October 24th, 2018

ночник

…по ее словам, за последние девять месяцев земля показалась ей адом.
Но ад еще был у нее впереди.
Я слушал рассказ этой глупой телки и думал: «Не волнуйся, детка, – провожу до самой преисподней. А вот сынку твоему придется чуток задержаться. Годков на шестьдесят». Почему-то я был уверен, что у нее родится именно сынок. Должно быть, это нашептала мне Черная Масья – прошлой ночью, в пророческом сне. Да и не хотел бы я заполучить бабью плоть на очередной пожизненный срок!…
Мое время таяло стремительно; мне позарез нужен был преемник. И я уже точно знал, что некоторые вещи он должен впитать с молоком матери – в буквальном смысле слова. Иначе не осуществится то, что я ему предуготовил.
Я сидел в бывшей конторе на старом заброшенном заводе. Это была унылая тесная клетушка, часть которой занимали металлический шкаф и стол. На стене висел календарь с голой красоткой за две тысячи истлевший год. У красотки был отвратительный шоколадный загар и невероятно белые зубы.
Я с удобством разместился в мягком кресле, из которого два часа тому назад выгрузил скелет с пулевым отверстием в черепе. Его «улыбка», посланная с того света и обращенная ко всем живущим без разбора, была, ясное дело, саркастической. И он был прав – с тех пор, как я почувствовал дыхание Костлявой на своем затылке, я стал ходячим фонтаном черного юмора. Этот поганый мир не заслуживал ничего другого. Над ним можно было только смеяться – в перерывах между стонами боли и отчаяния или тщетными попытками что-нибудь изменить. И я любил его таким. Я сам был одним из тех, кто ввергал людишек в отчаяние, и ни минуты не сожалел об этом. Но настал мой черед уходить. И теперь я жаждал утопить остающихся в крови и грязи.
Однако сейчас я заткнул фонтан и сидел тихо. Слушал. В двухстах шагах от меня, в огромном здании цеха, горел бродяжий костерок, вокруг которого сидели шестеро. Среди них – эта самая молодая баба с раздутым брюхом.
О, как долго ждал я подходящего случая! Давненько не встречал беременных; уже и не надеялся заполучить младенца, но, кажется, ночь обряда все-таки наступит! Моя ночь. Если все сработает, я еще поживу. Покопчу это небо сажей, погуляю по темной стороне… в новой, здоровенькой плоти.
Костер был умело замаскирован, и я не видел даже малейшего отблеска на уцелевших стеклах. Зато котик Барин видел и слышал все. Чудесный, послушный котик. Он подобрался к бродягам так близко, как только можно – без риска быть замеченным. Я «смотрел» его глазами, прекрасно видящими в темноте, и «слушал» его ушами, способными уловить легчайший шорох мыши в подполе. При этом сам Барин был черным, как ночь, и бесшумным, как тень. Я подобрал его издыхающим трехнедельным котенком и, кажется, неплохо поработал над ним. Во всяком случае, он полезен настолько, насколько вообще может быть полезна четвероногая тварь. Однако в моем распоряжении были еще нетопыри, ящерицы, змеи, крысы и прочая мелкая живность. Эти не предают. Они просто умирают после того, как я использую их. Так зачем же мне двуногий напарник, от которого пришлось бы ежеминутно ожидать слабости или предательства?
Спустя пару часов бродяги обменялись своими байками, новостями, сплетнями и приготовились спать, выставив часового. Осторожные, многоопытные топтуны, но мне было плевать на их осторожность. Я уже выбрал ту, в которую вопьюсь, словно невидимый клещ, и буду сопровождать повсюду до того самого момента, пока не начнутся родовые схватки. Надеюсь, она будет при этом одна. В противном случае придется избавиться от досадных помех. Любой ценой. Действительно ЛЮБОЙ ценой. В мои последние ночи я почувствовал вкус жизни. Она была горьким медом. Временами отвратительным, но его хотелось еще и еще…

2. Барин зашевелился и начал пробираться поближе к костру, чтобы стащить какую-нибудь жратву. А вот это уже лишнее, братец!… Я будто смотрел киношку на внутренней стороне моих закрытых век. Странная, искаженная картинка, да еще в непривычном ракурсе – Барин крался, припадая к выщербленному цементному полу. Я остановил его, послав жесткий приказ, и велел вернуться. Когда-нибудь жадность погубит тебя, котяра. Неужели тебе мало мышей, которых я привожу прямо в твои когти? Ну так я заставлю тебя охотиться, проклятый лентяй!…
Убедившись, что Барин возвращается, я прервал контакт и открыл глаза. Несмотря на отсутствие луны, я видел довольно отчетливо. Вся жизнь прошла в потемках, и теперь яркий солнечный свет лишь слепит меня. Поневоле приходится действовать ночью, а днем забираться в норы потемнее.
Внизу был гигантский цех, наполненный мертвыми проржавевшими механизмами. Кое-где возвышались холмики нанесенной ветрами земли, на которых бурно разрослись вездесущие сорняки. Эти холмики чертовски напоминали могилы. Но, к сожалению, только напоминали. Я подумал о том, что сырья у меня хватит в лучшем случае на неделю. Потом, если я не найду ничего подходящего, ситуация станет критической. Шлюха, которая готовилась разродиться и за встречу с которой я благодарил Черную Масью, связывала меня по рукам и ногам. Мне придется следовать за нею, и я лишусь свободы передвижения…
Я укусил себя за руку и сразу же увидел темные полукружия кровоподтеков, проступившие на белой коже. Настолько белой, что она будто светилась в темноте. Боль длилась секунду – зато потом нахлынула ясность, и вернулся полный самоконтроль. Но ненадолго.
Эта девка… Я буду не только следить за нею, но и охранять ее самым тщательным образом. Беречь не только от физической угрозы, но и от элементарного испуга. Возможно, придется кое-чем пожертвовать. Мне нужен здоровый и вполне доношенный пацан. Я не хочу оказаться каким-нибудь задохликом!
В этот момент коротко взвизгнул Барин. Я узнал бы его голос из тысячи воплей мартовских котов. Через мгновение я уже понял, что произошло непоправимое. И все-таки я вышел на контакт, не мог отказать себе в этом – для меня это был многократно испытанный способ пережить чужую смерть как свою собственную. Ну, ПОЧТИ как свою собственную. Полезный опыт, который мигом вправляет мозги – каждому, кто хоть на минуту забыл, зачем он здесь, на этой грешной земле, и как легко забрать его отсюда.
Меня захлестнула мощная волна боли, ужаса и гнева. Ужас и боль были не моими, зато слепящая ярость принадлежала мне целиком. Несколько секунд я агонизировал вместе с моим любимым котиком, которого ловко поймал и прикончил ножом бродяга.
Смерть, как всегда, завораживала. И, как всегда, я остановился на границе кошмарной тьмы, то есть на границе дозволенного. Я знал свое место.
Передо мной разверзлась пропасть. Оттуда дул леденящий душу ветер, от которого шевелились волосы на голове и безжалостная игла страха пронизывала позвоночник снизу доверху. Там, в той вечной тьме, вспыхивали и гасли кольца света, который не был светом, а лишь иллюзией, порожденной моим мозгом. Однажды я испытал нечто столь ужасное, что это едва не отвратило меня от подобных экспериментов. Но смерть – это ведь тоже наркота, к тому же доступная немногим. Сильнейшая наркота – куда там «дури» и опиуму! И я знал, что не избавлюсь от влечения к ней, пока не получу свою последнюю «дозу»…
Я проводил Барина до безвидной ямы и следил за удалявшимся бесформенным сгустком, пока его тень не канула во тьму. А затем, стиснув зубы, пытался достойно перенести потерю, забыть о ноющем от страдания сердце и думать, думать, думать…

3. Итак, я недооценил дневное бродяжье племя. Черт подери, какая выдержка! Прикидывались, что не замечают слежки! О, проклятие на их головы!… Я поглаживал одной рукой клинок ножа, а другой – ствол пистолета. Холод металла отрезвил меня. Холод предметов, раскаляющихся лишь тогда, когда они убивают… Кроме того, пистолет раньше принадлежал Одноглазому Осипу, и я считал его самым дорогим трофеем, символом преодоленного рока.
Да, месть мы оставим на потом. Сыграно было честно. Все хотят жрать, а бродячий кот давно считался деликатесом и в более благополучных краях. Тем не менее я непременно отомщу ублюдку, которого Барин отметил своими когтями, и месть моя будет чернее и страшнее самого глубокого гнезда под гнилым пнем, кишащего гадюками. Сейчас же надо импровизировать, чтобы не потерять нечто гораздо более важное, чтобы не ускользнула сучка, таскающая в своем брюхе мою будущую жизнь…
Я «пошарил» вокруг слабым поисковым лучом. Нащупал множество насекомых, мышей и спящих птиц. Что ж, на крайний случай сойдет и мышь, хотя контролировать ее будет намного труднее. И еще – я ненавижу птичье искаженное поле зрения. Ни черта не поймешь, пока не привыкнешь. Но я не был уверен, что бродяги дадут мне время привыкать. В смерти Барина был один положительный момент – я понял, что имею дело с сильным противником, и приготовился к долгой изматывающей борьбе.
Но я не железный и нуждаюсь в отдыхе. Я выставил сторожевую мышь подальше от костра – лишь бы следила за брюхатой, – и решил немного соснуть. Куда там! По случаю удачной охоты бродяги похерили сон и устроили пир. Достали бухло из неприкосновенных запасов, а потом на свет появилась и гитара, которую вытащил из латаного-перелатаного чехла пожилой дулец. Однако и об осторожности они не забывали – двое из всей компании постоянно были начеку, прогуливаясь вокруг цеха. С интервалом примерно в полчаса их сменяла другая парочка. Только беременной дали послабление, и та постоянно торчала возле огонька.
Я отказался от мысли перещелкать их поодиночке (кроме, конечно, пузатой красавицы). Что мне оставалось? Лишь терепеливо ждать.
И я вынужден был далеко за полумеркоть[3] слушать этих грязных свиней, сожравших Барина, – их тоскливый вой вперемежку с веселой похабщиной, от которой все равно разило тоской и, как ни странно, намерением выстоять несмотря ни на что.
Это были не просто песни. Каждая звучала как приговор без жалости и пощады, даже опусы типа «Мужчины писают стоя» или «Резиновая мама». Да, тяжелой будет теперешняя охота!…
Бродяги выли:
Слепая кляча бредет на погост,
Стонет под нею горбатый мост.
В телеге лежу, молодой и красивый, –
Голодным сдох на Великий пост!
Могила вдали от Святой земли,
Ее сторожат две белых совы.
Две белых совы у ворот Преисподней
И черный пес на железной цепи…

Потом мои чрезвычайно чувствительные ноздри учуяли едва уловимый аромат жареного, плывший над заводом. Ну и пытка! И все же мне нравилось прикосновение сотен раскаленных жал к моим нервам. Мне нравилась боль. В ней было что-то великолепное. Закрывая глаза, я видел свет, исходивший из головы Распятого в те часы, когда он страдал на Холме. Этот слабый свет доходил до меня сквозь тысячелетия…
Перевалив через апогей, страдание стало изысканнейшим наслаждением. А потом я сам ощутил зверский голод.
Под конец я подключился к мышке, чтобы проверить, на месте ли мой драгоценный товар. Вообще-то дневные бродяги обычно предпочитают пересидеть ночь в какой-нибудь конуре, но кто знает, что в голове у бабы на девятом месяце?
Нет, она никуда не делась. Подвыпившие дульцы ублажали ее слух хриплым вокалом. Они выли очередную песенку. Дрожь пробирала от этого мрачного хора. Фанатики. Такие не сдадутся…
…Сверху пялится луна,
Как покойник бледная.
Ох не спасут от ночника
Ветка голого куста,
Два серебряных креста,
Да собака верная!…

Ну, это уж слишком! Они будто издевались надо мной. Вернее, не они, а слепой случай. Впрочем, подмечено точно: от ночника ничто не спасет. Тем более дурацкие амулеты. Кажется, молва превратила нас в подобие пугал, в почти фольклорный элемент, детскую страшилку. Это значит, что до конца никто не верит в магию ночников. Придется сделать все возможное, чтобы опровергнуть несправедливое мнение…
Брюхатая не подпевала. Она сидела, откинувшись в полудреме на свой вещевой мешок, и блаженно улыбалась. Наверное, ей казалось, что у нее давно не было такой приятной и спокойной ночи в подходящей компании. Но на бедрах у нее лежали пистолеты. Ничего, милашка, отдыхай пока; сегодня я тебя не разочарую…
И только перед рассветом бродяги угомонились, а я сумел недолго покемарить…

АНДРЕЙ ДАШКОВ «ПРОПУСК»

(no subject)

те, кто танцуют, кажутся безумными тем, кто не слышит музыку. (Джордж Карлин)

смерть геройская (маршал Франции виконт де Тюренн. 1675, у Засбаха - Германия). - Хотите такую:)?

возможно, самый выдающийся полководец своего времени, родоначальник маневренной войны, всегда осаждавший большие города до сбора ими зерновых - виконт де Тюренн пал в ходе первой Голландской войны, оперируя против имперских (австрийских) войск, 27 июля 1675 года. - Случайно.
Утром после завтрака шестидесятичетырехлетний маршал совместно с начальником артиллерии Сент-Илером выдвинулся из лагеря на рекогносцировку позиций противника у деревни Засбах близ Оффенбурга. Откуда уже велся в направлении их следования орудийный огонь, на что маршал непожелал обратить внимания. Выехав на возвышенность, Тюренн наблюдал перемещения имперских частей, беседуя видимо с Сент-Илером.... Прилетело как всегда, неожиданно - и одно на двоих.
Ядро оторвало руку Сент-Илеру и сбросило Тюренна с седла, практически перебив тело маршала надвое. Свита, хоть все и дворяне, и боевые ребята, слегка охуела (и я их понимаю: нихренасе нездоровье перед генеральным сражением!)
Надо отдать должное старому вояке. Очнувшись, Тюренн сжал в кулак единственную еще повиновавшуюся ему руку и пополз вперед... Движение бойца. - Но через минуту все было кончено. Холодеющего маршала накрыли плащом.
Французские войска требовали мести за Тюренна, но никто из офицеров штаба не взял на себя ответственность продолжать начатые им операции. Армия начала отход, которым немедленно воспользовался отступавший до того командующий имперскими войсками маркиз Монтекуккули...
Вот и всё. Sic transit gloria mundi.

лодка любви (миниатюра Нихаль Чанда. XVIII век, Кишангарх)

на миниатюре выдающегося художника Раджастхана XVIII столетия - Нихаль Чанда - Кришна и Радха. Божественный принц и его возлюбленная плывут по реке Джамне в большой ладье, которой правят, а также поклоняются влюбленным, играют для них на музинструментах девушки. Влюбленная пара сидит плечо к плечу чинно и принимает поклонение. На тихих волнах Джамны покачиваются листья и цветы лотосов; по берегам возвышаются дворцы белого мрамору среди простирающихся джунглей. В чащах каждое древо имеет свой абрис. свой оттенок - словно тоже полноправно участвует в этой истории любви... И вот, тутже, под высокой акацией снова изображены Кришна и Радха наедине. Уже не сияют над головами священные нимбы: теперь дело - личное. Древо словно разделяет их, а они какбы сообщаются чрез него: Радха в кремовом и синем гладит ствол ладонью - а белый Кришна повесил кисть высокоподнятой руки на ветку, и с нее свисают, качаясь, жемчужные четки... Черты их лиц для нас, возможно, нетак красивы как для раджпутов - заострены носы и долги глаза, уходят назад лбы и вытянуты вперед подбородки. На губах влюбленных таинственная полуулыбка, позы спокойны... И тихо кивают им внимательные пальмы и тростники.

ЛОВКАЧИ (Российская империя, конец XIX в.). - VIII серия

ДРУГОЙ ЛАГЕРЬ
Пузыреву только и нужно было согласие своего товарища по преступной деятельности на участие в деле страховки, чтобы совершенно успокоиться. Что же касается его обещания научить, как действовать, то особых для себя затруднений он в этом не встречал, так как прежде всего вся история о появлении в Москве какой-то Ольги Аркадьевны, мести которой Хмуров столь сильно опасался, являлась чистейшим вымыслом с его стороны.
Пока их переговоры шли дальше и в этот же вечер ими было приступлено к точной постановке или, вернее сказать, к распределению взаимных ролей по предстоящему делу, кружок москвичей, в который сумел ловко и нахально втереться Иван Александрович Хмуров, немало интересовался слухами о его победе неприступного сердца Зинаиды Николаевны Мирковой.
Нельзя было бы сказать, чтобы кружок этот был составлен из серьезных лиц.
Напротив, в нем вращались только люди, смотрящие на жизнь с удивительно легкомысленной точки зрения и посвящающие ее всецело кутежам, развлечениям и веселью.
Эти эпикурейцы новейшей формации не признавали домашнего очага с его тихими, но прочными радостями, а переходили из ресторана в ресторан, из клуба в оперетку или цирк, а оттуда в загородные и иные увеселительные заведения.
Залы «Славянского базара», «Эрмитажа», «Яра» и зимний сад «Стрельны» составляли, так сказать, их салоны, где встречались они все с общими знакомыми и где заводили знакомства новые.
Разборчивости тут особенной и быть не могло. Доходило иной раз до смешного и почти невероятного.
Одного принимали за умение одеваться на английский лад, другого за умение носить в глазу, с утра до ночи и никогда не вынимая, без снурка, монокль или одноглазки в тонкой черепаховой оправе.
Подобных аттестаций было совершенно достаточно для первого знакомства, а если вслед за тем оказывалось еще, что человек платил со всеми наравне по счету и никогда ни от какой глупой, пьяной фантазии не отказывался, то его вскоре провозглашали молодцом, милейшим малым, и все шло прекрасно.
Так было и с Иваном Александровичем Хмуровым, которому, в сущности говоря, еще легче оказалось войти в этот кружок, благодаря тому что знакомства приходилось только возобновлять: несколько лет перед тем, живя в Москве, он принадлежал к этому веселящемуся обществу и теперь застал в нем несколько новых лиц, но и много прежних.
К числу последних принадлежал Степан Федорович Савелов, тот именно господин, который в «Славянском базаре» сидел и завтракал с полковником и от которого Сергей Сергеевич Огрызков узнал, что Хмуров успел пробраться в дом к Мирковой.
Савелов сам по себе не был особенно богат, но в деньгах никогда не нуждался, по той простой причине, что при хороших средствах пользовался характером сильным и выдержанным настолько, чтобы через край никогда в денежных расходах своих не заходить.
Подспорьем к его силе воли являлось подмосковное имение, куда он выезжал даже и зимою, едва только финансы его истощались.
Видя чуть не каждый год, как позорно сходили с арены веселия и прожигания жизни разоренные до последнего рубля глупцы, Степан Федорович был осторожен.
К тому же, кроме денег, щадил он и здоровье свое. Словом, то был редкий в этом кружке практичный тип, умеющий, как говорит поговорка, таким образом дело вести, чтобы и волки сыты были, и овцы целы — если, конечно, говорить только о его личных овцах.
Но при этом Савелов лучше всех остальных в кружке московских кутил сохранил способность наблюдения за творимым вокруг и способность оценки отдельных личностей, составлявших его общество.
Он давно распознал в Хмурове смелого и наглого авантюриста.
Понятною, вследствие этого уже одного, являлась его антипатия к Ивану Александровичу, выражавшаяся в чрезвычайной и вполне последнему из них заметной холодности отношений.
Но, помимо этого, существовала еще и другая причина, причина серьезная и стоящая в прямой зависимости с первою.
Вскоре по возвращении своем в Москву стал Хмуров, все время словно высматривавший себе добычу, устремляться на поиски богатой женщины.
Он не скрывал ни от кого, что желал бы жениться на деньгах, и никто, не зная о давно уже состоявшемся его законном браке, ничего тут особенного не находил.
Один только Савелов сразу как-то еще более враждебно отнесся к нему, предчувствуя возможность с его стороны направить свои взоры именно в ту сторону, куда бы ему, Степану Федоровичу, это отнюдь не было желательно.
Так оно и случилось.
Зинаида Николаевна Миркова, дом которой был редкому из холостежи доступен, кроме особо званных вечеров, стала принимать у себя с глазу на глаз этого профессионального искателя богатых женщин, и с этого часа Савелов возненавидел Хмурова до глубины души.
С точностью было бы еще трудно определить, на чем именно основывалась эта ненависть?
Быть может, Савелов сам для себя имел на Миркову виды и не без затаенной цели снимал квартиру в ее доме?.. Быть может, и просто, считая себя за человека честного, он глубоко возмущался, как этот проходимец какой-то, без личного, собственного состояния, увлечет вдруг эту женщину с единственною, конечно, целью воспользоваться ее богатством?
Но так ли, иначе ли — Савелов про себя решил и даже открылся своему приятелю полковнику, что долгом порядочного человека было бы открыть Мирковой глаза на гуся, которому она напрасно доверяет.
Оставалось только решить, каким путем это сделать и какими данными воспользоваться, чтобы доказать ей несомненно все ее заблуждения.
Когда Савелов увидал издали, как Хмуров наскоро простился с Огрызковым и вышел из зала ресторана, он долго еще смотрел ему вслед и потом сказал полковнику:
— Современный Рокамболь, да и только, этот барин.
— Ну, до Рокамболя еще очень далеко, — ответил лениво собеседник, несколько отяжелев от еды.
— Не говори, — протестовал Савелов. — Я готов об заклад биться, что на его совести достаточно всякой мерзости для получения права переселения в места не столь отдаленные…
— И на казенный счет, — заключил полковник.
В это время к ним подошел расплатившийся по счету Огрызков и, поздоровавшись, присел к их столику.
— Сейчас завтракал со мною Хмуров, — сказал он. — Вот молодчик! Я его расспрашивать стал про то, что ты мне, Савелов, говорил, так он сперва было отнекиваться стал, а потом живехонько сознался, что вскоре это дело ни для кого не будет секретным.
— То есть какое же это дело? — переспросил Савелов, несколько бледнея. — Женитьба его, что ли?
— Конечно, женитьба на Мирковой. Я его от души поздравил…
— Не поспешил ли ты немножко? — вырвалось у Савелова в таком злобном тоне, что даже добродушный Огрызков обратил на это внимание.
— Понять не могу, — сказал он, — почему ты Хмурова так ненавидишь?! Человек он милейший, остроумный, в обществе всегда веселый, умеет жить, выпить тоже не дурак…
— Кто говорит… — протянул Савелов с нескрываемой иронией.
— К тому же в денежных расчетах с товарищами он всегда аккуратен! — продолжал Сергей Сергеевич, будто ничего не замечая.
— Неужели?..
— Уж в этом-то отношении позволь мне за него заступиться! — еще настойчивее ответил Огрызков. — Он и у меня взял сто рублей, а как только получил за хлеб из деревни, сейчас же сам приехал и отдал.
— Еще других каких доблестей за ним ты не знаешь?
Огрызков, в общем всегда крайне добродушный, чуть не рассердился. Он буркнул как-то угрюмее:
— Нет, знаю.
— А например?
— Хотя бы ту доблесть, что Хмуров никогда ни о ком дурно не отзывается и ко всем решительно относится, как в глаза, так и за глаза, одинаково хорошо.
Савелов помолчал немного и потом наставительно сказал:
— Эх, господа, господа! В том-то и беда, что таких людей, как вы, всегда очень легко расположить в свою сторону всякому ловкому проходимцу.
— Напрасно ты так думаешь.
— Нет, не напрасно, — горячее прежнего продолжал Савелов. — Чего вы от ваших новых знакомых требуете? Каких данных? Каких рекомендаций? По-вашему, человек любезнейший, остроумный, в обществе всегда веселый, умеющий, что называется, жить и выпить не дурак уже является чуть ли не находкой для нашего кружка?
— А по-твоему, что же?
Полковник, все время до сих пор молчавший, счел нужным вмешаться в разговор.
— Я тебе все-таки, Степа, одно замечу, — сказал он, обращаясь преимущественно к Савелову, — без прямых и неопровержимых данных тоже ведь нельзя порочить человека.
— Человека, который, не имея за душою ни гроша, — строго ответил Степан Федорович, — ни родового, ни благоприобретенного, который притом нигде не служит, ничем решительно не занимается, подобного человека, коль скоро он втирается в круг богатых и обеспеченных людей, нельзя не заподозрить. К нему надо относиться осторожно. А если кто из наших общих знакомых осторожность эту забывает, то на нашей обязанности лежит им об этом напомнить.
— Во-первых, у него есть имение, — сказал Огрызков.
— Интересно бы знать, в какой губернии? — с еще большею иронией, нежели прежде, спросил Савелов.
— В Тамбовской.
— Хлебородная черноземная губерния! Сумел выбрать где! Ну, это еще подлежит проверке.
— Ты хочешь дознание, кажется, производить? — в свою очередь сыронизировал Огрызков.
— Я хочу тебе только доказать, что ты заступаешься за наглого лгуна.
— Да к чему это?
— К тому, чтобы тебе глаза открыть. Пора тебе узнать.
— Ничего я знать не хочу! Никакого мне ровно нет дела ни до его имений, ни до его нравственности. Все-то мы больно уж нравственные люди, что так вот можем беспощадно других судить. А вот женится Хмуров на Мирковой, миллиончики к рукам приберет, так какой еще высокопочтенный и глубокоуважаемый барин станет.
Савелов только рукой махнул. Он хотел было еще что-то сказать, но раздумал и, протягиваясь к поданной бутылке с коньяком финьшампань, только спросил:
— Хочешь?
— Да, пожалуй, только тогда уже и кофейку надо. Человек, поди сюда. Принеси кофе черного, еще рюмку для коньяку.
— Слушаю-с.
Разговор принял иное направление. Заговорили о других общих интересах.
Ресторанный зал пустел, так как время завтраков уже прошло, а обеденное еще не наступило. Только за редкими столиками сидели все больше случайные посетители «Славянского базара» или проезжающие да засиживалась компания трех жуиров.
Рюмку за рюмкою попивали добрый коньячок Мартеля V. S. О. Кто-то предложил перейти к ликеру «Кохинор»…
Было около пяти, когда компания опомнилась, что так за завтраком засиживаться нельзя.
— Да куда же нам спешить? Не все ли равно? — спросил полковник, по-видимому и здесь себя чувствовавший прекрасно.
— Теперь пять, — сказал Огрызков, взглянув на свой массивный золотой хронометр. — Знаете что, господа? Поедемте к Марфе Николаевне.
— Что там делать? — спросил неохотно Савелов.
— Какая это такая? — спросил заинтересованный полковник.
— Точно ты не знаешь! Солистка русского хора.
— Ах, эта! Да, знаю. Но что же мы там делать будем? — повторил тот же вопрос полковник.
Огрызков слегка запел:
— «Пить будем и гулять будем, а коль сон придет, так и спать будем!»
Все рассмеялись.
— Нет, кроме шуток? — допытывался все дальше полковник.
— Она милая женщина, — пояснил ему Огрызков, — и с нею возможны чисто приятельские, хорошие отношения. Потом, у нее никогда скучно не бывает.
— Да застанем ли мы ее дома? Вот вопрос.
— После пяти всегда. До пяти она просит к ней не приезжать, а после — сколько угодно. Она нам споет что-нибудь. Да мы у нее, наверное, еще двух-трех подруг застанем и сами можем свой маленький хор устроить.
— Это идея!
— А как же насчет нашего вчерашнего решения? — спросил вдруг Савелов, обращаясь к полковнику.
Тот улыбнулся и сказал:
— Ничего не значит.
— Да в чем дело? — спросил в свою очередь заинтересованный Огрызков.
— Мы, видишь ли, — пояснил ему полковник, — решили вчера учредить новое общество.
— Какое общество?
— Общество, или, вернее сказать, клуб под названием «Благоразумная расточительность и относительная трезвость».
— Как, как?
Полковнику пришлось повторить. Огрызков хохотал от новинки и был в восторге.
— Ну, там и трезвость относительная, — сказал он, — и расточительность может быть благоразумною…

АЛЕКСАНДР АПРАКСИН (1851 – 1913. аристократ с большим жизненным опытом)

последняя пилюля

...некто шутя спросил его: «А пилюлями бессмертия вы не торгуете?» Аптекарь отвечал: «А что, пожалуй, за одну штуку тысячу связок монет». Все потешались над ним, думали: вот сумасшедший.
В городе он часто, смеясь, бранился: «Деньги у них есть, а лекарство не берут! Ну, значит, им дорога прямиком в могилку». Люди не понимали, о чём он, и ещё больше веселились.
Однажды аптекарь пришёл со своими лекарствами в Чанъань. От покупателей, как всегда, не было отбоя. Под конец, когда горлянка опустела, он встряхнул её, и оттуда выпала последняя пилюля, большая и блестящая. Он положил её на ладонь и сказал: «Больше ста лет я продавал лекарства в мире людей. Кого я только не видел! Но никто не осмелился заплатить за это снадобье. Что же, прискорбно! Придётся принять его самому». Положил пилюлю в рот, и под ногами у него заклубились пёстрые облака. Поднялся ветер и сдул старца.

ШЭНЬ ФЭНЬ (X в.). СЮЙ СЯНЬ ЧЖУАНЬ