October 31st, 2018

сенегальская сказка

ХРАБРЫЙ МАЛЕНЬКИЙ ЦЫПЛЕНОК
умер у цыпленка старый отец-петух, умер он в дальней деревне и оставил цыпленку наследство — одну ракушку каури (- использовалась как разменная монета. Одна каури - это смешная сумма. - germiones_muzh.). Дал он эту ракушку каури в долг зятю вождя той деревни, но так и не успел этот долг востребовать.
И вот отправился маленький цыпленок в дальний путь за своим наследством.
Встретил он по дороге корявый сук. Толкнул его сук, и упал цыпленок кверху лапками. Поднялся он, отряхнулся и сказал:
— Здравствуй, корявый сук! Извини, я тебя не заметил.
— Куда ты идешь, маленький цыпленок? — спросил его сук.
— Я иду за наследством моего отца, — ответил цыпленок.
— Можно, я пойду с тобой? — спросил сук.
— Пойдем! — ответил маленький цыпленок.
Он взял корявый сук, положил его в свой заплечный мешок и пошел дальше.
Встретился ему дикий кот.
— Ага, вот и мой обед идет! — обрадовался кот. Но цыпленок ему сказал:
— Нет, ты меня не съешь! У меня важное дело.
Тогда спросил кот:
— Куда ты идешь?
— Я иду за наследством моего отца.
— Можно, я пойду с тобой? — спросил кот.
— Хорошо, — согласился цыпленок, сунул кота в заплечный мешок и пошел дальше.
Встретилась ему гиена.
— Куда ты идешь, маленький цыпленок? — спросила гиена.
— Я иду за наследством моего отца.
— Можно, я пойду с тобой?
— Пойдем, — согласился цыпленок, сунул гиену в заплечный мешок и пошел дальше.
Встретился ему лев.
— Куда ты идешь, маленький цыпленок? — спросил лев.
— Я иду за наследством моего отца.
— Можно, я пойду с тобой?
— Хорошо, — согласился цыпленок, сунул льва в мешок и пошел дальше.
Встретился ему слон.
— Куда ты идешь, маленький цыпленок? — спросил слон.
— Я иду за наследством моего отца.
— Возьми меня с собой!
— Хорошо, — согласился цыпленок, сунул слона в заплечный мешок и пошел дальше.
На перекрестке двух дорог повстречался ему храбрый воин.
— Куда ты идешь, маленький цыпленок? — спросил воин.
— Я иду за наследством моего отца.
— Можно, я пойду с тобой?
— Пойдем, — ответил цыпленок. Сунул он воина в заплечный мешок и пошел вперед.
Долго шел маленький цыпленок и наконец добрался до деревни, где жил должник его отца. Увидел должник цыпленка, побежал к вождю и сказал:
— В твою деревню пришел чужестранец. Он хочет стребовать с меня старый долг. Он меня разорит!
И тогда сказал вождь:
— Как он смел явиться в мою деревню! Я ему покажу старый долг! Вскипятите-ка воды и ошпарьте этого цыпленка. Пусть он подохнет!
Дочь вождя захлопала в ладоши и закричала:
— Я сама понесу калебас с кипятком! Я сама его ошпарю! А потом ощиплю и сварю!
Поставила она себе на голову калебас с кипятком и поспешила к цыпленку.
Увидел ее цыпленок, развязал свой мешок и говорит:
— Выходи, корявый сучок! Покажи свою удаль!
Выскочил сук из мешка, бросился под ноги дочери вождя. Споткнулась она, упала, и весь кипяток вылился на нее. Ошпарилась она чуть не до смерти! Тогда сказали люди:
— Надо бросить этого цыпленка в курятник: там старые злые куры его заклюют.
Но в курятнике маленький цыпленок выпустил из мешка кота и сказал:
— Выходи на волю, твое время пришло.
Дикий кот передушил всех кур, потом выбрал самую жирную курицу, съел ее и убежал. Сказали приближенные вождя:
— Надо бросить этого цыпленка в хлев. Там его затопчут козы. Надо же как-то от него избавиться!
Но в хлеву цыпленок развязал мешок и молвил гиене:
— Выходи, пришел твой час.
Выскочила гиена, загрызла всех коз, потом выбрала самую жирную, схватила ее и убежала. Сказали тогда люди:
— Бросим его в загон для быков!
И цыпленка бросили в загон. Но там он сказал:
— Лев, выходи из мешка! Пришел твой час!
Выскочил лев из мешка и убил всех быков. Потом выбрал самого откормленного быка, съел его и ушел.
— Да умрет этот проклятый цыпленок или нет? — закричали люди. — Бросим его в загон верблюдов! Уж они-то затопчут его насмерть!
И цыпленка бросили в загон для верблюдов. Но в загоне маленький цыпленок сказал:
— Выходи, слон, на волю, настал твой черед! Вышел слон из мешка и убил всех верблюдов (- слоны ненавидят запах верблюда. - Я тоже. Догадываетесь, кто я такой? - germiones_muzh.). Тут люди начали перешептываться:
— Видно, этот цыпленок здесь не умрет! Надо отдать ему то, что мы задолжали его отцу, и пусть уходит. Но в джунглях мы его догоним, убьем и снова завладеем его наследством.
Отдали они маленькому цыпленку ракушку каури, и цыпленок ушел из деревни.
Но, едва он скрылся из виду, все мужчины деревни вскочили на коней, все, как один, даже сам старый вождь. И бросились они за цыпленком в погоню.
Услышал цыпленок за спиной конский топот, увидел многочисленных всадников. Развязал он мешок и сказал:
— Выходи, храбрый воин, пришел твой черед!
Вышел воин, перебил всех всадников и убил самого вождя. Потом он вернулся в ту деревню и сам сделался вождем.
А маленький цыпленок со своим наследством благополучно вернулся домой.
Вот и все, сказка кончилась.

ИШТВАН ТЁМЁРКЕНЬ (1866 - 1917. венгр)

ФЕРКО

первым талант Ферко обнаружил старый батрак. Но в этом заслуга не столько батрака, сколько самого Ферко, потому что он всегда выделялся среди окружающих. Когда солнце садилось и жара спадала, на большом дворе экономии возле стоявших в ряд телег и пахнувших землей плугов собиралось множество детей. Сперва слышались лишь шепот и тихое бормотание; ребята обсуждали события дня. Один рассказывал, что видел, как по степи катил роскошный экипаж, — на него и смотреть нельзя было, так он блестел. Другие слушали, разинув рты. Этакая шикарная повозка! Вот бы поглядеть! В конце концов начиналась возня: кто-нибудь пихал своего соседа, поднимался хохот, завязывалась борьба. Дети бегали взапуски, подгоняли друг друга пинками, и над телегами поднималось облако пыли.
А Ферко в это время, съежившись, сидел у стены фермы и наблюдал заход солнца. Он внимательно смотрел, как облака озаряются пурпуром, как огненные лучи солнца пробираются сквозь листву деревьев. Слов нет, привлекательное это зрелище, но к чему оно мальчику, если отец его батрак и с утра до вечера копается в земле, которая никогда не приносит ему своих плодов, так как принадлежит другим.
Закат солнца казался Ферко непонятным чудом. Он не раз задумывался над тем, почему солнце каждый вечер, покидая небо, бывает большим, а утром, вновь появляясь, оказывается маленьким. Мальчик видел в этом что-то загадочное и часто спрашивал батраков, почему это так, но и они не знали, как на это ответить. А ведь батраки люди умные, они разбираются, какая почва плодородная, когда следует нажимать на плуг и когда можно дать скотине передохнуть. Многое-многое знают батраки! Они могут сказать, сколько лет волу и что с ним случилось, если он опустил одно ухо, а другое поднял кверху; только, видно, и им не дано знать всего. Ферко примирялся с этим, но его недоумение и интерес к солнцу все росли. Молча, погрузившись в раздумье, глядел он на закат, как на нечто диковинное. Ферко был странным ребенком. Жены батраков, собирая в лесу хворост, не раз видели, как он разглядывал какое-нибудь старое, дуплистое дерево и, казалось, ничего больше не замечал и не слышал.
— У него не все дома, — говорили женщины с некоторым удовольствием, ибо каждая мать может только радоваться, что не у ее сына, а у чужого не все дома. — Бедный парнишка…
Да и какой здравомыслящий человек не нашел бы многое в поведении мальчика странным! Если, скажем, кто-то засмотрелся на то, как кормят поросят, как они жадно пожирают корм, подбирают ячмень, — в этом нет ничего необыкновенного, все это вполне естественно. Но чтобы кто-нибудь, да к тому же еще малое дитя, так разглядывал дерево в лесу?!
Ферко не затевал ничего предосудительного, не общался со злым духом. Он всего лишь утрамбовывал возле себя ладонью лесную землю, а затем острым кончиком веточки рисовал на ней большое дерево. Если рисунок не удовлетворял его, он снова выравнивал землю и трудился до тех пор, пока не получалось хорошо, и тогда он бывал очень доволен.
Рисунок, нацарапанный веточкой, оставался на земле. Иногда, пробиваясь сквозь листву деревьев, к нему проникали солнечные лучи, и он высыхал. Пробегавшие ящерицы не могли причинить рисунку никакого вреда, впрочем, ведь ящерицы никому не вредят без причины. А Ферко они знали: сколько уж раз приходилось им видеть в лесу этого тихого мальчика.
Придя в лес, он оглядывал свою работу. Если случалось, что бурей срывало со старого, дряхлого дерева одну-две ветки, Ферко так исправлял свой рисунок, чтоб он снова точь-в-точь походил на дерево. Ведь стоит дереву потерять одну-две ветки, как оно сразу же принимает другой вид, тогда как человек, будь он хоть в яловых, хоть в хромовых сапогах, все равно остается все тем же. Батрак ли, забредший сюда в поисках палки для кнутовища, охотник ли, загнавший зайца, — оба они, хоть и разные люди, одинаково топчут то, что щадят ящерицы… На чьих бы ногах ни были сапоги, в искусстве их обладатели не разбираются!
Так рос Ферко, и людям он казался ненормальным. Уж такой он на свет родился, ничего не поделаешь! Рисование не было для него развлечением, как для других детей, рисовал он не для потехи, а сознательно, хоть и не отдавал себе в этом отчета. Мальчик изображал на песке заходящее солнце и тоненьким стебельком строго выводил вокруг него лучи, пробивавшиеся сквозь облака. Но рисунок этот никогда не удовлетворял его. На песке солнца не нарисуешь! И все же со свойственным ему упорством Ферко не оставлял своих трудов и на второй и на третий день с бьющимся от волнения сердцем старался преодолеть ту пропасть, которая существует между солнечными лучами и песком. Он верил, что когда-нибудь это ему удастся.
Когда жители экономии ложились спать и летняя ночь окутывала все полумраком, Ферко усаживался во дворе на каком-нибудь перевернутом плуге или забирался на телегу и весь отдавался состоянию, которое житель степей на своем скупом языке характеризует так: «блажь нашла». Мягкий лунный свет озарял все вокруг, тихий ветерок пролетал над бескрайней степью, донося едва слышный таинственный шорох леса: все сияло, белел песок, блестели лемехи плугов, с далеких хуторов доносился лай собак. Чудесные мысли, таинственные желания рождались в это время в сердце мальчика, они приводили его в содрогание. Как бы изобразить все это на песке — и лай собак, и лунный свет, и шум леса?
Подолгу, не отрываясь, созерцал он все кругом: свет, озарявший стены дома, тени, отбрасываемые плугами. Тяжело вздыхая, он снова убеждался, что всего этого не передать на песке. Невозможно. И верно, терзавшие сердце малыша страдания были тягостны, ибо по временам он даже стонал.
Но так продолжалось лишь до той поры, пока старый батрак не угадал талант в молчаливом и замкнутом ребенке. Он заметил, что мальчик наблюдателен, а кому же, как не свинопасу, больше всего нужна наблюдательность? И в один прекрасный день, когда управляющий перевел бывшего свинопаса в батраки, старый скотник своей властью поставил Ферко на эту должность.
С тех пор жизнь Ферко изменилась. Он перестал быть непутевым бездельником, который забирается в самую глушь леса, тайком выходит по ночам из дому, чтобы только поглядеть на луну. Он стал сознательным тружеником, самостоятельно зарабатывающим себе хлеб насущный.

В городе пьяного, что валяется в грязи, называют «свиньей». Если ребенок чумазый и руки у него в чернилах, то с легкой руки легкомысленных горожан и он «свинья». Однако свинья весьма степенное и довольно понятливое животное, заслуживающее того, чтобы за стадом присматривал серьезный и сознательный человек. С этим в деревне считаются, и поэтому батрачку вручают лишь тонкий кнутик, который ему по силам, а свинопасу дают сумку, большой кнут, палку с железным наконечником и нож с отменным длинным лезвием. Вещами этими в степи очень дорожат, но свинопасу их доверяют. Надо ж его чем-нибудь отличить от других и создать ему авторитет.
Зимой, например, когда снег не очень глубок, стадо свиней рано поутру выходит в степь. Еще совсем темно. Впереди, переваливаясь с боку на бок, бредет боров, за ним, окруженные поросятами, идут свиньи. Рядом со стадом бежит собака, а позади шествует свинопас, неся палку, кнут, сумку, нож и сермягу. Выйдя на пастбище, боров останавливается и раз-другой хрюкает, вслед за ним останавливается и все стадо. Травы под снегом еще не видно, и свиньи, похрюкивая, разыскивают ее под ногами. Боров обходит стадо, свиньи повизгивают то весело, то серьезно а иной раз и сердито. Пастух, опершись на палку, наблюдает за ними.
Но вот мало-помалу начинает светать, и стадо разбредается в поисках травы; тех, что понеопытней боров сам отводит на хорошее место. Так продолжается до полудня. Если возникают какие-нибудь мелкие недоразумения, боров и собака сами с ними справляются; молодых свиней, случайно забравшихся на лед, они сгоняют оттуда, — ведь так и ногу сломать недолго, а это вовсе не желательно. Пастуху редко приходится пускать в ход свою палку с железным наконечником.
После полудня стадо отдыхает. Чтобы было потеплее, свиньи укладываются рядышком, одна подле другой. Если поднимается ветер, они сами скрываются за склоном какого-нибудь холма, куда не долетает холодное дыхание ветра, и там спокойно спят. Только боров важно расхаживает вокруг стада, готовый к битве, подобно Дон-Кихоту. А потом свиньи снова отыскивают под снегом траву, пока не зайдет солнце и не наступят сумерки. Тогда стадо, весело похрюкивая, мирно направляется домой.
Кто же сможет объяснить, почему пьяного человека называют свиньей? Приходилось ли кому-нибудь видеть, чтобы пьяный дрался с тем благородным ожесточением, с каким бьются два борова, подстрекаемые свистом пастухов?
Так вот и рос маленький свинопас Ферко. Ему по душе была работа, где требовалось лишь воткнуть палку в землю, скрестить над ней руки, опереться о них подбородком и мыслями «витать в облаках». Трудно свинопасу только зимой. Если летом, когда степь покрыта густой травой и свиньям полное раздолье, пастух не знает ни горя, ни забот, то зимой, когда из леса, того и гляди, выскочит голодный волк, когда на дворе стоит такая лютая стужа, что кажется, будто звезды и те замерзли, пастух должен быть начеку. Нужно приучить животных к своему голосу, чтобы они не погибли, если вдруг поднимется непроглядный снежный буран; чтобы и среди завывания и свиста бури животные узнавали голос свинопаса и держались подле него, а не убегали куда глаза глядят, теряясь среди сугробов.
Однако не всегда так бывает. Зима тоже не вечно сурова. Бывает, что неделями стоят солнечные дни. В степи светло, словно летом, далеко видно кругом, и на этой бескрайней равнине везде лишь снег, ослепительно белый, блестящий, похожий на огромное зеркало. Случись горожанину попасть в это время в степь, у него заболят глаза. А для степного жителя подобная погода одно наслаждение.
Как-то раз в такой вот тихий день, вдоволь намечтавшись, Ферко достал свою палку, вытащил ножик и вырезал из набалдашника палки маленького борова, да так, что просто диво: боров был как живой.
Старый батрак много видел на своем долгом веку. Солдатом он побывал в Италии, в чудных, сказочных городах, где такие высокие колокольни, что кажется, упади оттуда топорище, оно так долго летело бы вниз, опаляемое солнечными лучами, что вконец рассохлось бы — вот и конец топору. И тем не менее он сказал об этой палке, что либо она сделана с помощью сатаны, либо ниспослана самим господом богом и угодна всевышнему, да будет благословенно имя его. Как видно, чудеса не перевелись и поныне. Долог путь от итальянских городов до родной степи, и ни разу не встречал здесь старый батрак подобной красоты, а тут вот мальчишка Ферко взял и вырезал на палке такого борова, что лучше и не придумаешь.
Так уж устроен человек, что поверит он самым удивительным вещам, стоит ему только взглянуть на них собственными глазами. И вот старый батрак пришел в восторг, отнес палку управляющему, и тот позвал к себе Ферко.
— Продашь эту палку?
— Нет.
— Почему?
— Потому, что я вырезал ее для себя… А если вы желаете, господин управляющий, я сделаю вам другую, еще краше.
И он принялся делать управляющему другую палку, лучше первой.
Когда Ферко пас свое стадо неподалеку от экономии, все жители ее сбегались поглядеть, какую палку вырезывает он для управляющего. Изумление людей с каждым днем все возрастало при виде того, как постепенно возникает изображение дерева, а рядом с ним — всадника. Стремена, поводья, шпоры — все на месте, все ухитрился вырезать Ферко своим простым ножом.
Это было событие, и о нем говорили по всей округе. Старый батрак, являясь ежедневно в комнату господина управляющего за приказаниями, видел на стене среди дорогих ружей и сабель в позолоченных ножнах причудливо вырезанную палку, которую смастерил Ферко.
Один Ферко не был доволен своим произведением. В конце концов, резьба по дереву не такое уж замысловатое дело. Отрежет человек лишнее от куска дерева, — глядишь, фигура и готова. Такое занятие казалось ему пустяковым и не доставляло ни малейшего удовлетворения. И тем не менее он продолжал вырезывать, потому что без этого не мог жить.
Но Ферко знал, что это не то. Его не покидали мечты, овладевшие им, еще когда он упивался лунным светом, озарявшим всю степь, и солнцем в часы заката. И поныне его волновали те непередаваемые желания, от которых он целые ночи напролет не мог сомкнуть глаз. Как изобразить закат солнца, ореол луны, чтобы они были такие, как в природе? Изобразить все это на бумаге или на чем-нибудь другом, чтобы каждый мог узнать в нарисованном закат солнца, как узнали борова на конце палки; изобразить, как на тех картинах, что висят в хижине старого скотника…
По правде говоря, картины эти были плохонькие и не стоили даже того гвоздя, на котором они висели. Но Ферко не приходилось видеть лучших, а каждый, как известно, судит по тому, что знает.
Это были чудные мечты. Порой от них мутилась голова, изнывала душа, и мальчику казалось, что мысли его цепенеют. И несмотря на это, он всеми силами стремился осуществить свои желания, считая, что, не будь их, не стоило бы и жить на свете! Быть может, о том, как это делается, ведают те, что умерли?.. Кто знает, что там, на том свете?..
Как-то однажды по заснеженному полю катил экипаж, запряженный четверкой лошадей. Сбруя и весь экипаж блистали на солнце. Ферко еще никогда не видел ничего подобного. С безграничным восхищением созерцал он коляску, на козлах которой рядом с кучером сидел управляющий. В экипаже, верно, ехал важный господин, может быть, даже сам хозяин. И вот этот экипаж подъехал к нему, Ферко!
Свиньи в испуге сбились в кучу; боров, грозно хрюкая, обнажил клыки; только один Ферко не испугался.
Экипаж остановился, и мальчик почтительно снял шапку.
— Вот он, ваше превосходительство. — И управляющий указал на Ферко.
— Этот? — удивился важный господин и принялся сквозь очки с любопытством разглядывать Ферко.
Мальчик спокойно выдержал его взгляд. Да почему бы и не выдержать, ведь он не сделал ничего дурного. Важный господин взял у него из рук палку и стал рассматривать борова.
Затем он возвратил мальчику его палку и снова уселся в экипаж.
— Удивительно… н-невероятно, — бормотал важный господин. — Действительно, невероятно… Поехали!
И сверкающий экипаж как неожиданно появился, так неожиданно и исчез. Поднятый его колесами снег закружился в воздухе, и снежинки заблестели в лучах солнца еще ярче, чем экипаж. Ферко видел, как исчезал экипаж в лиловом тумане между сверкавшими вершинами сугробов и темным силуэтом леса. Его ничуть не трогало, что экипаж уехал, так как не знал он и того, зачем приезжали эти люди. Мальчик снова предался своим мечтам, которые были так радужны и так несбыточны.
А тем временем на склоне холма боров поучал чему-то молодых свиней; солнце катилось к закату, и надвигались сумерки. Но вдруг в степи появился длинный фургон; его тащили худые, низкорослые клячи. Фургон, крытый циновкой, медленно приближался по снежной равнине, покачиваясь из стороны в сторону. Ферко уже не раз видел подобные кибитки и потому не обратил на эту особого внимания. Зимой в этаких повозках ездят коробейники, которые обычно от хутора к хутору возят свои товары.
Но это были не коробейники. В фургоне, крытом циновкой, сидели дрожащие от холода люди с бритыми лицами, убогие апостолы обедневшей Талии. С наружной стороны фургона висело большое полотнище, служившее в добрые старые времена соффитом на какой-нибудь большой театральной сцене; позже оно, наверное, было мантией в средневековом стиле, а ныне комедианты приспособили его под занавес, который защищал их от холодного ветра.
Словно какое-то тепло разлилось по телу мальчика. Голова его пошла кругом, в глазах зарябило, и, глядя на это полотнище, он понял, что природу можно изобразить. Взор его был прикован к фургону; охваченный волнением, мальчик пошел за ним следом, не отрывая взгляда от картины. На старом полотнище была нарисована деревня, освещенная лучами заходящего солнца. Шатаясь, брел мальчик за фургоном, поглощенный своей мечтой, и ему не верилось, что его грезы воплотились в жизнь. Мечты настолько овладели им, что он уже не мог отличить их от действительности.
Стадо осталось далеко позади, его уже не было видно. А Ферко все шел да шел за комедиантами, заглядевшись на картину. Он брел по снегу, порой увязая в сугробах, но неудержимо стремясь вслед за фургоном, позабыв все на свете и поглощенный созерцанием картины.
Солнце уже зашло, и ночь раскинула свой темный шатер над голой степью. Мальчик, весь продрогший, устало плелся за фургоном, все больше и больше отставая. У него подкашивались ноги, но он не чувствовал усталости. Фургон быстро удалялся, а Ферко все шел за ним, и его душа витала где-то там, в нарисованной деревне, озаренной заходящим солнцем.
Между тем начался буран — самое большое несчастье для степных жителей; воздух наполнился воем и гулом. Фургон поехал еще быстрее: жрецы Талии боялись замерзнуть. Но Ферко уже перестал думать о фургоне. Он вдруг совсем обессилел и лег на снег. Сладкая истома разлилась по его телу, и, засыпая, он увидел где-то вдали то, к чему стремился. Ему захотелось поскорее уйти туда, и он действительно ушел… Снежный буран укрыл мальчика своей пеленой; мягкие, безмолвные снежинки тихо и ласково падали, усыпляя его навеки.

Весной приехал граф, и в степи устроили охоту, ибо степные животные для того, верно, и созданы, чтобы на них охотились господа.
— А где тот мальчик, которого вы показывали мне зимой? — спросил хозяин управляющего.
— А вот его как раз везут, ваше превосходительство, — ответил тот.
Да, на подводе везли Ферко. Весной, когда стаял снег, вышедшие на пахоту батраки нашли тело мальчика и привезли его в экономию. А потом его скромно похоронили, положив с ним в могилу палку, которую он разукрасил искусной резьбой.

(no subject)

на щите одного спартанского воина была изображена муха в натуральную величину. - Над ним смеялись, говоря мол, эмблема такая маленькая для того чтоб враги ее не разглядели. "Я подхожу к ним так близко, - спокойно ответил спартанец, - что все узнают".

ЛОВКАЧИ (Российская империя, конец XIX в.). - XIII серия

В «КНЯЖЕМ ДВОРЕ»
Иван Александрович провел действительно весь вечер у влюбленной в него женщины и ничем решительно не встревожил Зинаиду Николаевну, а, напротив, вел себя таким образом и так говорил, будто бы теперь прочнее, нежели когда-либо, устанавливались добрые их отношения.
Поздним вечером, напутствуемый ее лучшими пожеланиями и в особенности просьбами на другой день не мучить ее и приехать хоть к двум часам дня, возвращался он домой, соблазняясь искушением: не поехать ли ему, в этот последний вечер своего пребывания в Москве, за город?
Где в другом городе найдет он веселье «Яра» или «Стрельны»? Где мыслима, кроме Москвы, эта разгульная ночная жизнь, начинающаяся, в сущности, тогда только, когда все театры кончаются и людям давно спать пора!
Тянуло его к этому электрическому свету в темноте ночи, но он вспоминал заданную ему Пузыревым трудную задачу посдержать свои порывы до окончания дела и решил-таки ехать домой.
Но дома, в номере известных меблированных комнат, ему не спалось, а все думалось об одном и том же, причем невольно старался решить окончательно вопрос: в чем менее опасности?
Рассудок говоргл, что Пузырев был прав. Придя к этому сознанию и порешив на другое же утро побывать у Огрызкова, а затем и выехать в Варшаву, Хмуров наконец-таки заснул, хотя и беспокойно: всю ночь ему снилось, что он должен венчаться с Мирковой, но то под венцом рядом с ним в белом платье оказывался Пузырев, то почему-то снился Савелов, который вел к нему навстречу его первую жену Ольгу Аркадьевну и молча, но насмешливо улыбался.
Курьерский поезд на Варшаву отходил по расписанию в час сорок минут дня.
В номерах были немало удивлены, когда распространился слух, что из четырнадцатого Иван Александрович Хмуров уезжает.
Коридорный Матвей Герасимов укладывал по приказанию своего любимца барина вещи, но поминутно кряхтел и повторял: «Вот тебе и раз! Не пожил с нами хорошенько и уж опять в дорогу'»
Между тем уже в одиннадцать часов утра Хмуров выехал из дому.
Сперва он завернул к Пузыреву, где, не выходя из экипажа, послал ему наверх с швейцаром свою карточку с припискою:
«Еду сегодня в Варшаву с курьерским в час сорок пополудни. Будь на вокзале».
Оттуда он промчался к Страстному монастырю, в контору общества интернациональных спальных вагонов, и занял себе отделеньице первого класса до Варшавы.
Покончив с этим, он в три четверти двенадцатого подъехал к номерам Беклемишева, более известным под своим благозвучным наименованием «Княжего двора»
Слуга, в приличной, строгой, но и красивой ливрее совершенно барского тона, почтительно встретил его, принял его пальто и доложил, что Сергей Сергеевич Огрызков у себя.
Хмуров прошел широкими, чистыми коридорами, устланными коврами и дорожками, потом по широкой и отлогой лестнице, из-под драпированной ниши которой выглядывала художественная женская статуя, обнаженная до бедер, во второй этаж. Там встретил его такой же ливрейный слуга и так же почтительно проводил его до отделения, занимаемого Огрызковым.
Огрызков в качестве одинокого и богатого человека предпочитал жить беззаботно в «Княжем дворе», чем возиться дома с людьми и хозяйством, в котором сам ничего не понимал и по которому, конечно, его бы немилосердно обкрадывали.
Хмуров велел доложить о себе.
— Пожалуйте-с! — распахнул перед ним двери лакей, и тотчас же вслед за этим послышался добродушно-приветливый голос самого Сергея Сергеевича:
— Входи без доклада, Иван Александрович, тебе я всегда очень рад.
И в самом деле, он встретил гостя с распростертыми объятиями.
— Садись. Хочешь чаю, кофе? Может, позавтракаем вместе? — засыпал он его вопросами. — Здесь, брат, кормят идеально, и если я редко дома у себя питаюсь, то единственно потому, что одиночества не терплю. Давай-ка в самом деле я распоряжусь…
— Очень жалею, но времени мало: я сегодня, в час сорок минут, еду с курьерским в Варшаву…
— Что случилось?
— Есть у меня там дядюшка-старик; захворал. Сейчас телеграмму получил, вызывает; ну, а я его единственный наследник…
— Но позволь, — взмолился Огрызков, — ты говоришь — в час сорок, а теперь двенадцати еще нет.
— Все-таки надо будет мне еще домой заехать.
— К чему это?
— А как же вещи?
— Вещи, — пояснил очень разумно Огрызков, — мы сейчас прикажем отправить ко времени на вокзал. Они, вероятно, уложены?
— Да, их там укладывает мой номерной Матвей.
— Человек надежный?
— Безусловно, — ответил Хмуров.
— Помилуй, — добавил Огрызков, — я здесь всегда так делаю: мне надо куда ехать, я говорю, в котором часу и что именно беру с собою: этого вполне достаточно, к назначенному времени все в наиисправнейшем виде на вокзале.
— В таком случае, — согласился Хмуров, — распорядись, пожалуйста, кого бы ко мне послать?
— И посылать никого не нужно; потрудись сам спуститься вниз и переговори обо всем, что нужно, в телефон, а я пока распоряжусь насчет завтрака.
Когда Хмуров вернулся в отделение, занимаемое Огрызковым, слуга уже накрывал стол.
— Вино у меня здесь свое, — заявил Сергей Сергеевич, — так как буфета, собственно говоря, при «Княжем дворе» не полагается, но есть повар, и ты сейчас сам убедишься, что есть здесь хорошо и твоему брату избалованному москвичу.
— Все хорошо, только далеко немножко от центра.
— А мне эта некоторая отдаленность даже нравится, — сказал Огрызков. — Как хочешь, здесь спокойнее, да и во всем приличнее, нежели в этой сутолоке городского центра. Мне дом мой нужен для отдыха, это мое убежище. Мне нужен у себя прежде всего комфорт, и здесь я его нашел даже по сравнительно дешевой цене с другими первоклассными гостиницами. Нет, как хочешь, а это преостроумное учреждение!
Осмотрев все помещение, похвалив его и удивившись роскоши и дешевизне, Хмуров выбрал момент, когда слуги не было, чтобы приступить к своему делу.
— У меня к тебе большая и в то же время весьма щекотливая, хотя и не денежная просьба, — сказал он.
— Пожалуйста! В чем дело?
— Ты кое-что уже знаешь из отношений моих к Зинаиде Николаевне Мирковой, — начал Иван Александрович. — Дело в том, что вчера еще я ничего не чаял, не гадал, а сегодня получил злосчастную телеграмму. Мне каждая минута дорога, и если меня уж решились вызвать депешею, то, значит, положение дядюшки отчаянное. Ехать мне лично к Зинаиде Николаевне и ей все рассказывать — могло бы только задержать меня. Я знаю ее: она меня не отпустит, и я вынужден, так сказать, бежать. Но вот что: я не хочу ни на единую минуту оставлять ее в. сомнении. Я прошу тебя, съезди к ней и разъясни ей все. Постарайся быть у нее ровно к двум и вот передай ей это письмо; тут вложено двести рублей, — видишь, при тебе заклеиваю, — это деньги на ее приют, а остановлюсь я в Варшаве в «Европейской гостинице». Впрочем, конечно, с пути буду ей телеграфировать, а едва туда приеду — напишу подробно.
Огрызков взял конверт и выразил полнейшее согласие на все.
Между тем время шло, и завтрак был подан.
— К закуске, кроме переяславльской сельди с гарнирчиком, я ничего не велел подавать, — сказал Сергей Сергеевич. — Давай выпьем по рюмочке.
Им подали паровую осетрину, соус к которой привел в восторг Хмурова, а на второе — по прекрасно изжаренному чирку. На сладкое дали пунш глясе с мараскинчиком. Вино пили крымское.
Пошел уже второй час, и было время ехать. Еще раз по телефону справились, отправлены ли вещи Хмурова на вокзал? Получив утвердительный ответ, приятели простились, и Иван Александрович не допустил Огрызкова проводить его на железную дорогу, прося аккуратно в два быть у Мирковой.
Ему не хотелось, чтобы Огрызков помешал их последней беседе с Пузыревым.
Действительно, Пузырев уже ждал и сразу накинулся на него:
— Ты чуть не опоздал!
— Какое! Еще более четверти часа времени, — невозмутимо ответил Хмуров.
— Да, но надо же тебе билет взять, сдать багаж.
— Не беспокойся, давно все сделано. Здесь где-то должен быть человек из наших номеров. Я туда телефонировал.
Действительно, на сцену явился молодой благообразный парень в черной суконной поддевке и в высоких сапогах со сборами.
— Пожалуйте-с, Иван Александрович, — доложил он. — Тут билет-с, тут багажная квитанция, а спальный билетик, должно быть, у вас?
— У меня; вот он.
— Слушаю-с; пойду купе вам заготовлять.
— Тут уж указано которое! — крикнул ему вслед Хмуров. — Малое отделение первого класса.
— Я пока что ваши вещи там разложу.
— Ну и отлично!
Пузырев смотрел несколько завистливыми глазами на товарища, но в то же время делал вид, будто презирает все это.
— Ты без шика не можешь обойтись! — сказал-таки он ему, не утерпев.
Но Хмуров на это ничего не ответил, а только улыбнулся.
Времени оказалось мало, а приятелям надо было перемолвиться о деле.
— Ты все уладил? — спросил Пузырев.
— Да, все, а ты?
— Тоже.
— Был у тебя доктор?
— Был доктор вместе с инспектором общества «Урбэн», — пояснил Илья Максимович. — Я подвергся самому строгому, самому тщательному осмотру, и, невзирая на еще раз повторенное мною замечание, что у меня в груди какая-то страшная и щемящая боль, их врач меня признал безусловно годным к страхованию.
— Чудак ты эдакий! — наивно воскликнул Хмуров. — Если бы они страховали одних здоровых, то никакой доблести за ними бы не было.
— Чепуху ты говоришь, а нам времени немного.
— Да, пора отправляться к вагону, — согласился Иван Александрович. — Пойдем-ка!..
— Где ты в Варшаве намерен остановиться?
— В «Европейской».
— Прекрасно, так я и буду знать. А я завтра еще побываю на Лубянке, ибо не знаю, когда полис получу.
— Пожалуй, из-за этого еще будет задержка!.. — усомнился Хмуров.
— Пустяки! Обо мне не беспокойся: я свои дела все справлю, а вот ты не сядь там в Варшаве на мели. У тебя страсть везде тону задавать.
— Ну, прощай. Сейчас третий звонок, — перебил Хмуров скучные нравоучения приятеля. — Пиши же обо всем.
— Конечно, и вот еще что! — вспомнил вдруг Пузырев. — Писать я буду двух родов письма: одни, так сказать, показные, а другие для тебя лично, то есть с подробным изложением наших дел.
— Прекрасно. Вот звонят! Обнимемся. Прощай.
— То есть до свиданья!
— Ну, еще бы!
Хмуров щедро расплатился с рассыльным из номеров, еще раз махнул рукою приятелю-компаньону, и через полминуты поезд тронулся.
Тогда Пузырев вздохнул с более облегченным сердцем. Огромная забота свалилась у него с плеч. Он считал прямо-таки необходимым порвать существовавшие между Хмуровым и Мирковой отношения. Он знал, что, пока Иван Александрович будет находиться при ней, полезным для его дела ему не быть, и, как крайне зачерствелый эгоист, Илья Максимович смотрел на все в жизни только с точки зрения своей личной выгоды.
Он возвращался к себе домой со Смоленского вокзала, чувствуя себя победителем в трудной задаче и улыбаясь силе своих мыслительных способностей. Ему, в качестве человека бездушного, было даже весело представлять себе картину того горя и тех слез, которые будут вызваны в доме Зинаиды Николаевны известием о внезапном выезде из Москвы Хмурова.
Пузырев пострадал единожды в жизни от коварства женщины и навеки возненавидел их всех. Мало того: он поклялся всегда и во всем им причинять одно только зло. Обладая огромною силою воли и даже редким по выдержке характером, он не поддавался никаким женским искушениям и если подчас и сближался с какою-либо представительницею прекрасного пола, то причинял ей одно только горе за ее ласки и внимание.
Он лгал Хмурову, когда говорил ему, запугивая его, об Ольге Аркадьевне. Но он мог бы действительно в случае надобности вызвать ее и воспользоваться всем тем, что ему было известно из жизни этого супружества, чтобы обратить месть покинутой женщины в опасное против Хмурова оружие.
Впрочем, то, что испытывала Ольга Аркадьевна к своему негодяю мужу; нельзя было даже назвать жаждою мести.
Так смотрел, быть может, на вопрос Хмуров; взгляд этот разделял и Пузырев.
Она же стояла выше подобного чувства и если бы даже и сочла своею священнейшею обязанностью предупредить против Ивана Александровича любую женщину, в особенности же богатую, с которою бы он постарался сойтись, то в данном случае ей пришлось бы руководствоваться скорее долгом человеколюбия и обязанностью по совести своей.
Ольга Аркадьевна поверила когда-то клятвам любви этого изверга и согласилась выйти за него замуж. В первые два-три месяца супружества он до того был с нею и добр, и нежен, и ласков, что она отписала все свое состояньице в его пользу на случай смерти, хотя умирать, конечно, и не думала, разве только от блаженства. Но она сочла нужным это сделать, чтобы он знал и считал все ее за свое.
И вдруг она случайно сделала ужасное открытие. Это открытие подтвердилось химическим анализом и вдобавок подтвердилось старою нянею, все видевшею: муж ее отравлял, ежедневно подсыпая ей в питье какой-то медленный яд…

АЛЕКСАНДР АПРАКСИН (1851 – 1913. аристократ с большим жизненным опытом)