August 1st, 2019

(no subject)

если собираетесь кого-нибудь полюбить, научитесь сначала прощать. (Александр Вампилов)
- так практически никогда небывает. Только наоборот - и очень больно.

что в руках у времен года? (Русь)

времена года на Руси изображались в человеческом образе. Как в женском (это чаще), так и в мужском. Во престольной царицыной палате дворца Алексея Михайловича в Коломенском их изобразили мущинами: царица и царевны обитали в "бабьем царстве" - окруженные женщинами; мужская охрана располагалась внизу, и даже печи топились из соседних наружных помещений. Царице прислуживали мальчики, а царевнам девочки; мужики заходили редко и по делу. - Царь в основном:) Итак:
Весна - юноша с подсвешником и ключом, а в шуице свиток с надписью: "совокупление птиц";
Лето - младой муж со скипетром - и покрытой крышкою братиной в руках;
Осень - пожилой мущина. В правой руке ключ, в левой весы (взвешивать урожай);
Зима - старец. Но очбодрый, осанистый. В руках меч подсекать живое и снежнобелый покров... (Интересно, что вотличие от остальных времен года, которые в полном царском облачении, Зима в короне - но в раздранном рубище. И босиком)

ТАНЯ СТЕПАНОВА

***

В начале было слово, и слово было: ты опаздываешь к обеду.
Плывущий собран, ныряет рыбкой в бездну, затевает беседу.
Сфинкс улыбается, придумывает загадку маленьким лохам:
берите котомку и посох, пора собирать бытие по крохам.

И вот на златом крыльце сидят прошенные, но не простые
короли, королевичи, мишки гамми, сапожники и портные.
Для подаяния тянут руки, короны и сванки,
из крапивы выглядывают замаскированные танки.

Стук ложек заглушает аромат травяного зелья,
и снова слово: я рядом, не лишайте себя веселья.

ШЕЛ ПО ГОРОДУ ВОЛШЕБНИК (повесть, в которой случаются чудеса. СССР, 1960-е). - X серия

никогда еще ни у одного школьника в мире не было такой прекрасной жизни. В школе Толик получал одни пятерки. При этом ему не нужно было тратить на уроки ни одной минуты. Времени свободного было очень много, и Толик по два раза в день ходил в кино — на десятичасовой сеанс и на одиннадцать тридцать. Мама с удовольствием давала ему деньги. А вечером Толик смотрел телевизор, все передачи подряд. Даже те, которые детям до шестнадцати лет смотреть не полагается. Самое противное было, конечно, сидеть в школе. На уроках Толик скучал, потому что знал все наперед до самых каникул. И ему приходилось придумывать себе разные занятия: то помечтает, какое бы ему еще загадать желание, то почитает потихоньку книжку, а то начнет в этой книжке разукрашивать рисунки: мужчинам пририсовывает усы, а женщинам бороды. Хорошо было бы вообще не ходить в школу. Но Толик понимал, что этого делать нельзя. Объяснить это было очень трудно. Нельзя же попросить у коробка, чтобы все не обращали на Толика внимания. Тогда и жить будет неинтересно.
Один раз Толик совсем было собрался рассказать все Мишке и помириться с ним. Конечно, придется дать Мишке половину спичек. Но разве для друга жалко! И разве Толик — жадина? Конечно нет. Толику так захотелось поделиться с Мишкой, что он даже не стал досматривать телевизионную передачу и заперся в ванной, чтобы разложить спички на две кучки. Он клал их перед собой: одну — налево, другую — направо. Спичек оставалось тридцать девять. Одна оказалась лишняя. Толик подумал немного и положил ее к себе. У него стало двадцать, а у Мишки — девятнадцать. «Какое-то глупое число, ни на что не делится», — подумал Толик и прибавил себе еще одну спичку. Теперь у Мишки стало восемнадцать. Прекрасное число: делится на два, на три, на шесть и на девять. «Вот и хорошо, — снова подумал Толик, — вот и нужно его разделить на два». Еще девять спичек перекочевали направо, а у Мишки осталось девять. Правая кучка стала большой, а левая совсем маленькой. «Это несправедливо, — размышлял Толик. — Если Мишка узнает про такую дележку, он обидится. А не сказать ему нельзя, потому что это будет нечестно. Нечестно поступать нельзя. Но обижать Мишку тоже нельзя». Значит, надо было как-то так сделать, чтобы было честно и не обидно. Это очень просто: не нужно делить, тогда и говорить будет не о чем.
И Толик смешал все спички в одну кучу. Мишка ни о чем не узнает. И значит, все будет честно и не обидно.
Толик спрятал спички как раз вовремя. В дверь ванной постучала мама.
— Толик, — сказала она извиняющимся голосом, — прости, если я тебе помешала. Но уже поздно. Можно, я лягу спать? Или тебе еще что-нибудь нужно?
— Мне… ничего, — ответил Толик, но тут же спохватился. — Нет, мама, подожди. Мне нужен велосипед. Купишь?
Мама схватилась за голову.
— Бедный мальчик! — сказала она. — Как же я раньше не подумала! Ты у меня такой скромный: сам попросить стесняешься. А мне даже и в голову не приходило. Идем скорее!
Мама взяла Толика за руку и повела в комнату, где папа досматривал телевизионную передачу.
— Евгений, — торжественно проговорила она, — ребенку нужен велосипед.
— Что значит — нужен?
— Это значит, что он хочет велосипед.
— А пароход он не хочет?
— Это неуместные шутки, Евгений.
— Я не шучу. Ты же знаешь, что у нас сейчас мало денег. Велосипед может обождать.
— Нет, не может! — возмутилась мама. — Как это можно откладывать, если наш славный мальчик хочет кататься на велосипеде?
— Не такой уж он славный, — сказал папа. — А ты его за последнее время совсем избаловала. Вот я сам возьмусь за его воспитание.
— Ты это десять лет обещаешь.
Папа встал и с треском выключил телевизор.
— Толик, выйди из комнаты, — громко сказал он. — Немедленно ложись спать. Никакого велосипеда тебе не будет.
— Толик, не ходи, — звонко сказала мама. — Не ложись спать. У тебя будет два велосипеда. Самых лучших.
Толик переводил взгляд с папы на маму, сопел и очень жалел, что затеял этот разговор. Он вовсе не хотел, чтобы папа с мамой ругались. Раньше они иногда спорили, но не ссорились. А теперь начиналась самая настоящая ссора.
— Ты могла бы не обсуждать этого при ребенке! — кричал папа.
— А что тебе ребенок! — кричала мама. — Ты его совсем не любишь!
— Я не люблю?!
— Ты не любишь! Ты его ненавидишь!
— Ты просто дура! — сказал папа.
Мама ахнула. Толик увидел, как она побледнела. Папа вдруг замолчал и растерянно посмотрел на маму. А мама быстро повернулась и убежала на кухню.
Папа схватился за голову и зашагал по комнате. Он ходил, как будто не замечая Толика. А Толик стоял посреди комнаты и не знал, что делать. Наконец папа остановился и посмотрел на Толика. Лицо у него было виноватое.
— Что же мы с тобой натворили, старик, — тихо сказал он.
Толику было жалко папу. И маму тоже было жалко. И еще ему было жалко спички, которая могла все уладить. Если мирить всех, кто ссорится, то никаких спичек не хватит. Но все же теперь поссорились папа и мама. Толик вздохнул и поплелся в ванную. Там он сломал спичку и загадал, чтобы папа и мама помирились.
И тут же мимо двери ванной простучали каблуки мамы. А затем послышались в коридоре тяжелые шаги папы. Толик выглянул за дверь.
Папа и мама стояли посреди коридора и смущенно улыбались друг другу.
— Ты на меня не сердись, пожалуйста, — говорил папа.
— Это ты на меня не сердись, — говорила мама.
— Я, конечно, виноват.
— Это я виновата.
— Нет, нет, — сказал папа. — Ты ведь так устаешь. И дома и на работе. Разве я не вижу? И я… я ведь тебя очень люблю.
— Я тебя тоже люблю, — ответила мама. — А мы можем купить Толику велосипед?
— Попробуем, — согласился папа.
Толик потихоньку выскользнул из ванной и направился спать...

ЮРИЙ ТОМИН

АВГУСТА ДАМАНСКАЯ (1877 - 1959. изгнанница первой волны)

ПРОСТИ-ПРОЩАЙ

под тяжелым черным небом, низко спустившимся к полям, подъезжали к деревне. В темноте несколько пятен темней. Ни огонька, ни щелочки света. Глухая, поздняя ночь. Равнодушно тявкнула собака, равнодушно умолкла. Бесшумно сошли мы с телеги. Так надо было.
— Тише, тише … — бросил хозяин шёпотом в черную тишину. Не то открылась дверь, не то приподнялась заслона над чем-то, низко, у самой земли. Куда-то толкнули меня, тонко скрипнуло за мною и я провалилась в глубокую яму. Так показалось мне. От едкой острой духоты захватило дыхание. Я раскинула руки, чтобы ухватиться за что-то. Одна рука повисла в воздухе, другая уперлась ладонью в шершавое что-то, твердое: мешок с зерном. Скользнула дальше рукою — еще, еще мешки. Крепкая, надежная стена. Перестала кружиться голова, кровь пошла тише и в ласковом шёпоте над моим ухом я разобрала:
— Ляг… ляг… поспи… Там видней будет …
Я не успела спросить куда лечь. Чья-то рука потянула меня вниз, к земляному влажному полу.
И я опускаюсь на мягкое что-то, теплое, с визгом ускользающее из-под меня: собака. Всплакнул ребенок во сне, кто-то крякнул, быстро оборвался чей-то храп, несколько невнятных ворчливых звуков, и опять храп, шумное свистящее дыхание.
Рядом со мною спали люди, и за моей спиной, над головой. Я чувствовала по обе стороны, кругом — тела, тела, тела…
Снаружи, за бревенчатыми стенами тихое ржанье, осторожное позвякивание сбруи. Лицо вдруг обдала свежая струя и грудь жадно затянулась ею. В зыбкой мгле встала на пороге большая черная масса, зашаталась, согнулась. С сухим стуком захлопнулась опять дверь. Стало душней и черней. Хозяин, наступая на ноги, пробирался между спящих тел к лежанке за моей спиной.
Что-то шепнула ему женщина, что-то шепнул он ей в ответ. С лежанки спустилась голова, борода царапнула меня по затылку, и вдоль моего плеча скатился на землю мягкий ком.
— Во… полушубок… Укройся, усни …
Я не ложусь и не сплю. Непроницаемо черно. Нестерпимо душно. Суетливый шорох в далеком углу — видимо не одна, а несколько большущих крыс. Закопошился, запищал ребенок, и тот час зацыкал женский голос. Потом, тихая возня, торопливое чмоканье, гульканье в маленькой жадной глотке.
*
Пошли мысли. Ведуны — шептуны.
Завтра меня поведут. Куда? Кто? Где буду я завтра в этот поздний ночной час. За кругом безнадёжного прозябанья? В советской тюрьме? Глаза жадно долбили темноту. Зари бы! Одной тоненькой ниточки света. Но только плотнела тьма, сгущалась духота и уже мутило от неё… Потом, как тучею небо, заволокло мысль забытьём.
Я проснулась, сидя. Так сидя и спала, и откинулась назад: рядом со мною крепко спал большой темноволосый человек в красноармейской шинели. Блеснула и обожгла испуганная догадка — западня? Проснувшаяся на лежанке хозяйка шёпотом успокоила меня… Знакомый солдат, за солью собрался на эстонскую границу.
Во все щели уже бился свет. Шел день. Рачительно, точно приступая к положенному делу, кричал петух. В повети за стеной хрюкали свиньи. Сонно мычала корова.
Теперь только я разглядела, сколько спящих людей было кругом. Около десяти. Кроме хозяина с хозяйкой, старуха и две девочки-подростки. На лежанке вдоль поперечной стены дед и в ногах у него два мальчика, оба курносые, пухлощекие, с смешно раскрытыми по птичьи ртами. Еще дальше, в полутемном углу, на козлах молодая женщина с ребенком у обнаженной груди. Из-под ватной порыжевшей кофты высунулась пяткой в воздух крошечная детская ножка, и розовела в спертой мутившей полумгле, как занесенный ветром на кучу мусора цветок шиповника.
Немного поодаль от меня лежал худенький паренек, с очень бледным, одухотворенным во сне, страдальческим лицом. Я долго вглядываюсь в него: архангел с картины Верроккио…
Пытаюсь встать, выбраться из груды тел, — хозяйка испуганно удерживает меня за рукав: Куда? Куда… Неровен час… Вдруг они… Погоди …
Охая, вздыхая, напяливает на себя мужнин кафтан, и выходит во двор, на разведку. Слышен её голос за стенкой. Что-то сказала корове, перекинулась несколькими звуками с лошадью, пошлепала кого-то из них по спине, что-то пообещала и вернулась в шалаш.
— Можно идти…
Она семенит за мною. Откуда-то успела в миг вытащить синее шерстяное одеяло, подушку в чистой наволочке, до блеска накатанную желтоватую простыню, ведет меня к стогу сена под навесом из жердей, укладывает и приговаривает:
— С непривычки оно, конечно… Нам все одно… Было бы где лежать. Вот избу, даст Бог, поставим…
Она взбивает сено у моих ног, с боков, стенками, чтобы меня не видно было с дороги и наказывает:
— Ну, ляжи… Если кто мимо будет, не окликайся… Спи …
Сквозь щели в сенных стенках я вижу жемчужно-серенькое небо, низко кланяющиеся ветви яблони, такой же черный шалаш, в каком я провела ночь и угол светло-бревенчатой недостроенной еще избы. Деревня погорела минувшей осенью, уцелело всего два дома. Это все, что я знаю. Как жили люди в этих шалашах я представить себе не могу. И внимание не останавливается на этом. Мягко, вкусно лежать в сенном овражке, за сенными откосами. Хорошо дышится, пахнет полем и яблоками. Шуршит тоненький дождик. И замирает острая, долгий месяц томившая мысль: о жутком, последнем, быть может, этапе на этом удивительном земном пути. Думы, тревога — медленно, мягко угасают во сне, согревающем, ласкающем тело, как долгожеланное объятие.
Просыпаюсь от удара в правый висок. С концом какого-то путаного сна переплелась боль и стрельнула мысль: прикладом винтовки… (- ты бы непроснулась. Прикладом в висок - это всё. – germiones_muzh.)
Но оказалось не столь страшно… всего только яблоко. Янтарное, душистое антоновское яблоко. Хлопнуло и на этом успокоилось… безобидно подкатилось к плечу…
Мое испуганное восклицание пристыдил веселый детский смех. Перед стогом вынырнули два синеглазых мальчугана… Я узнала их: спали на лежанке в ногах у деда. Один в широкой, с чужой головы, гимназической фуражке с вылинявшим верхом, в многоцветном узоре пятен, другой в стеганой ватной выцветшей шапчонке. Оба смотрели на меня во все глаза, во все свои белые, крепкие зубы, и когда я раскрыла рот, придвинулись оба, как по команде и пальцы к губам:
— Сейчас были… ушли… — шепнул один, и другой шёпотом тоже, утешил: — Придут опять…
Кто… я не знала. Могли быть те, надежные, которым поручалась моя судьба. Могли быть и совсем не надежные, шнырявшие в те дни по всем тропам и межам приграничных деревень. Но мальчики были посвящены. Это мне не понравилось. Мальчики же сами понравились очень.
Но… прежде всего надо было познакомиться, узнать, какая степень их родства с хозяином шалаша, который привез меня из Пскова, рискуя, по меньшей мере, одной своей головой. Я наклонилась вниз и с учтивостью воспитанной городской дамы, осведомилась:
— А вы… кто…?
— Свои мы … — удивленно, чуть снисходительно ответил один, но другой догадался и степенно пояснил: — Иван Трофимыча племянники мы… — И отрекомендовался: — Я Миша, а он Тема… Мы тут всегда играем, оттого нас сюда и… Понимаете?
Я поняла. Но я хотела знать больше.
— А нельзя ли мне теперь в избу? Поговорить с Трофимычем?
Оба решительно помотали головами. Нельзя…
Стало быть, арест на сенном ложе. Стражники мои придвинулись вплотную к стогу с явной готовностью удовлетворить мою дальнейшую любознательность. Но я молчу, помня дружеский наказ о пользе молчания. Мальчики переглядываются и, видимо, учитывают мою благоразумную осторожность. Постарше, в гимназическом картузе кивает головой, одобряет, и я узнаю…
Хозяин, уехал опять во Псков… ярмарка там нынче. Заприметили бы, если бы дома остался… Да ему и незачем тут, уже все слажено… Мне не о чем беспокоиться… А тетка картошки накопала, обед стряпала, теперь квашню ставит. Паша с Таней по грибы пошли и дед с ними. Сеня, такой худой, болезный… я, быть может, видела … так он на дороге караулит. Он чудной такой, всегда где сторонкой … лапти плетет… Вот, он и сегодня, как всегда. Будет примечать… Чуть что… свистнет. Но все обойдется … только бы полдневный дозор прошел (- пограничники. – germiones_muzh.), а там уже все свои…
Антоша и Пров… совсем уже интимно сообщил мне младший мальчуган. Они то и поведут…
Я была вполне осведомлена. Но не вполне удовлетворена.
План, мнившийся мне тайной моей и Трофимыча, которому я сдана была на руки верными людьми, оказался достоянием и Миши, и Темы, и Сени… очевидно, это и был тот паренек с одухотворенным мученическим лицом, которого я долго разглядывала в предутренней мгле. И Миша с Темой к тому же знали по-видимому о подробностях этого плана, о которых не знала я. Но оставалось только лежать на сене и ждать. Я хотела было откинуться опять на подушку, но Миша удержал: есть хочешь? Мы принесем… И яблок еще…
Я вспомнила про яблоко, хлопнувшее меня по лбу, поблагодарила и хотела признаться, что не прочь бы чего тёплого. Но Миша и Тема внезапно вытянулись на далекий тонкий свист, сделали мне быстрый знак… зарыться глубоко в сено, и отскочили от стога.
— Вставай, подымайся рабочий народ… — грянул Миша, и Тема высоким дискантом: ра-ра-та-ра-ра, ри-ри-ра-ра …
— Лови!
Затопали, завизжали и вдруг, с самой неподдельной веселостью гаркнули:
— Здравия желаем!
— Я те здравия желаем… — оборвал молодой бас, и другой сипловатый голос осведомился: —Яблоки уже все поснимали?
Чиркнула спичка. Лязгнули винтовки. Полдневный дозор. Мыслям моим некогда было останавливаться на том, как застывали мои руки и ноги, как затихало в сердце. Они поглощены были превосходной игрой двух искусных актеров.
— Малость уже осталось … — медленно с сокрушением протянул Тема, и Миша, негромко, предупредительно, тоном сговорчивого жулика: — А вам много?.. Я бы…
— Конечно, ведь не считанные… — солидно-подло поддержал его Тема.
— Сотни бы, две, три… — звучный бас без колебаний пошел на предложение.
Другой, сиплый тенор счел нужным обеспечить его посулом мзды:
— Клею вам для змей привезем из города…
— Ой, привезите!.. восторженно подхватил Миша и Тема радостно прищелкнул языком.
— Клею! Вот…
Мальчики зашептали, перебивая друг друга. До меня донеслось лишь: … за кленом… мы живо…
Зашагали большие, крепкие, подошвы. Торопливо засеменили малыши. Увели от стога красноармейцев.
Тихо. Бледно-серое пуховое небо. Подул ветерок и зашуршали деревья кругом овина. Дождя уже нет. Но изредка еще капает сквозь частые жерди навеса. Ветер доносит запах дыма и варева.
— Цып! Цып! Цып! Куда проклятая, запропастилась? Цып! Цып! Цып! — Хозяйка пробегает раз, другой мимо овина, шмыгнув в третий раз, заглядывает под навес, быстро выдергивает из-под передника руку с узелком. Узелок летит ко мне на стог. И дальше, с искусно-притворным: — Цып! Цып! Цып!
Яростно бранится: не докличется своей курицы…
Я с удовольствием разворачиваю узелок… чистый холщовый лоскуток. Несколько горячих картошек, два крутых яйца, кусок хлеба. Все это в Петрограде давно уже стало роскошью, о которой нельзя было и мечтать. И я ем, ем с наслаждением, с наслаждением закусываю душистой антоновкой и забыв о красноармейцах и патрулях, и всех возможных печальных неожиданностях, теперь только вспоминаю, что ничего не ела со вчерашнего утра.
Зубы расплющивали уже последний кусок сочного яблока, когда опять прозвенели знакомые голоса:
— Из картона змей разве полетит? Дурень…
— Сам…
Первый — это был Миша — юркнул под навес, быстро, как белка, взобрался ко мне на стог, и зашептал:
— Ну, ушли… Яблок три сотни им отваляли… Тетка знает… это мы ведь нарочно так. Они завсегда так… Не дать, сами возьмут… И думаете, клею привезут! Шиш. Брехуны … Ну, теперь уже до вечера обхода не будет … А ночная стража нынче хорошая, свои…
— Пров и Антоша… — не утерпел на своем посту Тема.
— Да… — подтвердил Миша… — они только, что так называются… красноармейцы, но хорошие… На прошедшей неделе тоже одну барыню с дочкой провели. Те тоже…
Он не договорил, задумался и тихо спросил:
— А там хорошо?..
Взобрался на стог и Тема и посыпалось градом:
Куда еду? Что буду там делать? Далек ли Париж от Изборска? Все ли едят там белый хлеб? (- все, все, мальчик. И марцыпаны с чикаладом. – germiones_muzh.)И скоро ли заграница прогонит большевиков? И почему, почему, почему…
Едва успеваю отвечать, и на многое не нахожу ответа. Но мальчики не замечают ни моего смущения, ни моей неуверенности, и жадно спрашивают. Наконец, меняемся ролями… спрашиваю я. Отвечают они — не задумываясь и не смущаясь. Так все просто…
Отец убит на фронте. Мать умерла в сыпном тифу, стряпухой жила во Пскове при общественной столовой. Зиму так и прожили в шалаше этом… когда очень много, в повалку, не раздеваясь и кругом мешки, с зерном и пустые, ничего, не так холодно… Ну, школа… где же. Ведь не в чем ходить было… на троих одна пара рваных валенок. А при доме так, в обмотках… И потом, все равно, учитель…
Не договорили. Опять… далекий тонкий свист и мальчики кубарем скатываются со стога.
— Вставай, подымайся рабочий народ!
— Ра-та-ра-та-ра-ра-ра-ра-та!
На этот раз демонстрация оказалась напрасной. Ложная тревога. Карауливший на дороге Сеня с лицом мученика принял за патруль возвращавшихся из лесу девушек и старого деда.
Небо поднялось. Раздвинулась пуховая пелена. Воздух потемнел и посвежел.
— Мишка-а-а…
Хозяйкин голос. Прошло несколько минут.
Миша опять подле меня на стогу, возбужденно шепчет.
— Пришли… Тетка велела сказать — все слажено… Полежи еще немного. Как совсем стемнеет… я провожу до овражка, а там уже они поджидать будут… Ну, вот…
Он запнулся, вспыхнул, раскрыл рот и ничего не сказав, скатился вниз.
Я лежала, думала о недосказанных Мишей словах и ждала темноты. Она пришла, с тревогою и тайной, с жуткими тенями и жуткими шорохами.
Я слезла со стога и оглянулась. Курился влажный, едкий туман. Несколько черных шалашей среди чахлых березок и широких яблонь, две, три невеселых избы с безсветными окошками. И поля, поля, дальше лес в тумане, как из чёрного камня стена.
В шалаше Трофимыча полно, полно людей. Опять, как вчера лежат на полу, на лежанках, на козлах. Несколько человек соседей стоят у печки и у дверей. Шёпот, пожелания, наставления и обещания. Молиться будут за меня: чтобы Бог помог…
Миша и Тема топчутся подле меня и хлопотливо обряжают в путь. Увязывают мой узелок, суют яблоки в карманы. Выхожу из шалаша под общие благословения и ласковые причитания. Несколько рук широко крестят меня.
Шагов сто до овражка провожает меня Миша. Я в косынке, с суковатой палочкой. Миша семенит подле с моим узелком.
— Не бойтесь, не бойтесь… — повторяет он… — они хорошие…
Дрожащим голоском, торопливо, опять: Не бойтесь, не бойтесь. И совсем не то уже, что хочется ему сказать. Так и не сказал. У овражка где ждали меня «свои», он умолк, вспыхнул, как давеча на стоге, и неловко ответив на мое пожатие, дернул плечом, повернулся и убежал.
Так ушла я из России… с перехваченным ремнем узелком в руке, с неизреченною просьбою синеглазого мальчика в сердце.

1921