за это, быть может, на том свете мучается. Но какой мастер был Гераська?! Ведь это он, однорукий, крыши по всей деревне крыл, он, одной рукой, резал наличники, каким по красоте своей, может, нет равных по всей России! Ну, бивал, но и любил Елену так, что иной раз зависть брала, что есть на свете такая любовь! Не стоит во всем обвинять Гераську, война всего понаделала, да и после не знал Гераська хорошей жизни, хотя и работал без роздыху. Пятерых детей поднять, всех в люди вывести — это ведь только руками развести. Нет, нельзя винить Гераську. «Эдак, эдак, Федя, эдак…» — соглашалась Елена Прекрасная.
И мужчин было трое. Кроме Анания Александровича и Федора, сидел за столом Мишка-капитан, сосед, плечистый парень, с широким добродушным лицом и длинными клешнятыми руками. Ананий Александрович частенько хлопал его по твердой спине и как бы шутя предлагал померяться с ним силой, звучно ставя локоть на стол. Мишка всякий раз отказывался, но, выпив, осмелел и раза три кряду пригнул руку Анания Александровича к столу. Ананий Александрович ничего, не обиделся, опять хлопнул парня по спине, но все же сказал, что попадись он ему лет этак двадцать назад, тогда бы можно было поглядеть, поспорить.
Одним словом, весело прокатился вечер, и начали уже уставать, тем более что перевалило за полночь, и лишь Федор все еще пытался наладить разговор.
— Хватит тебе, Федя, — остановила его Агнюша, глянув на стенные часы-ходики. — Времечка-то накатило… Пора укладываться.
Федор прервался на полуслове, долго и угрюмо разглядывал ржавое пятно на белой скатерти и потянулся за бутылкой.
— Тебе, Ананий, достаточно, — сказала Таисья и прикрыла ладонью стакан мужа.
— Ладно, — не стал уговаривать Федор. — Мы с Мишкой.
— И впрямь времечка-то… — продолжала Таисья. — Хватит, мужики, хватит! Завтра не подниметесь за грибами-то.
— Кто?! — повел на нее взглядом Федор. — Кто не поднимется?
— Да не ты, не ты! — постаралась успокоить его Таисья. — Ананий не поднимется. Он у меня лежебока.
— А-а-а, — сникая, протянул Федор. — А ты сиди! — приказал он Мишке-капитану, заметив, что тот привстал. — Мы еще с тобой тово… По последней.
— И-эх! — выкрикнул Ананий Александрович, словно он решился на какой-то очень уж отчаянный поступок, схватил бутылку, булькнул себе в стакан и, не чокнувшись, выпил.
— Может, споем? — оживился Федор и, не дожидаясь согласия, тонким, не своим голосом запел.
На родимую сторонку ясный сокол полетел, ой-да-а…
Ясный сокол полетел…
— Федя, Федя, остановись ты, ей-богу! — оборвала его Агнюша. — Ведь с дороги они! Устали.
Федор умолк, посидел немного, прямо и тоскливо глядя куда-то в пространство и, обмякая, освобождаясь от думы, лишь одному ему ведомой, обычным глуховатым своим голосом сказал:
— А насчет грибков уважу.
Агнюша повела гостей на веранду, где их ждала пышно взбитая пуховая перина. Федор попытался было подняться, привстал, но тут же опустился обратно. Он еще о чем-то рассказывал молчаливо сидящим Мишке-капитану и Елене, смутно различая их лица, предметы на столе, темный буфет с тусклым стеклом, икону, на которой была выписана отрубленная голова Иоанна Предтечи, лежавшая на широком белом блюде, а потом все это поплыло куда-то, покатилась на Федора мертвая голова святого, и это было последнее, что он запомнил.
— Слава тебе господи, угомонился, — сказала Агнюша, с помощью Мишки заваливая Федора на кровать. — Ведь немолодой уж, а попало в рот — не остановишь. Такой лешой…
— Эдак, Агнюша, эдак, — приговаривала Елена Прекрасная, улыбаясь чему-то своему, давнему и тайному...

БОРИС ШУСТРОВ (1937 - 2018)

ПЕТР БУТУРЛИН (1859 - 1895. родился в Италии, рос в Англии; вернулся, ездил дипломатом, умер дома)

* * *

Родился я, мой друг, на родине сонета,
А не в отечестве таинственных былин, -
И серебристый звон веселых мандолин
Мне пел про радости, не про печали света.

На первый зов мечты я томно ждал ответа
Не в серой тишине задумчивых равнин, -
Средь зимних роз, у ног классических руин,
Мне светлоокий бог (- Аполлон, naturalmente. - germiones_muzh.) открыл восторг поэта!

Потом... не знаю сам, как стало уж своим
Всё то, что с детских лет я почитал чужим...
Не спрашивай, мой друг! Кто сердце разгадает?

В моей душе крепка давнишняя любовь,
Как лавры той страны, она не увядает,
Но... прадедов во мне заговорила кровь.

1895

МАРИЯ ПОЖАРОВА (1884 - 1959. дворянка. болела, любила; осталась. блокадница; не репрессирована)

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСЕНКА
Серый козленок,
Желтый утенок,
Песик лохматый,
Котик усатый,
Ежик-иглун,
Зайка-скакун, —
К нам приходите,
Сон приводите,
Баю-баЮ детку мою!
Встаньте, зверюшки,
Ближе к подушке:
Лапки рядком,
Хвостик с хвостом!
Сон посередке,
Тихий и кроткий.
Баю-баЮ детку мою!

БЕЛЫЕ КОНИ. - II серия, заключительная

...Федор проснулся от какого-то внутреннего толчка, словно в голове его сработал некий таинственный механизм. В избе было светло и тихо. Федор сел и некоторое время не двигался, бездумно рассматривая босые ноги и с неудовольствием замечая, что спал одетым. Потом он живенько обулся, стараясь не стучать сапогами, миновал сени, вышел на улицу, снял с плетня пудовую корзину и прямиком, через скошенный луг, двинулся к березовой роще. Не беспокоить Анания Александровича Федор решил еще вчера, с самого первого разговора о грибах, — ни к чему гостю ноги мять, отдыхать приехал, не бегать, — и теперь, быстро шагая по луговине, Федор заранее, с тайной гордостью представлял, как гости встанут, оденутся, умоются, заглянут в летнюю избу и конечно же не поверят, что убежал-таки он за грибами. Мыслимое ли дело после такой пьянки подняться ни свет ни заря? Будут строить предположения, куда он мог подеваться, разговоры начнут, пересуды, бог знает что подумают, а тут и он, Федор, здравствуйте — пожалуйста, с грибками! С грибками ли?!
Федор достиг березовой рощи и побрел по ее кромке вдоль заросшей пыреем и подорожником колее. Как и всякий уважающий себя грибник, Федор имел на примете свои места, на которых иной раз собирал по десятку-два белых. Он быстренько обежал эти места, но нигде ничего не нашел. Правда, у Красного болота заметил он свежеобрезанные толстые корни, и хоть немного их было, всего-то три корешка, расстроился, что кто-то раньше обошел заветные местечки, подумал-подумал и размашисто, не глядя по сторонам, зашагал к большой дороге. Он решил действовать наверняка, идти за дальнюю лесную деревушку Наволок, к круглому, как блюдце, небольшому болотцу, со всех сторон окруженному высоким сосновым бором. Болотце это так и называлось — Круглыш. Уж там-то, за Наволоком, в любой год, самый неурожайный, на сухих и просторных полянах собирал Федор по корзине тугих боровиков. Да и то сказать, некому стало собирать грибы, обезлюдела деревня. Года два назад жил в ней еще плотник Мефодя, но и он не вынес одиночества, уехал к сыну в Белоруссию. Иные дома раскатали и перевезли в более близкие к большой дороге деревни, а в других заколотили окна широкими досками крест-накрест и оставили их догнивать.
По дороге Федор отмахал километров восемь, то и дело оглядывался в надежде перехватить попутную, но машин не было. И только где-то на десятой версте догнал его самосвал, и хотя до отвертки на Наволок оставалось километра полтора, можно бы уж и прошагать, Федор все-таки поднял руку. Самосвал, не сбавляя скорости, промчался мимо, обволок Федора густой пылью и быстро пропал за увалом. Федор сплюнул с досады, переждал, пока уляжется пыль, и зашагал дальше.
По неезженому проселку, все через сырой ельник, через болотистые места, где пахло зрелой смородиной и гниющей хвоей, Федор прошел тоже немало, километров шесть, а может, и больше, никто не мерил, поднялся на угор, и тут ему открылся сосновый бор и около самого его края несколько серых избенок — Наволок. На знакомом широком пне Федор немного посидел, попил прозрачной воды из родничка, который беспрестанной струйкой бил из-под пня, еще раз оглядел бор и быстро начал спускаться вниз.
Странно было идти Федору по тихой вымершей деревне. Ни звука, ни шороха. Тишина. И не окликнет тебя живой голос, не взлает собака, не закричит петух. Жутковато стало Федору, и он побыстрее свернул в лес.
Грибы начались сразу. В осинничке Федор нашел с десяток красноголовиков, а выйдя на поляну, сплошь покрытую сизым мхом-ягелем, наметанным глазом увидел стайку бурых боровиков. Они стояли как солдаты, уже просохшие от росы, с толстыми белыми корешками, словно только и ждали Федорова прихода. Федор не спеша присел над грибами, в то же время зорко оглядывая место. Вон и еще стайка, и еще… За какие-то двадцать — тридцать минут Федор наполнил корзину больше чем наполовину, и все на одной полянке, а потом как обрезало. Он обошел несколько полян, углублялся далеко в бор, бродил по кромке Круглыша, облазил весь осинник — грибов не было. И вправду, впервые попавшиеся боровики словно ждали его, Федорова, прихода. Федор глянул на солнце, которое поднялось уже высоко, определил, что времени около двенадцати, а то и побольше, покурил немного и, отшвырнув окурок, пошел в сторону родной деревни.
Теперь он шел лесом, по мягкому мху, через густой ельник, так что продвигался медленнее, чем по проселку, да и корзина давала знать о себе. Часа через два он выбрался на большую дорогу и тут ему повезло: грузовик, мчавшийся с увала, с визгом затормозил, не успел Федор поднять руку. Шофер, молоденький паренек, вел машину лихо, рассказал Федору несколько анекдотов и первый же заразительно хохотал. Он довез Федора до Городища, пологого зеленого холма, на котором виднелись еще кое-где полуразрушенные каменные стены, и остановился, сказав, что ему направо. От Городища до Федоровой деревни рукой подать, не больше версты. Федор суетливо начал рыться в карманах, хотя и знал, что денег в них нет. Паренек терпеливо ждал.
— Ты вот что, сынок, — сказал Федор. — Подбрось меня до избы. С собой-то нету у меня денег. Я тебе это… Вынесу. На пивко…
— Ладно, ладно, — хмуровато ответил паренек. — В следующий раз.
— На пивко бы, — повторил Федор, вылезая из кабины.
Грузовик круто повернул направо, и скоро даже звука мотора не стало слышно. Федор огорченно покачал головой и пошел к деревне.
5
В избу Федор заходить не стал, а присел на ступеньку крыльца и закурил. Он ждал, что вот-вот распахнется дверь и на пороге появятся гости. Они станут удивляться, ахать, хвалить Федора, а он невозмутимо будет курить и улыбаться про себя. «Заяц трепаться не любит, — быть может, скажет он. — Сказано — сделано». Ноги у Федора гудели. Из избы никто не выходил, да и не слыхать было, что в ней есть кто-то живой, тихо было в избе. «Видно, на реку ушли, — подумал Федор. — Ананий Александрович любитель покупаться». Возле калитки остановилась Елена Прекрасная, посмотрела на Федора и спросила:
— Неужто принес?
— Есть маленько…
Елена зашла во двор, глянула в корзину, одобрительно сказала:
— Ну уж и Федя… Лес пустой, а у тебя грибки! Куда ходил-то?
— Далеко…
— Ну уж и молодец!
— Гости-то где?
— Гости-то? — переспросила Елена. — Дак уехали они.
Федор поперхнулся дымом, закашлялся.
— Так, — произнес он, помолчал и снова: — Так, значит…
Он поднялся. В летней избе не спеша разделся и лег на кровать. Закинув руки за спину, он лежал и смотрел на широкую, потрескавшуюся от времени матицу потолка, по которой бегал большой таракан: добежит до конца матицы, покрутит усами и обратно. В другое время шуганул бы Федор таракана, а теперь ему было лень даже шевельнуться. Отчего-то сразу заломило ноги, поясницу и стало грустно-грустно, до того нехорошо стало, хоть реви.
Ему припомнилось, как встал он ранним утром, как торопился к березовой роще, облазил ее всю, как расстроился, увидев корешки от грибов, а потом припомнилось ему, как шагал по пыльной большой дороге и как не остановился самосвал, и вторая машина припомнилась, с молоденьким пареньком-шофером, как не оказалось у него ни копейки денег, как легко шагал он от Городища до родимой деревни…
Федору вдруг стало до того жалко себя, что он чуть не закричал, но пересилил себя и усмехнулся. Да что, в самом деле, стряслось? Из-за чего сыр-бор? Ничего такого не случилось. Ну, встал он рано утречком, ну, прошелся, подышал свежим лесным воздухом, грибков вон принес, не пропадут грибки, едоков хватит. Ничего не случилось. Уехали, — значит, надо. Не видел их девять лет и еще не увидит столько же. Он им ничего не должен, они тоже. Так успокаивал себя Федор, а какое-то сложное, грустное чувство, граничащее почти с отчаянием, не давало ему покоя.
А когда припомнились ему белые кони с застывшими на ветру седыми гривами, просторный зеленый луг и он, стоящий на его середине, Федор вдруг заплакал.
Он не стеснялся слез. Он уже не думал о гостях, — бог с ними, с гостями, — а вспомнилась ему вся его жизнь, фронт и то, как держался он одной рукой за перевернутую шлюпку, а второй греб, как налетел немецкий самолет и стал поливать из пулемета. Пропадали головы кровных его дружков в морской пучине, срывались онемевшие синие пальцы с досок шлюпки, а Федор грозил кулаком ухмылявшемуся летчику, кричал, пока и его не прошила пулеметная долгая очередь. Ничего. Выплыл. Жив остался. И еще многое припоминалось Федору: и смерть старшего сына Николая, и жена Агнюша, вечно работающая, всегда чем-то занятая, и маленькие радости, которые всегда бывали после того, как он увидит во сне белых коней.
В избу зашла Агнюша, и Федор, чтобы она не заметила слез, быстро отвернулся и прикрыл глаза.
— Федя, — окликнула его Агнюша, — Федя… Спишь? Грибов-то, грибов-то сколько принес!
Федор молчал.
— А гостеньки уехали. Такое дело вышло. Мишка-капитан сказал, что последний катер сегодня пойдет до города. Следующий только через три дня. Вот они и засобирались. Я отговаривала, да где там… Им ведь, Федя, на юг еще надо…
Агнюша умолкла, ожидая ответа, не дождалась, вздохнула и вышла. Федор поднялся, закрыл зверь на крючок и снова лег. Думать ему ни о чем не хотелось, и он крепко закрыл глаза.
До самого позднего вечера пролежал Федор в летней избе. Агнюша почистила грибы, пожарила, торкнулась было в летнюю избу, позвала, но Федор не откликнулся. Не вышел Федор и ужинать. Мишка-капитан по просьбе Агнюши заглянул в окно и сообщил, что в избе темно, видимость плохая, но вроде Федор лежит, дышит.
— Господи Исусе Христе, — испугалась Агнюша. — Уж не заболел ли? С чудинкой он у меня. С молодых лет такой был. Все, бывало, о чем-то задумывался. И теперь таким остался. Ой, Федя, Федя… Любую малость близко к сердцу берет.
Ночью Агнюша несколько раз просыпалась, подходила к двери летней избы и прислушивалась. За дверью было тихо.
Утром Мишка снова залез на завалинку, заглянул в окно и сказал:
— Спит.
— Слава тебе господи…
— Смеется.
— Что?
— Смеется, говорю, во сне. Улыбается.
Агнюша взобралась на завалинку и примостилась рядом с Мишкой, держась одной рукой за подоконник, второй — за плечо парня.
— Смеется… Улыбается… Вот и хорошо. Вот и ладно, — сказала она и вслух удивилась: — К чему бы это?
А Федор и впрямь улыбался. Ведь никто не знал, что ему снятся белые кони. Это была его, Федорова тайна.

БОРИС ШУСТРОВ (1937 - 2019)