October 26th, 2019

ВРЕМЯ ВЗРЫВА (ДИНАМИТЧИКИ, или НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПРИНЦА ФЛОРИЗЕЛЯ). - II серия из двух

...нашему товарищу приходилось опасаться даже не неправого правительственного суда, а бессудной расправы прямо на месте.
К счастью, МакГуайр вовремя понял грозящую ему опасность и принял единственно верное решение: акция отменяется, нужно уходить. Он окинул рассеянным взглядом башни Альгамбры (- театр на Лестер-сквер в мавританском стиле. – germiones_muzh.), будто что-то вспомнив, повернулся – и зашагал прочь.
И тут же вдруг осознал, что это решение отнюдь не избавляет его от опасности. В самом деле: ведь саквояж полон динамита, а часовой механизм работает! Уходя, он уносит угрозу с собой.
Разумеется, лондонский центр – не какой-то там район в трущобах, где можно уронить или бросить предмет, который несешь с собой, и никто не обратит на это особого внимания. Так что мысли просто поставить сумку на мостовую и удалиться у МакГуайра даже не возникло.
О, только представьте себя на месте этого нашего товарища, верного члена организации, отважного патриота. Умоляю, представьте только на краткий миг! Только что он был уверен, что идет выполнять хорошо продуманное и тщательно подготовленное задание, ощущал себя рядовым бойцом могущественной армии, служителем общего дела – и вот он стоит посреди вражеского города, совсем один, без друзей и без плана, без поддержки, а смертоносный груз в кожаном чемодане тикает, отмеряя, быть может, последние мгновенья его жизни. А ведь он еще так молод, ему даже сорока не исполнилось, впереди столько лет счастливой жизни… если, конечно, ее вот сейчас не оборвет коварный и безжалостный взрыв.
Все закружилось перед глазами несчастного. Купол Альгамбры пронесся где-то в неизмеримой вышине, как воздушный шар. Слабеющей рукой МакГуайр нащупал спинку ближайшей скамейки – и оперся на нее, едва не теряя сознание.
Пришел он в себя оттого, что полисмен крепко взял его под руку.
– Вам, кажется, нехорошо, сэр? – участливо поинтересовался прислужник кровавого режима.
– Я… Я уже чувствую себя лучше… – заплетающимся языком пробормотал наш товарищ.
– Вы уверены, сэр? Вам точно не нужна помощь?
– Не-ет! С-спасибо, я… кажется, я уже могу идти.
И он, едва переставляя ноги, поплелся с площади. О, злая судьба! Даже будь у МакГуайра возможность не брести, а бежать – куда ему было бежать? Ведь то, что несло ему смерть, он нес с собой! Здесь, в центре Лондона, МакГуайр не мог избавиться от этого зловешего груза, если не взмоет на крыльях орла или не унесется прочь на скоростном клипере – что прямо посреди Лондона, согласитесь, маловероятно.
В бульварных романах порой описываются ужасные мучения, которые испытывает человек, прикованный наручниками к телу мертвеца. Но, право же, это просто легкое неудобство по сравнению с тем, что ощущал МакГуайр, прикованный к самой Смерти!
Он успел свернуть на Грин-стрит, когда мысль, что вот именно сейчас и произойдет взрыв, поразила его, как удар кинжалом в печень. МакГуайр остановился, уже чувствуя себя мертвым, и сунул руку в жилетный карман за часами.
Он не сразу смог рассмотреть циферблат. В ушах словно бы завывала зимняя буря, перед глазами проносилась пылевая буря, а иногда вспыхивали молнии, вдобавок еще и сами часы в руке дрожали так, что стрелки на них слились в мерцающий круг. МакГуайр глубоко вздохнул, зажмурился и медленно сосчитал до десяти (состарившись за эти секунды, по своим ощущениям, до девяноста). А потом вновь открыл глаза – и сразу увидел все.
Из получаса, на который был рассчитан завод, у него оставалось только двадцать минут. Всего лишь жалкие двадцать минут – и никакого плана!
Грин-стрит сейчас была почти пуста. Лишь какая-то девочка лет шести шла по ней, пиная перед собой кусок деревяшки (с чем только дети не играют!) и негромко напевая. Малышка уже поравнялась с МакГуайром, когда наш друг обратил на нее внимание, вспомнил, что среди детей, игравших вокруг памятника Шекспиру, были девочки не старше – и тут его мозг озарила внезапная мысль.
– Подойди-ка сюда, милая, – сказал он. – Видишь, какой красивый чемоданчик? Хочешь его себе насовсем?
Девочка вскрикнула от радости, протянула обе руки к чемодану – действительно, очень красивому, поблескивающему новой кожей – но, к сожалению, прежде чем она успела его взять, ее взгляд упал на лицо МакГуайра. После чего закричала еще громче и отпрыгнула прочь, словно увидев дьявола.
В следующую секунду из дверей лавки напротив выглянула рыжеволосая женщина и гневно окликнула малышку:
– А ну ступай сюда, несчастье ты мое! И не смей докучать джентльмену. Ему, по всему видать, и без тебя дурно.
С этими словами она вновь исчезла в лавке, а девочка побежала за ней, рыдая не то от перенесенного страха, не то от несправедливой обиды.
Самое драматическое, что в голосе женщины явственно звучал ирландский акцент. Но она, конечно, не знала, что сейчас оставляет без помощи истинного патриота Ирландии (- МакГуайр ирландская фамилия. Значит, он ирландский националист – а не анархист. – germiones_muzh.). А на улице уже показались новые прохожие, окончательно лишая МакГуайра возможности расстаться с саквояжем.
Следующие несколько минут абсолютно изгладились из его памяти. В какой-то степени он снова осознал себя перед церковью Святого Мартина «что в полях» (- на Трафальгар-сквер рядом с НацГалереей. - germiones_muzh.): стоял перед входом, шатаясь и смотря на выходивших из храма прихожан мутным взглядом. Они тоже смотрели на него – и, вероятно, уже составили мнение.
– Похоже, вам сильно нездоровится, сэр, – сказала какая-то женщина. – Я могу вам чем-то помочь?
– Помочь? Мне? – тупо повторил МакГуайр. – О боже!
– С вами случился внезапный приступ?
– Нет, мэм. Я… у меня это хроническое. Оцепестолбенемевающая лихорадка – да, она самая.
– Ну так что же, сэр? – Женщина была настойчива и терпелива. – Что мне для вас сделать?
– О! – МакГуайр наконец смог хоть немного собраться. – Да, в ваших силах мне помочь. Меня послали с поручением – но из-за лихорадки я, наверно, сегодня не дойду… Вот чемодан, его надо отнести на Портман-сквер. О сострадательная женщина, вы буквально спасете меня, если доставите эту посылку по адресу. Умоляю вас как мать, во имя ваших малышек, которые ждут вас дома, чтобы обнять, помогите: мне сейчас не добраться до Портман-сквер! У меня тоже есть мать, – добавил он дрогнувшим голосом. – Портман-сквер, номер 19!
По-видимому, он перестарался. Женщина в испуге отшатнулась, затем поджала губы:
– Бедняга… Знаете что: с такой лихорадкой ступайте-ка лучше домой, лягте в кровать и, ей-богу, хватит вам сегодня больше… ходить по поручениям!
«Ступайте домой, – подумал МакГуайр. – Что за нелепость!».
И действительно, что сейчас был для него дом – для него, борца с преступной властью! Впрочем, он и вправду вдруг вспомнил о доме, в котором родился… и о своей старушке-матери… Подумал о счастливой юности, проведенной в этом доме, о трудном взрослении – и о финале его: том отвратительном, мерзком взрыве, который вот-вот грянет. Интересно, человек успевает ощутить боль, прежде чем его разорвет на куски? А если он успеет отбросить чемодан подальше – быть может, его убьет не насмерть? Но ведь все равно наверняка искалечит, лишит зрения, слуха, возможности передвигаться… на весь остаток жизни ввергнет в немыслимые страдания… Вы, вероятно, скажете, что динамитчику негоже бояться смерти? Это так. Но даже тому, кто презрел смерть, легко ли смириться с мыслью о параличе и слепоглухоте, о том, чтобы навсегда оказаться «запертым» внутри искалеченного тела, отрезанным от музыки жизни, от голоса любви и дружеского участия? Представьте, как страх этой участи может воздействовать на душу даже самого отважного борца, юноши неполных сорока лет! Даже ваше жестокое правительство, ни на миг не прекращающее безжалостную травлю инакомыслящих, которое способно окружить патриота сворой шпионов, вывести его на суд перед продажным жюри присяжных, заплатить кровавые деньги палачу и отправить невинного человека на позорную виселицу – так вот, даже оно не делает с осужденными того, что может сотворить динамитный взрыв. Разумеется, оно избегает таких мер не по причине человеколюбия, а из лицемерия и страха перед ответными ударами; но…
…Но я слишком отвлекся и забыл о МакГуайре. Правда, он и сам забыл о себе, погрузившись в созерцание ужасного будущего. Когда ему наконец удалось стряхнуть предвкушение кошмара и вновь вернуться в настоящее (обнаружив себя возле той же церкви), первая его мысль была: сколько минут он еще потерял?! О небо, ведь каждая из этих минут – драгоценность!
Наш друг вновь открыл часы и с ужасом обнаружил, что миновало целых три минуты. Не может быть!!! Провидение не имеет права быть настолько жестоким! МакГуайр поднял взгляд на церковные часы – и содрогнулся, поняв, что недооценил коварство провидения: прошло не три, а четыре минуты. Его часы отставали.
Потом он рассказал мне, что этот миг был тяжелее всего. Только что он имел хотя бы одного друга, верного советника, честно пытавшегося сберечь минуты его жизни. И вдруг выяснилось, что на показания этого друга тоже нельзя положиться…
Так что же, бросить саквояж и бежать, чем бы это ни грозило? Ведь если часы отстали на одну минуту – то можно ли верить механизму адской машины? Вдруг он тоже неточен? И когда в таком случае прогремит взрыв – на ту же минуту раньше? На пять минут? На пятнадцать? Прямо сейчас?
Перед лицом этой новой беды уже не имело смысла подсчитывать, сколько минут назад он ушел с Лестер-сквер, – хотя казалось, что миновали уже не минуты, а годы. МакГуайру, сломленному усталостью, теперь казалось, что он бредет по Лондону многие века, раз за разом умирая и снова воскресая. Городские здания словно бы отступили друг от друга, как скалы ущелья. Люди тоже куда-то исчезли. То есть они были вокруг, но шум городской толпы теперь воспринимался как один из звуков неживой природы, подобный шуму ветра. И даже свистки кэбменов, вынужденных объезжать нашего героя, несколько раз чуть не угодившего под копыта и колеса, доносились, казалось, по меньшей мере из Африки.
МакГуайр каким-то образом отделился сам от себя – и теперь отстраненно, хотя и со щемящей жалостью наблюдал, как слепо идет по городским улицам маленький, преждевременно состарившийся, поглупевший и трагически невезучий человек.
И вот так, наблюдая со стороны, он понял, что не все вокруг было иллюзией: людей и повозок на улице действительно стало меньше. Он приближался к Уиткомб-стрит, гораздо менее фешенебельной, чем только что покинутый им район. Возможно, тут ему удастся оставить свой смертоносный груз без роковых для себя последствий?
От этой мысли МакГуайр буквально воспрянул к жизни. Он торопливо оглянулся по сторонам – но тут же встретился взглядом с каким-то праздным зевакой в жилетке. Зевака задумчиво жевал соломинку, словно у него не было дела интереснее – и пристально следил за МакГуайром. Отважный патриот перешел на другую сторону улицы, остановился, сменил шаг, даже двинулся было в противоположном направлении… Все бесполезно: незнакомец следовал за ним как приклеенный.
Еще одна надежда исчезла. МакГуайр продолжал идти, зевака не спускал с него подозрительного взгляда, а время все утекало, как вода сквозь пальцы: даже если верить часам, оставалось только четырнадцать минут. И вдруг, совершенно внезапно, холод смерти отступил. Наш друг ощутил прилив залихватской бесшабашности. На пару секунд кровь прилила к его глазам – но, моргнув раз-другой, он избавился от этого ощущения. Спокойно и даже радостно МакГуайр шествовал по улице, смеялся, пел, говорил сам с собой… Тем не менее это веселье все-таки оставалось чем-то внешним: в глубине души он ощущал темную пустоту и холод, словно на сердце у него лежал не просто камень, а целое пушечное ядро.
Но это не мешало ему петь:
– Не должен никому, и мне
Никто не задолжал…

(- английская песенка про мельника, и классическая английская мораль. Ирландцу, как сказалбы Бык Маллиган, она принципиально чужда. - germiones_muzh.)
Теперь на него смотрели уже многие. Но какая, собственно, разница? Что есть он, МакГуайр, что есть его борьба и его жизнь? Что такое жизнь вообще? И много ли, если задаться таким вопросом, стОит даже Эйрин, наш изумрудный Эйрин? (- Ирландия тойсть. – germiones_muzh.) Все вдруг сделалось таким мелким, таким далеким… У него оставались минуты – но даже будь это годы, сейчас он отдал бы все их за глоток джина. Так за чем же дело стало? Да здравствует глоток джина!
На углу Хэй-стрит МакГуайр залихватским движением подозвал кэбмена. Двухколесный экипаж остановился, наш друг сел в него, положил саквояж в ногах, назвал место на набережной Темзы, где, как он знал, находится подходящий кабачок, – но едва лошадь тронула с места, у МакГуайра появились иные мысли.
Он вновь достал часы и уже не сводил с них взгляда все оставшееся время, долгие пять минут, которые потребовались кэбу, чтобы прибыть на место. Каждый раз, когда экипаж чуть более обычного сотрясался на неровностях брусчатки, сердце МакГуайра замирало. Может быть, ему следовало прервать поездку раньше? Но, с другой стороны, не вызовет ли это подозрений у кэбмена?
И вот наконец парапет набережной. МакГуайр вышел из кэба, оставив сумку внутри. Сердце его уже не замирало от ужаса, но трепетало от восторга. Он спасен! Более того, он даже выполнит свою миссию, пусть и с меньшим успехом, чем должно было получиться на Лестер-сквер! А может, даже не с меньшим: ведь это новая страница в практике динамитного дела – взрыв бомбы прямо в кэбе, едущем по людным улицам…
– Ну так, сэр?.. – поинтересовался кэбмен с высоты козел.
МакГуайр сунул руку в карман, потом в другой. Торопливо зашарил по остальным карманам. И наконец поднял на кэбмена взгляд, отупевший от нового приступа отчаяния.
– Я потерял деньги.
– Паршиво, сэр.
– Честное слово. У меня нет с собой ни пенни. – Он сам изумился тому, как слабо и неубедительно звучит его голос.
– Паршиво, сэр, – повторил кэбмен. И посмотрел сквозь окошко в крыше кузова. – А еще, сэр, вы чемодан забыли.
МакГуайр ощутил, что вновь проваливается в черную, зловещую, погибельную бездну.
– Это не мой, – возразил он.
– Да ну, сэр?
– Честное слово! Этот багаж, наверно, остался от вашего прошлого пассажира. Отвезите его… да, отвезите его в полицейский участок!
– Дурить-то мне голову не надо, сэр. Платить думаете – или как, сэр?
– А знаете что? – МакГуайр вдруг увидел путь к спасению. – Возьмите этот багаж – видите, гладстоновский чемоданчик, совсем новый! – вместо оплаты за проезд.
– Не-а, сэр. Хотя… – Кэбмен вдруг задумался. – А что там внутри, сэр? Откройте-ка его.
– Нет!!! – воскликнул МакГуайр куда громче, чем намеревался. – Это сюрприз! Специальный сюрприз для честного кэбмена…
– На хрен мне такие сюрпризы, сэр. – Кэбмен ловко соскочил с козел и вдруг, угрожающе засопев, придвинулся к несчастному патриоту вплотную. – Слышь ты, умник, либо, того, плати, либо садись взад, покатим в участок разбираться. Ну?!
И именно в этот миг, когда исчезла последняя надежда на чудо, МакГуайр вдруг увидел, как по набережной приближается статная фигура его знакомого. Это был мистер Гудолл, табачник с Руперт-стрит.
Тут придется сказать, что МакГуайр на самом-то деле не знал, кто такой Теофил Гудолл. Бывает: Лондон – город большой, а рядовые динамитчики – люди маленькие. То есть МакГуайру было известно, что Гудолл держит табачную лавку, где продается товар только наилучшего качества, – а еще при этой лавке есть специальные курительные помещения, где ведутся умные и учтивые беседы. Иногда обрывки этих бесед достигали слуха нашего товарища, позволяя оценить свободомыслие и достоинство владельца «Богемского сигарного дивана», но в курительный салон МакГуайр зван не был. Так что в действительности их знакомство ограничивалось тем, что динамитчик (разумеется, не открывая, что он динамитчик) изредка покупал у принца (разумеется, не догадываясь, что тот принц) сигары – а этого, увы, в наше время недостаточно для поручительства. (- Дело втом, что пока принц Флоризель скучал в Лондоне, его благополучно свергли в родной Богемии. Но он неунывал и завел табачную лавку инкогнито. - germiones_muzh.) Но тонущий, как известно, хватается даже за соломинку.
– Слава богу! – воскликнул МакГуайр. – Я спасен! Вот идет мой друг, он одолжит мне денег. – И, отстранив кэбмена, бросился к табачнику. – Сэр! – воскликнул он. – Мистер Гудолл! Мы не представлены, но я бывал в вашем «Диване» и вы, без сомнения, должны помнить меня в лицо. Сейчас, сэр, я внезапно оказался подкошен злосчастными обстоятельствами, в которых нет ни капли моей вины. О сэр, не знаю ваших религиозных убеждений – но если вы надеетесь снискать место у престола Господа (- прямо щас! – germiones_muzh.), а также во имя спасения невиновного и ради блага человечества, одолжите мне два шиллинга шесть пенсов!
– Я не узнаЮ вас в лицо, – возразил мистер Гудолл, – тем не менее припоминаю вашу бороду – к сожалению, сэр, исключительно потому, что более безвкусного, вызывающего фасона и отвратительной стрижки мне не приходилось видеть ни у кого из моих покупателей. Вот вам соверен (- золотой: это 20 шиллингов. – germiones_muzh.); даю его даже не в долг, но безвозвратно – однако с условием, что вы обреете подбородок. Разумеется, вы не можете сделать этого прямо здесь, на месте – однако дайте мне слово, что прямо сейчас вернетесь в ожидающий вас кэб и отправитесь в ближайшую парикмахерскую.
Схватив монету, МакГуайр бросился к кэбмену, на бегу взывая к нему, чтобы тот открыл дверцу. Вскочил в экипаж, схватил чемодан – и, тут же выпрыгнув на набережную, со всех ног бросился к парапету. В следующий момент он, опасно перевесившись через гранитное ограждение, швырнул свой страшный груз в воду.
К сожалению, «опасно» здесь не просто фигура речи. Отважный патриот перегнулся слишком далеко – и полетел в Темзу вслед за чемоданом.
О нет, он не погиб: Теофил Гудолл спрыгнул за ним следом и вместе с подоспевшими прохожими успел вытащить на берег до рокового исхода.
В тот момент, когда МакГуайр уже приходил в себя, гранит набережной коротко дрогнул от подводного взрыва. А посреди реки поднялся столб воды – не такой уж высокий и, должен признать, совершенно безвредный для Империи Зла…

РОБЕРТ ЛУИС СТИВЕНСОН

(no subject)

мысль предполагает наличие связи, а в авангардизме все строится на разрывах. (Николай Третьяков, искусствовед)

ПТИЧИЙ РЫНОК (СССР, 1960е - 1970е, как скажете)

— а вот акробаты! Кому нужны акробаты?! Только акробаты! С утра стоят на ушах! До сих пор стоят только на ушах!
С навесов торговых рядов бегут, искрясь на солнце, капли талой воды. Лужи под ногами шевелящейся толпы. Почерневший лед ухабами горбится под ногами. Ноги скользят с черного бугра в черную лужу. На голову, на плечи, на грудь падают потоки капель… Шум в воздухе стоит такой, будто весна ломает лед на реке. Пахнет водой, речными водорослями, тиной. И чудится, будто солнце с особенной лаской освещает и греет старый этот рынок, прозванный Птичьим. Тепловодные рыбки посверкивают в прозрачных аквариумах, в стеклянных банках и баночках, в пробирках, в чистейших колбах, выказывая такую яркость окраски, такую живость движений, какую только и увидишь на Птичьем, словно это не рыбки, а сказочные синие птицы счастья, теряющие свою окраску сразу же за воротами рынка. Стайки разноцветных рыбок зачаровывают, пленяют, врачуют своей игрой, своим счастливым танцем в капле прозрачной и теплой воды, в мире далеком и недоступном, который манит праздную толпу своей тайной и беспечной радостью бытия.
— А вот акробаты! Только акробаты! — несется над темной толпой в зимних еще одеждах. — Налетай! Сам бы ел, да деньги нужны! С утра стоят на ушах!
Под теплыми солнечными лучами рубиново поблескивают в деревянной коробке тысячи копошащихся мотылей, вчера только поднятых из мрачных глубин, из вонючего ила, в котором они коротали зиму, дожидаясь своего часа, чтоб вылететь однажды, прозвенеть в тишине летнего вечера, испить горячей крови, если повезет (- это личинки комаров. Рыболовная наживка. - germiones_muzh.)… Но не повезло. Вертятся на влажной тряпице, в рубиновой тесноте, в массе, и в самом деле кажутся какими-то веселыми циркачами, резвящимися на ковре.
— Почем мотыль-то?
— Как всегда! — отвечает полупьяный зазывала. — Полтинничек! Но какой мотыль! Это ж акробаты! — Он ласково гладит поблескивающее свое богатство, килограмм которого стоит дороже зернистой икры, и кажется, будто ухо улавливает в шуме весеннего дня клейкий шорох вертящихся мотылей, искрящегося этого вертепа, щепотка которого, уложенная в коробочку из-под спичек, стоит пятьдесят копеек.
Но что поделаешь! Стоит, конечно. Попробуй-ка, намой их сам! Обзаведись необходимой и надежной снастью, найди себе озеро или пруд, проруби окно в метровом льду, достань из глубины тяжелый ил, в котором скрывается мотыль, промой его в тончайшей сетке, а к вечеру без рук и без ног вернись домой с коробкой чистого мотыля… Не то чтобы по полтиннику запросишь, по рублю покажется мало. А ведь рыбешку-то надо половить! Душа просит. А когда она просит, какой же русский станет жалеть денег! Пропади они пропадом!
Мотыля в этот день много на рынке, торопиться некуда: оттого и кричит на весь белый свет подвыпивший мужичок, расхваливая своих «акробатов».
— Хороший мотыль, но надо походить. Только что приехал, надо оглядеться, потолкаться, посмотреть…
— Не-е-е, лучше не найдешь! Ищи не ищи… Бери, пока не поздно. Он и на крючке будь здоров… Даст по рылу окуню, еще неизвестно, кто кого, — смеется продавец и снова кричит: — А вот акробаты!..
В душистом воздухе под голубыми небесами разносятся пронзительно-нежные, захлебывающиеся трели канареек. Тихий, нескончаемый звон стоит в ушах. Клеток так много, что не сразу и поймешь, из каких долетают песни. Только по дрожащим горлышкам птиц узнаешь певуний. Какая лучшая из них? Это ведомо только знатокам. Все как будто хороши! Но за одну пятерку просят, а другую за полсотни не отдадут.
Зелененькие, как молодое сено, лимонно-желтые, оранжевые — каких только нет! Пахнет тут птичьим пером, пометом и мечтательными детскими снами о чем-то несбыточном. Тут же лобастенькие попугаи, исполненные собственного достоинства, молчаливые в тесных клетках и озябшие. Они словно бы презирают и толпы людей, и распевающих канареек.
Цветной петух, привязанный за ногу, орет во все горло, хлопая округлыми крыльями, тянет веревку, спотыкается… Мокрые перья на его животе висят черными сосульками: надоело ему продаваться — никакого уже нет терпения!
Волнистые попугайчики взъерошивают зеленые или голубые, желтые или белые перышки, жмутся друг к дружке, грустно целуются, словно бы на прощание.
Всюду клетки, клетки, клетки… Деревянные, пластмассовые, шатровые и плоские, изготовленные на уровне мировых стандартов, с какими-то приспособлениями то ли для ванночки, то ли для гнезда, с качающимися трапециями, с насестами из бузины, с выдвижными кормушками и донышками. Аккуратные, в виде дачного домика, или огромные клетки, в которых впору держать голубей или какую-нибудь говорящую ворону… Всякого товару полно!
Голуби теснятся в плетеных садках, в раскладных клетках, страстно воркуют, кружатся, если позволяет место, наступая на голУбок… Белоснежные, чистые, с пепельными каемками на крыльях; чернохвостые монахи; сизо-дымчатые, головастые, сильные почтовые с надменно злыми глазками; миниатюрные белые, зобастенькие, с мохнатыми ножками, с точеной, кроткой головкой; палевые с зеленовато-синим отливом перьев на шее — залапанные или первозданно нетронутые, словно бы пудрой присыпанные; дешевые до удивления и очень дорогие…
Одному мужику надоело торговать, он топчет недокуренную сигарету в грязи и, как бы рванув на груди рубашку, с веселым матерком выхватывает из садка своих голубей и кидает их, как каменья, в голубой воздух. Стоит, будто сказочный Балда в окружении чертей, и смотрит, задрав голову, как собираются голуби в стаю и кругами отлетают прочь от рынка в сторону дома, родной голубятни, истаивая в бледно-голубом небе…
А над птичьими рядами царит переполох: зеленый попугайчик улетел из клетки и, яркий, уселся на грязной крыше навеса, напугав воробьев своим неожиданным появлением. Суетится хозяин, кричит на мальчишек, которые уже лезут на крышу, крадутся к несчастной птице, ей, конечно, теперь уже не жить, хоть и улетает она от мальчишек, с трудом дотягивая до соседнего с рынком дома. Грустно зеленеет попугайчик на мокрой жести. Ребята лепят тяжелые снежки, кидают без устали. Хозяин махнул рукой — пропала птица, сам виноват.
— А это для щегла, — говорит ласковая женщина. — Репейничек тут, просо, подсолнушки, конопелька — всего понемножку. А вот салатику возьмите, травка такая, мокрицей называется, это для всех птичек полезно, в ней витаминов много. Очень советую. А это для канареек смесь. Тут все что надо. Сколько вам стаканчиков? Стоит-то? Двадцать копеечек. На рублик? Что ж так мало берете? У меня корм отборный, такого вы нигде не купите, ни в каком магазине. С ним ведь ничего не делается — лежит себе да лежит. Берите-ка побольше! Я вам с верхом насыплю, если побольше возьмете, и еще один стаканчик добавлю. Одна всего птичка? Ну так что ж, зато надолго хватит. Как хотите, конечно, на рублик так на рублик. А салатику? Ну и хорошо, ну и правильно. Это очень полезно для птичек. Как его давать-то? А прямо в корм накрошите или можно водичкой смочить. Сейчас весна, витамины всем нужны, и птичкам тоже…
Война за плечами пожилой этой женщины, голод, разруха, беды и невосполнимые потери.
— Вот и спасибо вам, — говорит она на прощание. — Будьте счастливы.
Бродит летом с маленькими мешочками в подмосковных лугах, собирает семена репейника, находит и рвет мокрицу, семена подорожника вышелушивает, готовит всякие смеси и для щегла, и для канарейки, и для волнистых попугайчиков, для чижей и синичек, делает все это с любовью и заботой, будто готовит еду не для птиц, а для большого семейства, которое отобрала у нее война.
А вот и собаки! Щенки копошатся в корзинах и портфелях, породистые и дворняжки, одинаково симпатичные, смотрят подслеповато на яркий свет, выкарабкиваются косолапо из корзин, бесстрашно ковыляют под шагающие мимо ноги, ноги, ноги, которых как будто не замечают в прадетском своем неведении. Что это такое и зачем тут? Где начало и где конец всему? Глаза их пока что выражают лишь удовольствие от сытости и тепла да тоску от голода и холода.
Не то что глаза взрослых собак, которых привели сюда продавать. Лучше уж не смотреть в глаза старой овчарки, привязанной к забору, за которую озябший и продрогший хозяин просит сорок рублей, но готов отдать и дешевле, с неприязнью поглядывая на свою остроухую, которую никто не хочет покупать. В глазах его тоже собачья тоска: неужели придется тащиться домой со старухой, неужели никто так и не даст хотя бы тридцатки, легкой этой пачечки денег, которая одна только способна оправдать зря потраченное время и которая разлилась бы по жилам, попадись она в руку, радостным теплом и удовольствием. Проклятый день, проклятая сука! Собака робко поглядывает на хозяина, не понимая вины перед ним, печально опускает усталые глаза, не зная, что же ей нужно сделать, чтобы вновь, как когда-то давным-давно, понравиться хозяину, который теперь, как она понимает, недоволен ею. За что?
Лучше уж не смотреть на эту пару, лучше вернуться к рыбкам, к веселым их танцам за прозрачными стеклами, завороженно вглядеться в переливчатую игру чешуи смарагдовых гуппи, забыться в цветном этом сне, который радует душу таинственной и непознаваемой красотой.
А какой же сон видит уморившийся за день молодой мраморный дог, свернувшийся у забора на подстилке из сырых газет? С трудом поддерживает дрожью последнее свое тепло, спрятав голову под неуклюжей лапой. Какому же мудрецу понадобилось когда-то выводить эту породу голых гигантов? Из поколения в поколение поднимали собаку вверх, увеличивали в размерах, одевая в короткошерстную, бело-черную рубашку, чтоб в конце концов увидеть у своих ног лежащего в горделивой позе устрашающе огромного пса, похожего на мраморное изваяние… Сама природа, изуродованная и побежденная человеком, лежит в ожидании приказа у ног своего властелина, вознесшегося в своей прихоти и гордыне до высот предвечного разума, творящего самое природу.
Угрюмая женщина, кутаясь в воротник из серебристого песца, поглядывает исподлобья на толпящихся вокруг людей в надежде увидеть наконец-то покупателя. Нет, она не собаку продает, а всего лишь навсего огромную груду дрожащего возле ее ног мяса, одетого в мраморную рубашку. Совсем недавно, чуть ли не вчера, каких-то восемь-девять месяцев назад… Ах, да что вспоминать! Это была ошибка. Да, конечно, прелестный неуклюжий щенок, за которым даже лужицы приятно было вытирать на паркете, которого приятно было целовать в большую морду, приятно кормить молоком и мясом, готовить всякие кашки, баловать косточкой из супа, конфеткой. Ну и что? Это была лишь ошибка. Ей, конечно, известно, что продавать взрослую собаку безнравственно. Но почему бы не продать, если не прижилась, если надоела, если слишком много ест и слишком много приходится тратить времени на гулянье с ней? Она же в конце концов не себя продает, а молодую собаку, которая тысячу раз успеет привыкнуть к новому хозяину, если найдется какой-нибудь дурак… В хорошие руки она вообще готова отдать ее бесплатно. Не в деньгах счастье. Что же ей оставалось делать, как не прийти сюда, если на все ее объявления о продаже породистого мраморного дога никто не откликнулся!
— Милорд, — говорит она глуховатым голосом. — Ты простудишься, дурачок. Встань сейчас же! Вставай, вставай, нечего тут валяться в мокряди. Ты слышишь меня, Милордушка? — В голосе ее звучит виноватая нотка.
Милорд поднимает тяжелую голову и пристально, красным, будто заплаканным, глазом глядит на любимую свою хозяйку в надежде услышать и другой приказ: идти домой, в теплое и светлое жилище с синим ковриком на лакированном паркете и большой эмалированной миской, которая так сладко, так безумно вкусно пахнет теплой и густой едой.
Но хозяйка молчит, согревая подбородок и нос в пушистом меху, а глаза ее напряженно всматриваются в лица медленно проходящих людей, словно ищут кого-то в толпе, ждут.
Милорд звучно и жалостливо зевает, глаза слезятся от холода, пробравшего его до костей, он понуро опускает голову на лапы и мелко-мелко дрожит всем телом, как от страха. Значит, надо ждать, раз хозяйка ждет: он-то уж знает, что за непослушание люди наказывают.
Кошкам и маленьким собачонкам — тем проще: сиди за пазухой в тепле, гляди по сторонам, подремывай и жди. А тут такая неудача! Такие большие ноги, такая голова, такой длинный хвост, голый и холодный, и такая короткая шерсть. Что за день такой выпал в жизни Милорда! Когда же он кончится!
А денек в зените. Полуденное солнце играет в черных лужицах, в черных, будто нефтью облитых, ледяных, искрящихся бугорках под ногами. Косматые нутрии сутуло прячутся в тени полуоткрытых ящиков, устланных сеном. Кролики пушисто горбятся в корзинах. Уши альбиносов розово светятся на солнце.
— А вот акробаты! — опять доносится из толпы, которая так плотно заполнила все проходы между торговыми рядами, что подойти к рыбкам, кажется, уже невозможно.
Ржавые корыта, тазы, тазики, шайки громоздятся на открытых рядах. Плотные, тепло одетые женщины в клеенчатых фартуках бойко торгуют зеленовато-серыми циклопами, густо кишащими в корытах, образующими какие-то темные, уплотненные завихрения, пока капроновый сачок отдыхает в руках у хозяйки; дафниями цвета железного сурика, мелкими, как пыль, и крупными, подергивающимися в чистой воде, громоздко и бессмысленно-неуклюже, словно бы цель их непонятной жизни только и состоит в этом странном подергивании, в нелепом плавании, словно бы высшим благом их бессистемной жизни является тот миг, когда какая-нибудь голодная рыбка схватит их и проглотит. Одно слово — корм.
Так же бесчувственны кристаллы и полудрагоценные самоцветы, которыми торгуют любители и знатоки камней, разложившие в своем ряду агаты и сердолики, аметисты и кристаллы горного хрусталя, бирюзу, кусочки малахита, полупрозрачные осколки кремния, голубого лазурита, багрово-черные кристаллы пиропов, этих извечных спутников алмазов, похожие на переспелые зерна кисло-сладкого граната… Чего там только нет!
А рядом — песок для аквариумов, бурый гравий. На грязной площадочке, прямо на земле, выстроились всевозможные аквариумы, старые, обросшие неотмытой зеленью, и совсем еще новые — маленькие и большие. Тут можно купить любое оборудование для них: подогреватели, термометры, кормушки, фильтры, компрессоры для подкачки воздуха, распылители, рефлекторы для подсветки, реостаты. Все есть! Есть даже то, что и в голову не могло бы никогда прийти рядовому любителю аквариумных рыбок, на что еще и спроса-то нет, и непонятно, как это что-то, состоящее из затейливо выгнутых стеклянных трубок, будет работать, по какому принципу и для чего. Изобретатель разъясняет — любознательные слушают: кто-нибудь да купит это что-то. Тут, как говорится, предложения опережают спрос. На этом пятачке собираются технари, специалисты высочайшего класса.
Стоят напротив древние старушки, выставив на прилавок пузыречки из-под лекарств, банки из-под горчицы или меда, собранные на помойках, банки из-под джемов с навертывающимися крышками, какие-то моточки проволоки, резинки, пробочки, бутылочки из-под уксусной эссенции или из-под соуса «кетчуп». И на это тоже спрос. Выручка невелика, но все же прибавка к пенсии, да и день на воздухе для старого человека тоже не во вред, тоже прибавка к слабеющей жизни.
Водоросли всевозможных видов. Торгуют ими люди ученые, знающие цену себе и роскошным растениям, заключенным в стеклянные цилиндры. Нежно-зеленые водоросли светятся в воде под стеклом, как какие-нибудь редчайшие экспонаты выставки. На бумажных наклейках по-латыни написаны мудреные названия. Новичку не то что купить, остановиться страшновато возле этого ряда!
Веточки зелено-розовой людвигии покоятся в воде, словно какие-то диковинные цветы в глыбе прозрачнейшего льда; волнистая валеснерия и ветви ярко зеленой кобомбы, нежнейший папоротник, мощная японика и прочее, прочее — все это бесконечное разнообразие подводного растительного мира недвижимо и безмолвно красуется в хрустально-чистой воде, по-летнему сочно зеленея в лучах мартовского солнца.
Те же самые растения, плетьми лежащие в потемневшем оцинкованном тазу, кажутся каким-то бледным подобием… Там, в стеклянных колбах, в стеклянных высоких цилиндрах, — фирма! Здесь — ширпотреб. Там — предприимчивые люди, а тут — попроще. И цены, конечно, разные.
Как и на улиток: одни с рекламой, отпечатанной на машинке, другие — нет. Про одних сказано, сколько воды процеживает за сутки, очищая ее от всяких нечистот, одна-единственная улитка, сколько другая улиточка иной породы съедает рыбьего помета, осевшего на дне и загрязняющего воду, и сколько третья, ползая по стеклам аквариума, приносит пользы, очищая зазеленевшие стекла… Несколько улиток работают, как какой-нибудь комбинат, как сложнейшее очистное сооружение. Как не купить такое чудо! А другие свалены на дне голубоватой поллитровой банки из-под какого-нибудь фаршированного перца, сцепились друг с дружкой в багрово-черный ком… Кто их знает, пользу они принесут или вред? Может, они растения объедают? Продавец молчит: сам, наверное, не знает ничего — вот и молчит, как иной купец, посадивший в такую же банку десяток гуппи или бледных меченосцев и предлагающий чуть ли не каждому встречному купить их всех за рубль. Оптовая, так сказать, торговля.
— Всех за рубль! Десять штучек всего за один рубль. Кому нужны рыбки?! Всех за рубль отдам.
Никому они не нужны. Если такие дешевые, значит, плохие, думает покупатель, проходя мимо и даже не глядя на бледных от недостатка кислорода невеселых рыбок, которые, может быть, в других условиях играли бы всеми цветами радуги и не по гривеннику, а по рублю за пару пошли бы за милую душу. Таланта нет у человека! Ходит с утра до вечера со своей банкой и, если не подохнут его рыбки, готов их за полтинник кому-нибудь отдать, какому-нибудь мальчишке. Никто не покупает дешевых рыбок. Покупают дорогих! Нынче на мякине не проведешь. Живут по поговорке: дорого, да мило, дешево, да гнило! Деньги, слава богу, имеются. Кто же их будет экономить на собственном удовольствии? Ищи дурака! Умный не продешевит, а глупый не продаст и задешево. Таков закон рынка.
Ох, уж этот рынок! Два дня в неделю шумит он и в летние знойные дни, и в лютые морозы, когда под каждым аквариумом зажжена газовая горелка, подогревающая воду, когда случайно упавшая из сачочка рыбка бледнеет на глазах и застывает, если продавец не успеет подхватить ее с прилавка губами и согреть во рту.
Сотни микроавтобусов, снятых в субботу и воскресенье с московских маршрутов, беспрестанно везут от Таганской площади все новых и новых покупателей, подъезжающих сюда со всех концов Москвы.
— Это на Птичий рынок? — спрашивают новички, становясь в очередь.
— Куда же еще! — отвечают завсегдатаи с улыбкой удивления. — Только на Птичий. — Говорят таким тоном, будто людям некуда больше ехать, кроме как на Птичий.
Всего не пересмотришь, не разглядишь на рынке и за целый день! Там поплавочки продают, искусно выточенные из пенопласта, яркие, как елочные украшения; там сторожкИ из щетины дикого кабана для подледной рыбалки; изящнейшие мормышки, похожие на ювелирные изделия, на золотые или серебряные дамские сережки; зимние блесны из настоящего серебра для ловли судака, который предпочитает их блеснам из дешевого металла. Рубль штука! Но зато ведь судака можно поймать. Там из-под полы торгуют японской леской, жерлицами оригинальной конструкции, каких, конечно, ни за какие деньги не купишь в магазине. Или взять хотя бы шнековые коловороты из легчайшего титана, под ножами которых метровый лед кажется стеарином. Или самоподсекающие настороженные донки. Но это уж для дураков и лентяев. Уважающий себя рыбак задаром не возьмет. Хотя сработаны они, конечно, на совесть. Чистота работы выше всяких похвал. А смекалка одна чего стоит!
Все тут высшего сорта, хоть и нет на товаре Знака качества.
Однако что-то не слыхать голоса мотыльщика, торгующего «акробатами». Пора бы и мотылем запастись для завтрашней рыбалки. Можно и на бобах остаться.
Нелегкое это дело — протискиваться в толпе в нужном тебе направлении! Со всех сторон стискивают тебя люди. Под ногами скользкий лед, и все твои усилия пойти наперекор общему движению тщетны, пока не образуется перед тобой какое-нибудь свободное пространство, какая-нибудь щель, которую ты и заполняешь собою, продвинувшись на шаг или на два вперед.
Тут, под ногами, в фанерных ящиках, в вате копошатся палевые хомячки — утеха детей. Молодая, немытая, нечесаная женщина торгует белыми крысами, тычет розовой мордочкой с розовыми ушами чуть ли не в лицо тебе, предлагая свой товар с каким-то презрительным равнодушием в глазах. Крыса вылезает у нее из-за пазухи, вскарабкивается на плечо. С тем же равнодушием женщина отдирает ее от плеча и прячет под пальто, на грудь, в какой-то там карман, откуда вылезают крысы на свет.
— Да не нужны мне крысы, господи боже мой!
Женщина презрительно выпячивает губы и смотрит сквозь тебя, как будто ты превратился в стеклянное изваяние.
А мотыльщик как сквозь землю провалился — нет его. Вот тут стоял со своей коробкой, а теперь на его месте какой-то парень торгует каретрой, рыбьим этим кормом, который зеленовато-серой массой лежит на влажной тряпице. Объясняет кому-то, как надо сохранять каретру: во влажной тряпочке, в холодильнике. Корм хороший, живучий. Кто они, эти каретры? Личинки какие-нибудь или сами по себе живут? Прозрачные, величиной с крупного мотыля, недвижимо висят они в воде, похожие на каких-то двуголовых водяных тянитолкаев, но стоит приблизиться рыбке, как ленивая каретра, вдруг превращаясь в туго скрученную пружину, исчезает и снова лениво растягивается в теплой воде в относительной безопасности. А рыбка с нескрываемым удивлением оглядывает место, где только что была каретра, и, обескураженная, продолжает поиски, пока снова не увидит свою жертву, обреченную в конце концов на съедение. Ничего не поделаешь — корм есть корм.
А мотыльщик, видимо, ушел. Хороший у него был мотыль, крупный и очень живой, чистый, яркий. Теперь уж не до жиру, хоть какого-нибудь купить. Там, где торгуют кормом, только трубочник да мелкий кормовой мотыль. Вот тебе и погулял, отвел душу! Без мотыля остался, черт побери. Неужели ни у кого нет?
Трубочник лежит в белом эмалированном противне, похожий на обветренную, протухшую лепеху мясного фарша, залитую водой. Торгуют им, видимо, муж с женой. Муж отщипывает порцию корма, кладет в маленькую коробочку, сделанную из тонкого алюминия, переспрашивает:
— Вам на сорок копеек или на двадцать?
Сбрасывает, если переложил, берет коробочку совсем крохотную, двадцатикопеечную, перекладывает в аккуратно свернутый из книжной странички кулек, протягивает покупателю, получает деньги и снова спрашивает:
— Вам?
Жена его, в брезентовом плаще, надетом поверх зимнего пальто, крутит кулечки озябшими руками, каким-то особенным способом заворачивая нижний, острый угол кулька, кладет их рядком, чтобы мужу удобно было брать. Работают молча, не отвлекаясь, как на конвейере: торговля нынче идет хорошо — трубочника в этот день привезли на рынок мало, и возле них скопилась очередь. Женщина рвет страницы из старого учебника, крутит кульки. Времени не хватает даже на то, чтобы поправить выбившуюся из-под лисьей шапки прядку светлых, ухоженных волос, откидывает ее рукавом груботканого, выгоревшего, выцветшего до белесости зеленого плаща.
Если ты не впервые на Птичьем, много знакомых лиц увидишь: этот рыбками всегда торгует, тот растениями… С иными поздороваться хочется, как со старым знакомым…

ГЕОРГИЙ СЕМЁНОВ (1931 - 1992)

малый сребряный ковш епископа Ефима (Великий Новгород. XV век)

древрусские ковши изначально - и очдолго были простонародной утварью. И делались только из древа (древесного корня, капа) и из рога. Но с XIV столетия в Великом Новогороде начали ковать эту прекрасную посуду из металлов. Дорогую тоесть.
Ковш новгородского епископа Евфимия (- 1458) из серебра малый, но вместительный. Почти полусферический - пузатенек, едва возвышаются над бортом тонкая отогнутая ручка листком и треугольный "хвостик утиный". (Это позже московские мастера придали ковшу легкие низкие очертанья. Древле посуда прежвсего должнабыла быть прочной и щедрой. Черпануть так черпануть). Он ничем не украшен кроме чистых форм и сильных объемов. Ну, и светлого блеска серебра... Лишь на дне в круглой мишени - короткая монограмма Евфимия. Простите уж за нерусское слово.

схема действий половца в набеге на Русь (в изложении князь Владимира Мономаха. XII век)

в год 6619 (1111). Вложил Бог Владимиру (Мономаху, князю переяславскому. - germiones_muzh.) мысль в сердце понудить брата его (- двоюродного, князя киевского. - germiones_muzh.) Святополка пойти на язычников весною. Святополк же поведал дружине своей речь Владимира. Дружина же сказала: «Не время теперь губить смердов, оторвав их от пашни». И послал Святополк к Владимиру, говоря: «Нам бы следовало съехаться и подумать о том с дружиной». Посланцы же пришли к Владимиру и передали слова Святополка. И пришел Владимир, и собрались на Долобске. И сели думать в одном шатре Святополк с своею дружиною, а Владимир со своею. И после молчания сказал Владимир: «Брат, ты старше меня, говори первый, как бы нам позаботиться о Русской земле». И сказал Святополк: «Брат, уж ты начни». И сказал Владимир: «Как я могу говорить, а против меня станет говорить твоя дружина и моя, что он хочет погубить смердов и пашню смердов (- дружинники были феодалами: держали от князя земли и крестьян. Отрыв крестьян от работы для несвоевременного похода на половцев не в их интересах, как собственников. - germiones_muzh.). Но то мне дивно, брат, что смердов жалеете и их коней, а не подумаете о том, что вот весной начнет смерд этот пахать на лошади той, а половчин, приехав, ударит смерда стрелой и заберет лошадь ту и жену его, и гумно его подожжет. Об этом-то почему не подумаете?». И сказала вся дружина: «Впрямь, воистину так оно и есть». И сказал Святополк: «Теперь, брат, я готов (идти на половцев) с тобою».
ПОВЕСТЬ ВРЕМЕННЫХ ЛЕТ

- все элементы изложенной князем схемы действия половца так или иначе входят в вечный арсенал приемов набеговой тактики степняка. Но здесь они составляют лаконичную и экономно-жесткую систему:
1. рассматривается вариант действия небольшой группой - даже поодиночке, что позволяет появляться-исчезать нежданно. Сталбыть, вторжение на русскую территорию предположительно неглубокое;
2. нападающий убивает мущину - и угоняет женщину (женщин и детей?). Это легче: не будет сильного сопротивления при конвоировании, проще успокоить плетью, можно взять и на седло либо поперек седла для отрыва от погони. Крометого, предполагается, что женщин всегда можно занять в степном хозяйстве - а мущин надобы продать (значит, больших близких и надежных рынков работорговли, какие были позже у татар, у половца нет. В XVI веке татары вообще чуть отъезжали после набега, без страху становились лагерем и ждали когда придут русские с выкупом);
3. лошадкой смерда степняк небрезгует. Хотя она явно должна быть не фонтан.
4. поджог сараев гумна является способом просигналить своим и отвлечь возможных преследователей. Сам половец будет уже далеко.
- Щипачи. Хотя защипать и досмерти можно.