October 28th, 2018

КЛЕТКИ ЗА БОРТ (Индонезия, Малайзия, Тайланд. кон. XIX в.)

поручение от сиамского правительства — большая удача. Если оно доверяет кому-нибудь, то этому человеку оно дает все полномочия и приказ денег не жалеть. Я был в восторге, получив от Джона Андерсона письмо из Сингапура, в котором он сообщал мне, что Сиам намерен послать в подарок Испании большую партию диких зверей и ответственность за их доставку возложить на меня. Тут же я решил отправиться в Бангкок, чтобы руководить погрузкой и отправкой животных и ни на минуту не отлучаться от них до конца путешествия. Поручение это совпадало с моими планами. Скоро должен был наступить сезон муссонов, а это всегда прерывало мою работу. Я любил проводить зимы в Европе, и обыкновенно мне это удавалось.
Когда я возвратился в Сингапур после моей удачной охоты на слонов, оказалось, что на другой день отходил в Бангкок маленький паровой катер.
Я приказал моему китайскому бою Хси Чуаю укладываться. Мне достаточно было для этого сказать: «Кемас-кан пакиан» (Уложи одежду). Но я прибавил: «Мау перги Бангкок» (Еду в Бангкок).
Мы прекрасно доехали до Бангкока за четыре дня. Министра, давшего мне поручение, в Бангкоке не было: он часто совершал поездки, и, таким образом, мне пришлось вести переговоры с его братом, министром внутренних дел. Он говорил со мной всегда по-английски, и очень хорошо, если не считать легкого акцента. Мы условились, что за поездку я получу две тысячи пятьсот мексиканских долларов и проезд в первом классе в Испанию и обратно в Сингапур. Он припомнил одну мою очень удачную поездку несколько лет тому назад, когда я также отвез и доставил в Австрию партию диких животных. Это были большей частью хищные звери кошачьей породы; я доставил их в целости, шкуры лоснились и глаза блестели; такими я их передал представителям австрийского правительства в Триесте.
Когда я ознакомился с теперешней партией, оказалось, что она состояла из двух тигров, великолепных больших животных, шести леопардов, из них четыре пятнистых и два черных, одного тапира, четырех цивет, четырех небольших тигровых кошек (- онциллы. - germiones_muzh.), двух гиббонов и двадцати обезьян других пород, нескольких длиннохвостых и нескольких короткохвостых. Компания достаточная, чтобы открыть небольшой зоологический сад.
В Сиаме встречаются разнообразные животные, которые рассылаются оттуда почти по всей Европе, в самые различные страны: начиная от Португалии и кончая скандинавскими государствами; животные кошачьей породы легко переносят холод.
Но есть одно животное, с которым Сиам не расстается; ни при мне, ни после моего отъезда не случалось, чтобы из Сиама послали куда бы то ни было слона. Хотя сиамцы и не поклоняются слонам, как это обыкновенно предполагают, но они питают к ним большое почтение. А среди суеверной части населения это почтение к белым слонам недалеко от поклонения, потому что считается, что в них переселяются души предков короля.
Белые слоны, в сущности, не что иное, как альбиносы, и представляют ненормальное явление. Называя их «белыми», грешат против истины: они розоватые, и глаза у них розовые. Единственные четыре белых слона, которые были найдены в Сиаме, живут во дворце в Бангкоке. Я нередко видел их торжественно прогуливающимися по дворцовому парку, но они были так закутаны в разные попоны, сбрую и украшения, что невозможно было рассмотреть, на что они, в сущности, похожи.
Погонщики белых слонов наживают большие деньги, продавая волосяные кольца, якобы сделанные из волос с хвоста их питомцев. Но, принимая во внимание, что кольца эти делаются и продаются десятками, а у слона на хвосте совсем немного волос, ясно, что почтение погонщиков к слонам не мешает им прибегать к мошенничеству.
К счастью для меня, животные, поступавшие на мое попечение, священными отнюдь не были. Они помещались в сарае, в тюремном дворе, в нелепых клетках, предназначенных для отправки на корабле. Это были огромные железные сооружения с полусгнившими деревянными полами. Один леопард, например, помещался в клетке шесть футов на шесть, сделанной из железных перекладин, отстоявших одна от другой не больше чем на дюйм. Тут животному было достаточно места, чтобы на все лады себя портить. Пол клетки был для путешествия совершенно непригоден, а вес всей постройки прямо немыслим. Мне предстояло пересаживаться со всем грузом в Сингапуре, где остаются местные суда. Значит, надо было грузить клетки на плашкоуты, выгружать на землю, нагружать на повозки, запряженные быками, и затем опять грузить на большой пароход, отправлявшийся в Европу. Понятно, что в таких условиях каждый лишний фунт веса — опасность. Не мудрено, что сиамскому правительству обыкновенно не везло с отправкой своих зверей.
Я решил раздобыть лучшего китайского мастера-плотника, какой только был в Бангкоке, и заказать ему сделать все клетки заново, и как можно скорее. Хси Чуай взялся найти нужного человека, так как в Бангкоке все плотники говорили на его языке. Он сразу почувствовал всю важность возложенного на него поручения и научил меня нескольким китайским выражениям, которые мне предстояло употреблять в беседе с плотником. Особенно ему нравилось слушать, как я твержу фразу, о которой он выражался, что это «очень сильные слова»; к ней я должен был прибегать в случае, если работа пойдет медленно.
Я нарисовал эскиз и внушил, что заказ идет от самого министра. Клетки должны были быть сделаны из крепкого дерева серайи толщиной (пол, стенки и потолок) в полтора дюйма со скреплением по краям дюймовыми железными перекладинами. Высота их должна была быть достаточной для того, чтобы животные могли стоять в клетках, но не имели бы возможности поворачиваться в них.
Каждому экземпляру полагалась отдельная клетка, за исключением обезьян, которых можно было разместить в двух больших клетках: в одной длиннохвостых, а в другой короткохвостых. Обезьянам всегда следует предоставлять достаточное пространство, чтобы они могли лазать и скакать, но с животными кошачьей породы узкие клетки дают в пути лучшие результаты. Некоторое время после выгрузки животные еще чувствуют себя одеревеневшими, но скоро приходят в себя. Я заказал, кроме того, деревянные щиты, чтобы закрывать железную решетку на время погрузок. В них были проделаны дыры для воздуха.
Переместить дикое животное из одной клетки в другую — дело несложное. На пол новой клетки ставится пища, потом клетку придвигают вплотную к старой — решетками одна с другой. Потом решетки поднимают, и животное переходит в новое помещение. Кажется, ничего не может быть легче. И однако в то время, о котором идет речь, я еще полон был ужасным воспоминанием об одном случае, когда переводил в новую клетку большого орангутанга в моем зверинце в Сингапуре. Это был уже почти взрослый, очень мирный малый. В его новую клетку положили его любимую еду — большую луковицу — и придвинули к старой. Я стоял на ее крыше и поднимал решетку, чтобы дать ему выйти. Железные пазы заржавели, и железные прутья вытаскивались с трудом. Наконец остался всего один, но он не поддавался моим усилиям. Я тряс и тащил его обеими руками, и вдруг прут подскочил, как живой, и я получил страшнейший удар в нос, совершенно сплющивший его, такой удар, что, ошеломленный, без сознания свалился с клетки. Мои рабочие, не понимавшие, что случилось, хохотали.
Выяснилось следующее: орангутанг, наблюдавший, как я вытаскивал прутья, понял, что я делаю, и, так как ему не терпелось скорей добраться до соблазнительной луковицы, решил помочь мне — схватил прут и подтолкнул его кверху изо всех сил. Если бы я не держал в это время острого конца прута левой рукой, прикрыв его верхушку, я был бы убит на месте. Когда я в следующий раз увидал моего оранга, Хси Чуай кормил его вареным рисом и разговаривал с ним по-малайски. «Если бы я мог заставить тебя работать, сын джунглей, я бы сам не делал ничего целый год!» Действительно, животное было непомерно сильное. Доказательство этому — легкая кривизна моего носа, оставшаяся у меня на память от этого удара.
С животными всегда случаются самые неожиданные вещи. Однако люди, помогавшие мне в Бангкоке, были так же спокойны и относились к своему занятию так же небрежно, как будто имели дело с домашними любимцами, и я не мог выругать их как следует. Я мог только изливать целые потоки наставлений и предостережений через переводчика. Этот переводчик был одновременно и тюремным надзирателем, а помощники мои все были арестанты. Министр разрешил мне использовать любое число арестантов. Я попросил вызвать мне шестерых. Они явились, закованные в тяжелые ножные кандалы. Чтобы кандалы не гремели, они подвязали их веревкой к другой веревке, обмотанной вокруг пояса. Кандалы как будто не очень мешали работать, только придавали своеобразие их походке. В Сиаме вы узнаете человека, который долго просидел в тюрьме, так же легко, как моряка: по его походке. Это были здоровые и веселые парни; они очень заинтересовались животными, все время смеялись и шутили.
Готовые клетки были доставлены из плотницкой мастерской на повозках, и вместо быков тащили их тоже арестанты, скованные и впряженные попарно. Их «одолжил» департамент уличного благоустройства. Судьба этих арестантов была такова: в течение года они должны возить повозки, а затем их ждет смертная казнь. Так наказывают в Сиаме убийц и бандитов.
Во время доставки первой партии клеток слышалось много крику, смеху и шуток. Хси Чуай объяснил мне — он узнал это от одного из китайцев, — что все люди, привезшие повозки с клетками, на другой день будут казнены.
— Они шутят, господин, — сказал он, — потому что завтра у них будет пир. Их накормят вволю, господин, больше, чем каждый может вместить.
На следующий день было столько разговоров о казни, что я решил приостановить работу, чтобы посмотреть на казнь. Сиамцы из казни делают нечто вроде празднества. Пиршество должно было продолжаться три дня. Приговоренных было тридцать шесть человек; казнить предполагалось по двенадцати человек в день. Осужденные сидели на полу на циновках в открытом павильоне, окруженные всеми своими родственниками и друзьями, и тут им устраивали последнюю трапезу. Приносили всевозможные блюда, лакомства и редкости, и всем принимавшим участие в пиршестве разрешалось наедаться до отвала. Единственное, что не разрешалось на этой пирушке, — это алкоголь (ни в каком виде) и опиум. Специальные чиновники проверяли пищу и удостоверялись, что все было в порядке.
В назначенный час из павильона вышла процессия и пошла к месту казни, находившемуся приблизительно в одной миле, около дворца. Впереди шел человек с большим колоколом, который он раскачивал во время ходьбы. За ним следовали приговоренные между двумя рядами полицейских. Рядом с полицейскими, или замыкая шествие, шли друзья и родственники. Когда мы приблизились к месту казни, там уже набралась тысячная толпа, помещавшаяся в тени пальмовой рощи. Полиция вежливо предоставила родственникам и друзьям осужденных лучшие места, с которых все можно было хорошо видеть. Я тоже нашел себе хорошее место.
Посреди просторной площадки, шириной футов в триста — четыреста, положили с трех сторон по двенадцать банановых листьев. На каждый из них усадили по приговоренному. Они сидели скрестив ноги. За спиной у каждого был столб с перекрестной палкой, к которой были привязаны их локти. Руки их были скованы, но кисти могли двигаться. За столбом с перекладиной возвышался еще столб. Назначение его я понял позже. Осужденным дали папиросы, и они усердно задымили. Когда все они были привязаны, один из полицейских стал подходить к каждому поочередно; наклонившись, он брал с земли ком грязи и забивал этой грязью сперва одно ухо осужденному, потом другое. Мне объяснили, что это делалось затем, чтобы они не слышали шагов подходящего к ним палача. Потом он наклонил им головы и смазал затылки грязью. Все это время, даже когда он наклонял им головы, они продолжали курить. Когда все двенадцать были намазаны грязью и все головы были склонены, подали сигнал, и выступили двенадцать палачей. Они подходили танцуя и размахивая над головой длинными прямыми саблями. Одеты они были в ярко-красное, их саронги были перехвачены так, чтобы походить на шаровары, а лица их были разукрашены полосами и пятнами красного и желтого цветов. Они заняли свои места, каждый позади своей жертвы. Толпа волновалась: бились об заклад, который из палачей чище исполнит свое дело. Подали опять сигнал. Двенадцать сабель описали в воздухе фантастический круг и опустились все сразу. Этим ударом были разделены пополам пятна грязи на затылках приговоренных и перерезаны их шеи, но головы еще не отделились от тела. Это предоставлено было сделать следующим двенадцати палачам, они покончили все и насадили головы на острые столбы, находившиеся позади казненных. Пока раздавались удары — толпа замерла. Как только головы были насажены на столбы, несколько женщин с воплем убежало. Я взглянул на ближайшую голову: из ноздрей у нее еще шла тоненькая струйка табачного дыма. С меня было довольно…
После казни мне очень трудно было сосредоточить мои мысли на посадке животных в клетки. Тем не менее дело было закончено без приключений. На решетки были надеты деревянные щиты, и клетки погружены на повозки. Приговоренных к смертной казни оставалось, по-видимому, больше чем достаточно у департамента уличного благоустройства в Бангкоке, и для перевозки животных нам дали их сколько потребовалось. По двое спереди каждой повозки и по двое сзади, связанные попарно, они везли диких животных к докам, где ожидала нас «Пу-Анна».
Я еще не видел парохода, но уже чувствовал, что на нем груз копры. Копра — это мякоть кокосовых орехов, высушенная на солнце. Для западного обоняния это почти самый отвратительный запах в мире. Самый же отвратительный— это блачан (гнилая рыба), восточный деликатес, но копра еще хуже, чем дюриан, вполне заслуживающий прозвище «вонючего дюриана», которое ему дали путешественники с Запада. Однако для туземцев все эти вещи — прекраснейшие «айер ванги» (ароматы). В заднем трюме «Пу-Анны» находилось шестьдесят тонн копры. «Пу-Анна» везла еще партию быков (всего сто голов) для сингапурского рынка; их как раз только что погрузили, когда мы явились с нашими клетками. Быков грузили так: к рогам их привязывали канаты, животных на канатах поднимали в воздух и втаскивали прямо на палубу. Там их привязывали к перилам веревками, пропущенными в кольца в носу. Мои клетки подняли на борт и опустили в средний люк. Я сам присмотрел за тем, чтобы клетки стояли устойчиво и к ним был легкий доступ для того, чтобы кормить, поить и чистить зверей. Так как было восемнадцать клеток, то задача моя была довольно трудной.
После того как погрузили животных, приняли на борт людей. Пассажиров было около ста, не считая детей, все малайцы, ехавшие в Сингапур. Они везли свои пожитки и еду, упакованные в бесчисленные узлы. У некоторых были в руках маленькие сундучки, служившие им сиденьями и подушками. Все они столпились на верхней палубе у кормы. Иного помещения для них не было, не было и достаточно места, чтобы улечься на ночь. Им давали рис и воду — больше ничего. Им предстояло просидеть под брезентовым навесом все пять дней.
Мои животные находились в гораздо лучших условиях. Обезьянам давали не только рис, но еще и ямс (вид тропического картофеля), сырой или вареный, и лук — любимое лакомство обезьян. Для тапира я запасся большим количеством плодов хлебного дерева, растущего в джунглях: плоды эти часто достигают двух с половиной футов длины и восемнадцати дюймов толщины, причем разделяются на доли, размером каждая с грушу.
Тапир очень труслив и необыкновенно прожорлив. Что касается корма моим хищным зверям, то при наличии сотни голов рогатого скота на пароходе в нем недостатка быть не могло. Не успели мы отплыть, как мясник-китаец хватил одного из быков молотком по голове, чтобы оглушить его, и потом перерезал ему горло. Так как мои мясоядные не имели никакого моциона, я с мясом давал им серу. Это очень полезно в таких случаях. Над клетками я разостлал просмоленный брезент и для прохлады велел поливать его. «Пу-Анна» была старым железным судном, и ее металлические палубы очень нагревались. Необходимо было постоянно их поливать.
Хси Чуай не хуже меня понимал, что нужно животным. Я смело мог оставлять животных на его попечение, предоставив ему двух-трех помощников. Поэтому у меня было достаточно времени, чтобы играть в криббедж (карточная игра) с английским капитаном Беском. Я его давно знал, он мне был очень симпатичен, и с ним я разделял каюту. Он готов был играть в криббедж с утра до ночи. Мы уселись за криббедж, не успев выйти из реки Менам, а когда корабль вошел в Сиамский залив, мы все еще объявляли: «Пятнадцать и два, пятнадцать и четыре»…
Шла первая неделя ноября. Уже начались северо-восточные муссоны, но серьезных бурь еще рано было ждать. Однако на второй день пути я услышал, как один из тигров завыл долгим протяжным воем.
— Майер, — сказал капитан, — будет погодка! Тигр это знает.
— У него морская болезнь, — ответил я, — оттого он и воет, больше ничего.
— Ну нет! У него еще нет морской болезни, она у него будет. А когда мы прибудем, он будет настоящим морским тигром, старым моряком.
Я пошел взглянуть на обезьян. Некоторые из них болтали между собой, но большинство сидело с закрытыми глазами, головы их качались из стороны в сторону. Я держал в руке луковицу. Но обезьяны не обратили на нее никакого внимания, даже болтавшие. Многие из них хватались руками за животы. В других клетках хищники тоже почти все были больны.
Я пошел на поиски Хси Чуая. Он валялся у штурмана на койке, скорчившись в три погибели. Я решил прилечь тоже, а когда я встал, ветер свежел. Я пошел в каюту и застал там капитана в хлопотах. Кругом были разбросаны всевозможные части его туалета.
— Вы что это — к балу готовитесь? — спросил я его.
— Да, бал будет чертовский!
Я понял, чем он занят: он вынимал все свои бутылки с виски и джином, заворачивал их в белье и платье и плотно укладывал в свой шкафчик. Потом он захлопнул его, повернул ключ и вышел, не говоря ни слова. Я бросился на свою койку. С каждой минутой ветер все крепчал. Мы уходили от него. Ясно было, что Беск боится повернуться и встретить шторм лицом к лицу. Сквозь рев бури я слышал крики и вопли с палубы: ветром сорвало брезентовый навес, и пассажиры были во власти ветра и дождя.
Мои звери понемногу выходили из своего оцепенения. Один из тигров жалобно завыл. Другие хищники скоро присоединились к нему. Но ветер все усиливался, и вскоре уже стало невозможно различать звуки — все слилось: шум бури, вой зверей и вопли палубных пассажиров.
В середине третьей ночи, перевернувшись на своей койке, я увидел, что капитан лежит на полу и разглядывает свою карту, стараясь разобрать, где мы находимся.
— Где мы? — проревел я ему.
— Если так будет продолжаться, то мы высадимся в Борнео или Австралии.
Он свернул карту и потянулся к пятифунтовой жестянке с сухарями. Взял горсть сухарей и нацедил немного воды из каменного фильтра. Я развязал ремни, удерживавшие меня на койке, выполз и тоже лег на пол. Я прислонился спиной к шкафчику, а капитан — к стенке каюты. Ногами мы уперлись для устойчивости друг в друга и начали медленно «кормиться». Мы жевали сухари, пока не начало светать. Штурман-малаец просунул голову в дверь. С ним ворвался ветер, но штурман крепко держался за косяк двери. Он шатался, стараясь удержать равновесие, и все же умудрился отсалютовать капитану. Это рассмешило меня.
— Союза (Беда), капитан! — прокричал он.
— Что?.. Какая еще беда? — заорал капитан в ответ.
— Быки! — завопил штурман. — Некоторые сорвались с привязи. Поломали ноги… Сваливаются за борт… Бьют все кругом. Другим ломают ноги.
— Майер, — проревел мне Беск, — эти проклятые быки разобьют нашу старую железную посудину!..
Он вел себя так, как будто бы на мне была ответственность за происходившее: толкнул меня ногами, точно хотел, чтобы я провалился в шкаф.
— Валяй их за борт! — прорычал он.
— Как это сделать, капитан? — заорал в ответ штурман.
— Выбросить каждого быка в море!
Положение было так скверно, что я даже забыл морскую болезнь. Я выбрался на мостик, откуда мог наблюдать, что происходило внизу. Быки с ревом катались по палубе, ударялись друг о друга, били в стенки… Очутиться между ними — смерть. И вдруг я увидел, как один парень скользил по борту, он был обвязан канатом под мышками, два других матроса, стоявших неподалеку от меня на мостике, держали канат. К его руке был привязан молоток: он пытался открыть шкафут (ступени по борту). Не думаю, чтобы кто-нибудь, кроме малайского матроса, решился на подобную попытку. Пока я следил за ним, он вдруг поскользнулся и упал в море. Матросы, стоявшие на мостике, вытащили его обратно. На этот раз он дошел до шкафута. Борт поднялся вверх, матрос стал бить молотком по железным болтам, запиравшим дверцы. Мне казалось, что дело у него не подвигается, как вдруг дверца распахнулась, и в море вылетели бывшие поблизости быки. На «Пу-Анне» было четыре шкафута — по два с каждой стороны нижней палубы. Один за другим они отпирались. Некоторые из злополучных быков, в которых еще оставались признаки жизни, видя, как их товарищи исчезают в отверстиях, пробивались к ним и тоже падали в море. Бедняги!
После того как палуба была частью расчищена, четыре матроса отважились войти на нее и начали сваливать в отверстия мертвых и полумертвых животных. Иногда — когда они подтаскивали быка уже к самой дверце — качка вдруг перекидывала его обратно. Я услышал страшные звуки из моих клеток. Клетки начали двигаться… Они ударялись одна о другую и потом общей массой скользили по палубе. Собственно, сами животные не были опасны. Даже если бы клетки сломались, тигры и леопарды были так обессилены последними днями, что были бы не опаснее обыкновенных кошек. Но скверно было то, что клетки начали своими ударами и толчками грозить целости старого судна.
Я не был удивлен, когда Беск подошел ко мне и заорал у меня над самым ухом:
— Выкидывайте ваш зверинец!
— Пусть лучше бы разбилась ваша посудина! — заорал я в ответ.
Быки с поломанными ногами, клетки, полные воющих животных, — все смешалось в копошащуюся, живую кашу, от одного вида которой мне становилось дурно. Были вызваны свистком все наверх, чтобы помочь «Пу-Анне» освободиться от своего полуживого груза… Люди делали что могли, но главную работу сделали качка и открытые шкафуты. Одна за другой мои клетки из серайи сами сваливались, или соскальзывали, или же их скидывали в море. Они держались на воде, конечно. Я видел, как они качались на волнах. Некоторое время я глядел им вслед, потом ушел в каюту. Я привязал себя ремнями к койке и много часов пролежал в полузабытьи. Время от времени я приподнимался и дотягивался до воды или брал сухарь и жевал его. Почти все время капитан был тоже в каюте. Я не отличал ночи от дня. Вдруг я услыхал, как капитан сердито разговаривает с шотландцем-механиком. Шторм успокоился, и им уже не надо было орать до хрипоты. Шотландец пришел доложить, что уголь почти на исходе.
— Жгите дерево! — командовал Беск. — Сожгите эту дверь, сожгите койки, вообще все, что есть.
Это не было выходом из положения, и шотландец отлично это знал. Капитан тоже знал это. Дерева на всем этом старом железном судне едва хватило бы, чтобы мы продвинулись на десять узлов. Но как ни бесполезна была эта идея, пришли матросы с топорами и унесли с собой дверь.
Когда ее унесли, пахнуло отвратительным запахом. Меня так и сбросило с койки. Я пошел искать капитана и наткнулся на него на мостике.
— Майер, — сказал он мне, — подлая старая лохань течет. Мы пропали!
— Копра! — ответил я. — Копра!
Он посмотрел на меня, как на помешанного.
— Жгите копру, о чем вы думаете? Жгите копру!
— Черт меня побери, — заревел он, — как же это штурман не подумал об этом? И как это мне самому не пришло в голову?
Он воззрился на меня с глупым недоумением.
— Майер, — спросил он, — но я никогда не видал, чтобы топили копрой. Как она горит?
— Как сальная свечка.
Он посмотрел на меня, словно я подарил ему тысячу долларов.
Капитан Беск был человек лет пятидесяти, но тут он побежал, как мальчишка.
«Пу-Анна» через два дня вошла на сингапурский рейд, извергая тяжелый черный дым из топок, набитых кокосовыми орехами. Китайские сампаны (маленькие лодки) собрались кругом судна, чтобы свезти нас на берег. Мы уселись в них. Но лодкам, рассчитывавшим на груз, пришлось отплыть ни с чем. Мы оставили морю сотню быков, тридцать девять хищных и диких зверей и трех палубных пассажиров, смытых в море, когда откололась часть борта.
Когда я появился в конторе Джона Андерсона, он так и вскочил, увидав меня.
— Майер! — воскликнул он. — Я думал, что вас и в живых нет! Мы получили сообщение, что «Пу-Анна» затонула.
— Она стоит на рейде, — сказал я, — но двенадцать клеток с дикими животными носятся по волнам Китайского моря.
Мне ужасно было сказать ему это. Я чувствовал себя так, будто я ограбил сиамское казначейство.
— Не делайте такой кислой физиономии! — воскликнул он. — Вы должны благодарить судьбу, что живы остались! Я по крайней мере этому очень рад.
— Ну, если вы рады, — ответил я, — так и мне остается только радоваться…

ЧАРЛЬЗ МАЙЕР. КАК Я ЛОВИЛ ДИКИХ ЗВЕРЕЙ

ХОРОШО ЖИТЬ НА СВЕТЕ! ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СЧАСТЛИВОЙ ДЕВОЧКИ. X серия (1906)

ОТЪЕЗД ТЕТИ. -- ПОМОЛВКА. -- Я ОПЯТЬ ОТЛИЧАЮСЬ
тетя Лидуша уехала. Я думала, что буду страшно плакать и скучать, но все сложилось так хорошо и весело, что грустить и времени не было. Третьего дня, как, впрочем, почти каждый день в последнее время, y нас был Леонид Георгиевич. После обеда он с тетей Лидей пошел в мамин будуар, и они там о чем-то долго-долго говорили. Потом он пошел в кабинет, a тетя Лидуша, розовая такая, позвала мамочку и что-то живо-живо рассказала ей. Как я ни прислушивалась -- ничего не разобрала; слышу только, мамочка ей говорит:
"Ну, теперь-то уж ты завтра не поедешь"!
-- Нет, -- говорит, -- непременно поеду, хочу ско­рей мамашу (это значит мою бабушку) порадовать.
Тут уж я не вытерпела.
-- Чем, чем, тетя, порадовать?
Тетя только смеется.
"Много будешь знать -- скоро состаришься".
--Ну, тетечка, ну, милая, ну, скажи!
"Завтра, завтра все узнаешь".
Как я ни просила, так мне ничего и не сказали. Слышала я только, как говорили, что завтра к обеду соберется много гостей, что будет в честь тети прощальный обед, a в одиннадцать часов вечера она уедет.
С утра началась дома возня, так что я, конечно, не училась; мамочка была занята, a я помогала тете укладывать вещи. Я, понятно, как только встала, сейчас же стала просить сказать, что обещали вчера, но мне объявили, что я все узнаю за обедом. Я так мучилась от любопытства и так ломала себе голову, что мне даже некогда было грустить и думать о тетином отъезде. Обед, по счастью, был назначен очень рано -- в четыре часа (- дворяне обедали в шесть, семь, восемь вечера. - germiones_muzh.).
Мамочка нарядилась и была хорошенькая, как куколка, тетя Лидуша тоже. На меня надели мое любимое белое платье, оно спереди немного грязное, я последний раз, когда его надевала, себе на колени телячью котлетку уронила, но пятно вычистили и почти совсем не заметно.
Наконец, все уселись за стол. Обед был очень вкусный; подавали тоже мою любимую красную рыбу. Во время жаркого -- вот прелесть! -- подали шампан­ское. Когда все налили бокалы, папа встал и проговорил.
"Предлагаю выпить тот за здоровье Лидии Александровны и Леонида Георгиевича -- жениха и невесты"!
Я только рот открыла, не знала сперва даже, что мне делать. Так вот он секрет-то! Ишь какие хитрые, как молчали и ничего не сказали мне!
Тут все бросились поздравлять их, кричали "ура", а уж мы с Володькой громче всех, так что Леонид Георгиевич уверял, что мы оглушим его невесту и сделаем их несчастными на всю жизнь. Потом Леонид Георгиевич стал меня дразнить, что теперь он мне дядюшка, что я должна его уважать и почтительно к его ручке прикладываться. Но я ему сказала, что уважаю только совсем седых, y кого лицо сморщено, как печеное яблочко, a что он еще до этого не дорос, a пока я могу его только любить; в доказательство этого предложила ему поцеловаться. Все закричали "ура", a дядя Коля предложил тост за "дядюшку и племянницу".
Мамочка не успела оглянуться, как я и второй бокал выпила весь до дна. Потом мне стало тепло-тепло и так весело, что я еле за обедом досидела, до того мне танцевать хотелось. Я болтала ужасно много, не помню только что, и все страшно смеялись (- нарезалась, дурындушка. - germiones_muzh.). После обеда я стала так дурачиться и так всех задевать, что мамочка со мной справиться не могла. Потом вдруг мне сделалось как-то тяжело-тяжело, я села на стул, положила руки на спинку, голову на руки; все начало передо мною вертеться, вертеться... Потом я ничего не помню. Чувствовала сквозь сон, что меня куда-то несли, потом точно на мягкие качели положили, будто целовал меня кто-то; a там совсем уже ничего не чувствовала...
Сегодня, когда проснулась, мне сказали, что это тетя Лидуша целовала меня на прощанье. Вот скандал! Это значит, я пьяненькая была. Ну, хорошо же я себя показала: отличилась в день тетиного приезда и на прощанье тоже...

ВЕРА НОВИЦКАЯ (1873 - ?)

ЗАКАТАЛОСЬ СОЛНЦЕ КРАСНОЕ - русская народная песня (Рязанская губерния; протяжная)

Закаталось красно солнышко
За темные лѣса.
Въ лѣсу пташки пріумолкли,
Всѣ садились по мѣстамъ,
По такимъ же по мѣстечкамъ, —
По ракитовымъ кустамъ.
Какъ подъ елкой, подъ ветелкой
Стоитъ хижинка нова;
Въ этой хижинкѣ живетъ-горюетъ
Горькая вдова.
Туто шли, прошли солдаты,
Подходили подъ окно.
«Ты, любезная хозяюшка,
Пусти насъ ночевать!»
(- песня заканчивается нежданно-радостно: старый солдат оказался ее мужем, а молодой - сыном. Она мужа не узнала, вот какой он стал седой; она сына не узнала, вот такой он стал герой... - Ее цитировал Бунин в знаменитом своем рассказе "Косцы". Пели эту песню и после ВОВ - не устарела. Но я целиком не смог ее собрать из разновременных версий в один размер и стиль)

как это начинается. (в Испаньи)

к тому времени, как Марселино почти исполнилось пять лет, он был крепким и смышлёным мальчиком и прекрасно разбирался во всём, что движется, и даже в том, что тихонечко себе лежит. Он знал, как живут и ведут себя все полевые звери, не говоря уже о братьях, с каждым из которых у него были особые отношения, а некоторым он даже дал другие имена. Так, отец-настоятель был для него просто «отцом», больного старика он звал «брат Негодный», нового привратника — «брат Ворота», а брат Бернард, который предложил настоятелю окрестить мальчика, с тех самых пор, как Марселино об этом узнал, сделался «братом Крёстным». Брат повар стал «братом Кашкой», в память о первых протёртых супчиках, которые давали малышу. Братья не могли сердиться на Марселино, и не только потому, что любили его, как мы уже сказали. Просто их очень веселили выдумки мальчика, от которых весь монастырь порой так и покатывался со смеху. Особенно больной монах любил, чтоб его называли «брат Негодный», и в святости своей приговаривал, что не просто здоровье у него совершенно негодное, но что он и сам по себе ни к чему не пригоден, и что с болезнью своей он теперь и вовсе получился вроде Иуды в компании Христа и апостолов, — потому что монахов двенадцать, а от него собратьям одни заботы и беспокойство. Надо сказать, что на самом-то деле брат Негодный был почти святой, все его почитали, и иногда даже сам отец-настоятель в трудных случаях шёл к нему за советом.
Без ущерба для любви братьев к Господу Богу нашему и их послушания настоятелю монастыря, Марселино был в доме королём. Ограду и окрестности монастыря он покидал очень редко, и всегда в связи с неустанным расследованием братьями обстоятельств его рождения и появления на их пороге. Так Марселино то с одними, то с другими монахами узнавал понемногу окрестные сёла, к большому своему восхищению и удовольствию, но без малейшего практического результата, поскольку его родители так и не появились, и не нашлось никого, кто бы их знал. Братья всё больше убеждались в том, что мальчика оставил у ворот их монастыря какой-нибудь пришлый человек, проходивший мимо, подумав, должно быть, что раз сам он о ребёнке заботиться не может, добрые братья это сделают Христа ради.
Таким образом, Марселино большую часть дня проводил в одиночестве, играя и думая о своём, если не помогал братьям в тех мелочах, которые были ему по силам. Брат Крёстный сделал ему маленькую тачку, и она стала первой и главной игрушкой Марселино, с которой он действительно порой помогал в огороде, перевозя то дыню — больше в тачку не помещалось, — то горку картофелин, то даже несколько виноградных гроздьев. Но настоящими игрушками Марселино были животные. Старую козу, бывшую его кормилицей, он особенно любил, и порой они даже разговаривали по-своему.
— Опять у меня жаба сбежала, а ведь я её в банке с водой оставил и камнем банку накрыл!
Коза же философски кивала головой, очень близко от лица Марселино, говоря, что ей тоже жаль, и что бывают же с жабами такие странные происшествия.
Со временем маленький сад монастыря обзавёлся глинобитной изгородью. В определённые часы там можно было видеть, как Марселино преследовал ящериц или просто смотрел, как они изящно движутся в лучах солнца, какие у них яркие спинки, светлые животики и замечательные сияющие глазки, размером с булавочные головки. Марселино не всегда был хорошим мальчиком и иногда развлекался, отрывая у ящерицы хвост и глядя, как он, даже отделённый от тела, долго ещё продолжает шевелиться. Стрижи и другие птицы тоже ему нравились, и брат ризничий (- хранитель ризницы, где потир, облачения и другая утварь для Мессы-литургии. – germiones_muzh.) — «брат Бим-Бом», потому что это он бил в колокол над часовней, — научил его мастерить западни и ловушки для всевозможных зверюшек. Большие безвредные пауки, каких много в тех местах, просто мухи, разнообразные стрекозы, бабочки, жуки, кузнечики и даже скорпионы, у которых он очень ловко умел отрывать ядовитое жало, — все они становились его жертвами. Как-то его укусил скорпион, и он до сих пор помнил, как ужасно болела потом правая нога, хотя брат Ворота вроде бы сразу высосал яд. С тех пор Марселино поклялся мстить этим тварям. Расспросив крестьянина, зашедшего в монастырь одолжить тяпку, он выяснил, что в тех местах водилось много скорпионов, а поскольку они такие опасные, их обычно приговаривали к смерти под лучами солнца, которого скорпионы видеть не могут, — живут-то они всегда между растениями и под камнями, в сырых и тёмных местах. Порой Марселино, втайне от монахов, убегал охотиться на скорпионов: он поднимал камни и палкой ворошил траву; когда же выползала отвратительная тварь, похожая на странного светлого рака, он одним ударом лишал ее ядовитого жала, а потом протыкал посередине другой, острой палочкой, и так, пронзённого, оставлял умирать на солнце. Но почему-то братья за подобные подвиги его хорошенько ругали и нещадно драли за уши.
Возвращаясь с охоты, Марселино очень старался сохранить свою добычу и держал её в банках с водой, если речь шла о лягушках и жабах, или в коробках с дырочками, если это были жуки или кузнечики. К великому его удивлению, каждое утро, когда он просыпался, банки и коробки оказывались пустыми: за ночь пленники успевали сбежать. Марселино так и не узнал, что добрые братья, которые знали все его повадки, поздно вечером отпускали на свободу бедных созданий Божьих, пока он спал.
Но Марселино вовсе не всегда был жесток к животным. Иногда он помогал ловить мышей старому Муру, монастырскому коту. Тот был уже наполовину слеп, и одного уха, потерянного в юности в страшной битве с большим псом, у него тоже не хватало. Кота этого практически можно было считать вегетарианцем: мясо в том святом и бедном доме водилось редко, и Мур ел, что давали, будь то бобы или картошка с морковью.
— Да не так же! — говорил ему Марселино, когда они вместе выходили на охоту. Вооружённый палкой или камнями, чтобы затыкать ими норы, Марселино был ценным подспорьем для Мура. Но когда тому попадалась мышь, мальчик приходил в отчаяние, глядя, как кот спокойно и увлечённо играет с мышонком, преграждая ему путь и толкая лапами, но не пускает в ход ни зубы, ни когти.
— Так ты только больше их мучаешь, — говорил Марселино, подражая тому, что ему самому говаривали монахи, и вмешивался со своей дубинкой, убивая мышь одним ударом. — Вот, теперь-то можешь есть.
Но Мур не был сторонником кровавых расправ. Убедившись, что мышь больше не движется, он смотрел на Марселино грустными полуслепыми глазами, как бы говоря:
— Зачем же ты её испортил? Разве ты не видел, что я с ней играл?
Иногда братья, наблюдая за тем, как Марселино подолгу беседовал сам с собой или с полевыми зверюшками, удивлённо говорили друг другу:
— Как же малыш похож на святого Франциска!
Да уж, тоже мне, святой Франциск! Марселино был вполне способен отнести нагруженного муравья туда, куда тот направлялся, — или закидать муравейник землёй, чтобы посмотреть, как бросают работу и мечутся взад и вперёд его растерявшиеся жители.
Во всех играх Марселино участвовал его невидимый приятель. Это был первый мальчик, которого он увидел в жизни. Как-то отец-настоятель позволил крестьянской семье, переселявшейся из одной деревни в другую, разбить лагерь возле монастыря, чтобы запастись водой и всем необходимым. Их младшего сына звали Мануэль. Так Марселино впервые познакомился с ровесником, похожим на него самого. Они едва обменялись с этим мальчиком несколькими словами во время игры; но Марселино никогда его не забывал. С тех пор воображаемый Мануэль всегда был с ним рядом, и так живо видел его Марселино, со светлой чёлкой над глазами и вздёрнутым не-отмытым носом, что порой даже говорил ему:
— Ну Мануэль, отойди же отсюда. Ты разве не видишь, что мешаешь мне?
Иногда Марселино задумывался о своём происхождении и семье, о маме, об отце и даже о братьях и сестрах, потому что он знал, что почти у всех детей они есть. Он задавал о них вопросы тем монахам, с кем больше всех дружил; но не получал иного ответа, кроме истории про то, как его нашли у ворот монастыря. Если же он настаивал, а особенно если расспрашивал про маму, ответом был какой-то неопределённый жест и слова:
— На небе, сынок, она на небе.
Марселино понимал, что взрослые всё умеют и знают, но так как был очень наблюдателен, знал, что и взрослые иногда ошибаются. Почему бы им не ошибиться и в этом деле — про маму и про небо, куда он так часто смотрел, пытаясь её разглядеть? Марселино вообще был очень хитрым мальчиком и, поскольку проводил большую часть времени один, научился быть внимательным сам и пользоваться невнимательностью братьев, чтобы незаметно таскать что-нибудь сладкое из сада — других сладостей в бедной общине не было — или увильнуть от какой-нибудь порученной работы.
В этом раю, которым были для Марселино монастырь, сад и поля вокруг, имелось одно-единственное древо познания добра и зла. Только один запрет и существовал для мальчика, а именно — подниматься в чулан и на чердак по старой, кривой лестнице, опасной для такого малыша. Сперва добрые братья пугали его крысами, которых-де на чердаке дюжины, больших и чёрных, с длиннющими хвостами, усатых и ужасно острозубых. Но вскоре Марселино уже знал о крысах больше, чем сами монахи, и тогда, чтобы сдержать его любопытство, ему рассказали, что там спрятался большой-пребольшой человек, который обязательно его поймает, если увидит, и унесёт с собой насовсем. Но всё же Марселино задумчиво смотрел на запретную лестницу, и не проходило дня, чтобы он не собирался непременно подняться по ней на следующее утро, когда братия уйдёт из монастыря, и останутся только повар, привратник и садовники, занятые своими делами. Так или иначе, Марселино всё никак не мог привести в исполнение свой смелый план, особенно с тех пор, как попытался поставить ногу на вторую ступеньку, и та заскрипела так, что у шалуна волосы дыбом встали.
После длительных раздумий Марселино усовершенствовал свой план: он вознамерился подняться босиком, оставив сандалии под лестницей, и, прежде чем встать на ступеньку, пробовать каждую палкой, чтобы проверить, где они скрипят, а где нет. Самое трудное — подняться на первые пятнадцать ступенек, потому что его ещё могли бы заметить снизу, но, завернув за угол, он будет уже в безопасности и сможет спокойно продолжать исследование.
Сказано — сделано. Марселино воспользовался спокойным днём, когда почти вся братия разошлась по делам. Оставался только садовник, повар, то есть брат Кашка, который в тот день был ещё и привратником, потому что брат Ворота тоже ушёл, — и старенький брат Негодный в своей келье. Марселино запасся хорошей палкой, разулся, как задумал, и, с сандалиями в одной руке и палкой в другой, медленно и осторожно направился вверх по лестнице. Наступал он только на те ступеньки, которые не скрипели, когда он пробовал их палкой. Марселино поднимался медленно, а сердце его билось очень быстро; он знал, что поступает нехорошо, но всё-таки не мог спуститься и заняться тем, чем было ему велено. Добравшись до угла, он вздохнул с облегчением. Там, наверху, в пределах досягаемости, были чердак и чулан. Но в этот миг из сада послышался голос:
— Марселино, Марселино!
Это кричал брат Хиль. Наверное, он нашёл жабу и звал мальчика, чтоб тот взял её себе. Марселино остановился в испуге; но тут же сообразил, что у него есть время подняться до конца, посмотреть одним глазком и потом спуститься, как если бы он не сразу расслышал.
— Пошли, Мануэль, — сказал он сам себе.
Итак, он продолжил подниматься и добрался на самый верх. Он осторожно открыл дверь чулана. Как он и думал, это был настоящий рай: с сухим хворостом, пустыми ящиками, кирками, лопатами и битой посудой. Великолепное место, чтобы играть там зимой, когда на улице слишком холодно. Потом, со всей осторожностью, мальчик направился к чердачной двери. Сперва он заглянул в щель, но увидел только чёрную темноту. Он толкнул дверь, и дерево резко заскрипело. Марселино продолжил толкать и, когда дверь достаточно приоткрылась, просунул в щель голову и огляделся. Чердак был меньше чулана, оконце, и без того крохотное, было закрыто, так что свет в него почти не проникал. Понемногу глаза Марселино привыкли к темноте, и он смог различить очертания предметов.
Было там несколько сломанных стульев, столов, каких-то досок и другой ерунды, хоть и в большем порядке, чем в чулане. Справа у стены виднелись ряды полок с книгами и пачками бумаг, — всё покрытое толстенным слоем пыли. Напротив них было окно, а под ним — сваленная в кучу мебель. Когда же Марселино повернул голову, почти зажатую между дверью и косяком, и посмотрел налево, то сперва не понял, что там. Понемногу он смог разглядеть что-то вроде фигуры очень высокого мужчины; тот был полугол, стоял, раскинув руки и смотрел прямо на него. Марселино чуть не завопил от ужаса. Значит, братья не наврали! На чердаке и правда был человек, который его сейчас, скорее всего, унесёт насовсем. Марселино выдернул голову из дверного проема, поцарапав при этом ухо, и дверь захлопнул. Босиком, забыв про палку, про Мануэля и про то, что шуметь нельзя, он кубарем слетел с лестницы. Выбежав в коридор, а оттуда наружу, он свалился под деревом. Испугался он ужасно. Оказалось, это правда: на чердаке сидит жуткий человек. Марселино обул сандалии и вышел в сад, всё ещё дрожа.
Во всяком случае, об этом увиденном им человеке теперь тоже можно было размышлять в любое время. Вот только рассказать о нём кому-нибудь он никак не мог. Братья наказали бы его, и он понимал, что на сей раз они были бы правы.

ХОСЕ МАРИЯ САНЧЕС-СИЛЬВА «МАРСЕЛИНО ХЛЕБ-И-ВИНО»

(no subject)

солнце взойдет - не сегодня, так завтра. (поговорка кечуа)
- кечуа умеют ждать

былина-стАрина: ВОЛХ ВСЕСЛАВЬЕВИЧ

По саду, саду по зеленому
Ходила гуляла молода княжна
Марфа Всеславьевна,
Она с камени скочила на лютого на змея
Обвивается лютый змей
Около чебота зелен сафьян,
Около чулочика шелкова,
Хоботом бьет по белу стегну.
А в та поры княжна понос понесла,
А понос понесла и дитя родила.
А и на небе просветя светел месяц,
А в Киеве родился могуч богатырь,
Как бы молоды Волх Всеславьевич:
Подрожала сыра земля,
Стряслося славно царство Индейское,
А и синее море сколебалося
Для ради рожденья богатырского
Молода Волха Всеславьевича;
Рыба пошла в морскую глубину,
Птица полетела высоко в небеса,
Туры да олени за горы пошли,
Зайцы, лисицы по чащицам,
А волки, медведи по ельникам,
Соболи, куницы по островам.
А и будет Волх в полтора часа,
Волх говорит, как гром гремит:
«А и гой еси, сударыня матушка,
Молода Марфа Всеславьевна!
А не пеленай во пелену червчатую,
А не в поясай в поесья шелковые,
Пеленай меня, матушка,
В крепки латы булатные,
А на буйну голову клади злат шелом,
По праву руку палицу,
А и тяжку палицу свинцовую,
А весом та палица в триста пуд».
А и будет Волх семи годов,
Отдавала его матушка грамоте учиться,
А грамота Волху в наук пошла;
Посадила его уж пером писать,
Письмо ему в наук пошло.
А и будет Волх десяти годов,
В та поры поучился Волх ко премудростям:
А и первой мудрости учился
Обвертываться ясным соколом;
Ко другой та мудрости учился он, Волх,
Обвертываться серым волком;
Ко третьей та мудрости то учился Волх,
Обвертываться гнедым туром – золотые рога.
А и будет Волх во двенадцать лет,
Стал себе Волх он дружину прибирать:
Дружину прибирал в три года,
Он набрал дружину себе семь тысячей;
Сам он, Волх, в пятнадцать лет,
И вся его дружина по пятнадцати лет.
Прошла та слава великая
Ко стольному городу Киеву:
Индейский царь наряжается,
А хвалится похваляется,
Хочет Киев град за щитом весь взять,
А Божьи церкви на дым спустить
И почестны монастыри розорить.
А в та поры Волх, он догадлив был:
Со всею дружиною хораброю
Ко славному царству Индейскому
Тут же с ними во поход пошел.
Дружина спит, так Волх не спит:
Он обвернется серым волком,
Бегал, скакал по темным по лесам и по раменью,
А бьет он звери сохатые,
А и волку, медведю спуску нет,
А и соболи, барсы – любимый кус,
Он зайцам, лисицам не брезговал;
Волх поил кормил дружину хоробрую,
Обувал одевал добрых молодцев,
– Носили они шубы соболиные,
Переменныя шубы то барсовые:
Дружина спит, так Волх не спит:
Он обвернется ясным соколом,
Полетел он далече на сине море,
А бьет он гусей, белых лебедей.
А и серым, малым уткам спуску нет;
А поил, кормил дружинушку хоробрую,
А всё у него были ества переменные,
– Переменные ества сахарные.
А стал он, Волх, вражбу чинить:
«А и гой еси вы, удалы добры молодцы!
Не много, не мало вас – семь тысячей.
А и есть ли у вас, братцы, таков человек,
Кто бы обвернулся гнедым туром,
А сбегал бы ко царству Индейскому,
Проведал бы про царство Индейское,
Про царя Салтыка Ставрульевича,
Про его буйну голову Батыевичу?»
Как бы лист со травою пристилается,
А вся его дружина приклоняется,
Отвечают ему удалы добры молодцы:
«Нет у нас такого молодца,
Опричь тебя, Волха Всеславьевича».
А тут таковой Всеславьевич,
Он обвернулся гнедым туром – золотые рога,
Побежал он ко царству Индейскому,
Он первый скок за целу версту скочил,
А другой скок не могли найти.
Он обвернется ясным соколом,
Полетел он ко царству Индейскому,
И будет он во царстве Индейскоем,
И сел он в палаты белокаменны,
На те на палаты царские,
Ко тому царю Индейскому
И на то окошечко косящатое.
А и буйны ветры по насту тянут,
Царь со царицею в разговоры говорит;
Говорила царица Азвяковна,
Молода Елена Александровна:
«А и гой еси ты, славный Индейский царь!
Изволишь ты наряжаться на Русь воевать,
Про то не знаешь, не ведаешь:
А на небе просветя светел месяц,
А в Киеве родился могуч богатырь,
Тебе, царю, сопротивничек».
А в та поры, Волх, он догадлив был!
Сидючи на окошке косящатом,
Он те то де речи повыслушал;
Он обвернулся горносталем,
Бегал по подвалам, по погребам,
По тем высоким теремам.
У тугих луков тетивки накусывал,
У каленых стрел железцы повынимал,
У того ружья ведь у огненного
Кременья и шомполы повыдергал,
А всё он в землю закапывал.
Обвернется Волх ясным соколом,
Взвился он высоко по поднебесью,
Полетел он далече во чисто поле,
Полетел ко своей ко дружине хоробрыя.
Дружина спит, так Волх не спит,
Разбудил он удалых добрых молодцев:
«Гой еси вы, дружина хоробрая!
Не время спать, пора вставать:
Пойдем мы ко царству Индейскому».
И пришли они ко стене белокаменной;
Крепка стена белокаменна.
Ворота у города железные,
Крюки, засовы всё медные,
Стоят караулы денны нощны,
Стоит подворотня – дорог рыбий зуб,
Мудрены вырезы вырезано,
А и только в вырез мурашу пройти.
И все молодцы закручинилися,
Закручинилися и запечалилися,
Говорят таково слово:
«Потерять будет головки напрасные!
А и как нам будет стену проити?»
Молоды Волх, он догадлив был:
Сам обвернулся мурашиком
И всех добрых молодцов мурашками,
Прошли они стену белокаменну,
И стали молодцы уж на другой стороне,
В славном царстве Индейскием;
Всех обвернул добрыми молодцами,
Со своею стали сбруею со ратною.
А всем молодцам он приказ отдает:
«Гой еси вы, дружина хоробрая!
Ходите по царству Индейскому,
Рубите старого, малого,
Не оставьте в царстве на семена;
Оставьте только вы по выбору,
Ни много ни мало – семь тысячей
Душечки красны девицы».
А и ходит его дружина по царству Индейскому,
А и рубит старого, малого,
А и только оставляют по выбору
Душечки красны девицы.
А сам он, Волх, во палаты пошел,
Во те палаты царские,
Ко тому царю ко Индейскому.
Двери были у палат железные,
Крюки, пробои по булату злачены.
Говорит тут Волх Всеславьевич:
«Хотя нога изломить, а двери выставить!»
Пнет ногой во двери железные –
Изломал все пробои булатные.
Он берет царя за белы руки,
А славного царя Индейского Салтыка Ставрульевича,
Говорит тут Волх таково слово:
«А и вас то царей, не бьют, не казнят».
Ухватя его, ударил о кирпищатый пол,
Расшиб его в крохи навозныя!
И тут Волх сам царем насел,
Взявши царицу Азвяковну,
А молоду Елену Александровну,
А и та его дружина хоробрая
И на тех девицах переженилися…