September 26th, 2018

(no subject)

природа ума такова, что перемена дает нам больше сил, чем покой. (Эрнст Фейхтерслебен)
- осознанная и понятая перемена - это рост:)

ВИЛЬЕ ДЕ ЛИЛЬ-АДАН (1838 - 1889)

НЕТРУДНО ОШИБИТЬСЯ
посвящается Анри де Борнье
Вперив куда-то вдаль зрачки слепых очей.
Ш. Бодлер

однажды, в пасмурное ноябрьское утро, я быстрым шагом шел вдоль набережной. Моросил холодный дождь, заливая тротуары. Темные тени прохожих, прячась под безобразными зонтами, пробегали мимо, натыкаясь друг на друга.
По желтой воде Сены плыли торговые баржи, похожие на огромных майских жуков. Резкий ветер на мосту срывал шляпы с пешеходов, и те, стараясь их удержать, принимали уродливые, неестественные позы, столь несносные для глаз художника.
На душе у меня было смутно и беспокойно; мысль о деловом свидании, назначенном накануне, тревожила и терзала меня. Надо было спешить, и я решил укрыться под навесом какого-нибудь подъезда, чтобы оттуда окликнуть проезжий экипаж.
В ту же минуту я заметил совсем рядом парадные двери большого дома, по-видимому, частного владения.
В тумане возвышалось передо мной, точно призрак, высокое каменное здание, и, несмотря на строгую архитектуру фасада, на заволакивавшую его мрачную, фантастическую дымку, оно показалось мне приветливым и гостеприимным, и это сразу меня успокоило.
«Должно быть, — подумал я, — здешние хозяева большие домоседы; они как бы приглашают вас зайти: недаром дверь гостеприимно отворена».
Итак, я вошел, осторожно, как нельзя более учтиво, со шляпой в руке, любезно улыбаясь и даже сочиняя заранее галантный комплимент для хозяйки дома, — и вдруг очутился на пороге большого зала под застекленной крышей, сквозь которую пробивались мертвенно-бледные лучи света.
На колоннах висели пальто, шарфы, шляпы.
По всему залу были расставлены мраморные столы.
За столами сидели какие-то люди солидного вида, вытянув ноги, откинув голову, с неподвижным взглядом, и, казалось, о чем-то размышляли.
Глаза у них были пустые, лица землистые.
Возле каждого лежали раскрытые портфели и папки с бумагами.
И я понял тогда, что хозяйка этого дома, где я ожидал встретить радушный прием, — Смерть.
Я внимательно рассмотрел собравшихся.
Несомненно, большинство из них, чтобы избавиться от докучной жизненной суеты, покончили со своей плотью, надеясь хоть немного улучшить свое состояние.
Слушая, как шумит вода в медных кранах, вделанных в стены для ежедневного омовения этих бренных останков, я вдруг уловил стук колес. Прямо к дому подкатила карета. Вспомнив, что меня ждут на деловом совещании, я решил воспользоваться удачным случаем и вышел на улицу.
У самого подъезда из экипажа вылезла ватага подвыпивших школьников, которым хотелось воочию увидеть Смерть, чтобы поверить в ее существование.
Я подозвал пустую карету и сказал кучеру:
— К пассажу Оперы.
Когда мы проезжали бульварами, небо стало еще пасмурнее, тучи заволокли горизонт. Тощие деревца, похожие на скелеты, протягивали черные сучья, как будто пальцем указывая сонным полицейским на подозрительных прохожих.
Карета ехала быстро.
За оконным стеклом мелькали смутные тени, сливающиеся с потоками дождя.
Прибыв на место, я соскочил на тротуар и вошел внутрь крытого пассажа, запруженного суетливой толпой.
В самом конце, как раз против меня, я увидел вход в кафе (впоследствии оно сгорело во время знаменитого пожара, ибо все в жизни исчезает, как сон); кафе помещалось в глубине большого мрачного сарая под широким навесом. Струи дождя, падая на стекла свода, еще более затемняли тусклый дневной свет.
«Вот где состоится наша деловая встреча, — подумал я. — Они ждут меня с бокалами в руках, со сверкающим взглядом, презирая превратности Судьбы».
Я повернул ручку двери и вдруг очутился в большом зале под застекленной крышей, сквозь которую пробивались мертвенно-бледные лучи света.
На колоннах висели пальто, шарфы, шляпы.
По всему залу были расставлены мраморные столы.
За столами сидели какие-то люди солидного вида, вытянув ноги, откинув голову, с неподвижным взглядом, и, казалось, о чем-то размышляли.
Лица у них были землистые, глаза пустые.
Возле каждого лежали раскрытые портфели и папки с бумагами.
Я внимательно рассмотрел этих людей.
Несомненно, большинство из них, чтобы избавиться от нестерпимых мучений совести, давно уже покончили со своей «душой», надеясь хоть немного улучшить свое состояние.
Слушая, как шумит вода в медных кранах, вделанных в стены для ежедневного омовения этих бренных останков, я вдруг вспомнил стук колес наемной кареты.
«Должно быть, — подумал я, — тот кучер совсем одурел, если, проехав столько улиц и перекрестков, ухитрился привезти меня на прежнее место. А все-таки (даже если произошла ошибка) должен признаться, что этот зал производит ЕЩЕ БОЛЕЕ ЖУТКОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ, ЧЕМ ПЕРВЫЙ!..»
Тут я тихонько притворил за собой стеклянную дверь и возвратился домой, твердо решив, вопреки всем правилам, — что бы мне ни грозило, — никогда больше не вести никаких финансовых операций.

гамбит коня в Трезене: мой младший брат (Коринф, II тыc.летие до н.э.)

…когда мне исполнилось семь, подошла Жертва Коня — великий праздник в Трезене.
Он бывает раз в четыре года, потому я совсем не помнил прошлого. Я знал, что дело касается Царя Коней, но думал Жертва — что-то вроде акта почтения к нему… Ему это подошло бы в самый раз, я его знал.
Он жил на огромном Конском поле, внизу в долине. С крыши дворца я часто смотрел, как он нюхает ветер, треплющий его гриву, или прыгает на своих кобыл… И только в прошлом году видел, как он бился за свое царство: один из придворных, увидав издали начало поединка, поехал вниз к оливковой роще, чтобы смотреть поближе, и взял меня на круп своего коня. Я видел, как громадные жеребцы рыли землю передним копытом, выгибали шеи и кричали свой боевой клич — а потом бросились друг на друга с оскаленными зубами… В конце концов проигравший упал. Царь Коней фыркнул над ним, потом вскинул голову, заржал и пошел к своим женам. Он не знал узды и был дик, как море; даже сам царь никогда не перекинул бы ноги через его спину. Он принадлежал богу.
Я любил бы его и за одну его доблесть, но у меня была и другая причина: я думал, что он мой брат.
Посейдон, я знал, может принять и людской, и конский облик — как захочет. Говорят, в своем человечьем обличье он зачал меня… Но в песнях пели, что у него есть и сыновья-кони — быстрые, словно северный ветер, и бессмертные. Царь Коней, принадлежавший ему, наверняка был из них; и потому я не сомневался, что мы должны встретиться. Я слышал, что ему всего пять лет. «Значит, — думал я, — хоть он и больше, но я старше… Начать разговор должен я.»
Когда в следующий раз конюший поехал вниз отбирать жеребят для колесниц, я уговорил его взять меня с собой. Занявшись своим делом, он поручил меня конюху; но тот вскоре бросил на землю игральную доску — и они с приятелем обо мне забыли. Я перелез через ограду и пошел искать Царя.
Трезенские кони — чистокровные эллины. Мы никогда их не смешивали с мелкими лошадками Береговых людей, у которых отобрали землю, так что против меня они были очень высокими. Когда я потянулся, чтобы погладить одного, конюший уже кричал у меня за спиной, но я сделал вид, что не слышу.
«Все мной командуют, — подумал я, — это потому, что у меня нет отца. Вот бы мне быть Царем Коней, ему никто ничего не приказывает!..» И тут я увидел его. Он стоял совсем один на невысоком бугре и смотрел в конец пастбища, где ловили жеребят. Я подходил ближе и думал, как каждый ребенок когда-то думает впервые: «Какая красота!»
Он услышал меня и оглянулся. Я вытянул руку, как делал это в конюшне, и позвал: «Сын Посейдона!» Он пошел ко мне, тоже точь-в-точь как лошади в конюшне… У меня был комок соли — я протянул его Царю.
Позади меня что-то происходило. Завопил конюх; оглянувшись, я увидел, что конюший его лупит… «Меня он тоже побьет», — подумал я… Люди махали мне от изгороди и проклинали друг друга, а мне и в голову не приходило, что тут опасно. Царь Коней был так близко, что я видел его ресницы; меж темных глаз, будто белый водопад меж блестящих камней, струилась прядь гривы на лбу; зубы у него были большие, как пластинки слоновой кости на боевом шлеме, но губы — когда слизывал соль с моей ладони — оказались мягче, чем грудь моей мамы… Когда соль кончилась, он потерся своей щекой о мою и понюхал мне волосы, а потом пошел обратно на свой холмик, помахивая длинным хвостом.
На лугу его поступь звучала мягко, как шаг танцора. Это потом я узнал, что он убил копытами горного льва.
Теперь меня схватили со всех сторон и в спешке утащили с поля. А конюший был бледен, словно больной, — я удивился… Он молча поднял меня на своего коня и молчал всю дорогу домой. Я решил, что дед сам меня побьет. Дед долго смотрел на меня, когда я подошел, но сказал только вот что: «Тезей, ты попал на конское поле как гость Пейроса. Это было неучтиво доставлять ему хлопоты. Кобыла с жеребенком могла откусить тебе руку. Я запрещаю тебе ходить туда».
Это случилось, когда мне было шесть лет, а Праздник Коня выпал на следующий год.

Это был самый главный из всех трезенских праздников; во дворце готовились целую неделю. Сначала моя мать увела женщин вниз к речке Гиллик стирать одежды; их погрузили на мулов и везли вниз к самой чистой воде, к бассейну под водопадом… Гиллик не пересыхает и не грязнится даже в засуху, но теперь, летом, воды в нем было мало. Старые женщины терли легкие вещи у края воды и выбивали их о камни; девушки, подобрав юбки, понесли тяжелые плащи и накидки на середину… Одна играла на дудке, и все двигались в такт, рассыпая брызги и смех. Когда все было выстирано и сушилось на нагретых солнцем камнях, они разделись и пошли купаться, взяв меня с собой. Это было в последний раз, больше меня туда не пускали: мать видела, что я стал слишком много понимать.
В день праздника я проснулся на заре. Старая няня надела на меня все лучшее: замшевые штанишки с галунами по кайме, витой красный пояс с хрустальной застежкой, ожерелье из золотых бусин… Когда она меня причесала, я пошел смотреть, как одевают мать. Она только что вышла из ванны, и на нее через голову надевали юбку. Оборки в семь ярусов с золотыми подвесками звенели и сверкали… Когда ей застегивали шитые золотом корсаж и пояс, мама задержала дыхание, потом рассмеялась… Груди у ней были гладки, как молоко, а соски такие розовые, что она никогда их не красила, хоть до сих пор не закрывала грудь. Ей было тогда чуть больше двадцати трех.
Ей освободили от завивных пластинок волосы (они были темнее моих, цветом вроде полированной бронзы), начали причесывать… А я выбежал на террасу, что идет вокруг всех царских покоев, расположенных на крыше Большого Зала.
Утро было розовое, и алые колонны горели в его свете. Было слышно, как внизу собираются придворные в боевых доспехах; как раз этого я и ждал.
Они входили по двое, по трое; бородатые воины — с разговорами, юноши — с потасовками и смехом, окликая друзей, фехтуя древками копий… На них были кожаные шлемы с длинным султаном, окованные бронзой или усиленные валиками из кожи; широкие груди и плечи, блестевшие от масла, казались кирпично-красными в розовом свете; широкие штаны жестко торчали вокруг бедер — и от этого тонкие талии, стянутые ремнями мечей, казались еще тоньше… В ожидании они обменивались новостями и шутками, а молодые рисовались перед женщинами, опершись подмышкой на верхние кромки высоких щитов и держа копья вытянутой правой рукой; усы у них были чисто сбриты, чтобы оттенить юные бородки… Я разглядывал гербы на щитах — птиц, рыб или змей, приклепанных к шкурам, — чтобы узнать и поприветствовать друзей, а они в ответ поднимали копья. Семь или восемь из них приходились мне дядями: их родили деду во дворце те женщины благородной крови, которых он захватил в своих старых войнах или получил в подарок от соседних царей.
Оставив за воротами коней и колесницы, входили поместные дворяне; тоже обнаженные по пояс, потому что день был теплый, но во всех своих драгоценностях, даже на сапогах были золотые кисточки. Шум голосов становился громче и гуще, заполнил весь двор… Я расправил плечи, подтянул живот и, глядя на юношей с пробивающейся бородкой, стал считать по пальцам годы, отделявшие меня от них.
Вошел Талай, Военный Вождь, сын юности моего деда; его родила плененная вдова вражеского вождя. На нем тоже было все лучшее: призовой шлем с погребальных игр Великого Микенского Царя, весь покрытый кривыми клыками кабанов, и оба меча: длинный с хрустальным набалдашником — он иногда давал мне вынимать из ножен — и короткий, с золотой чеканкой по клинку (охота на леопарда)… Люди прижали древки копий ко лбу, он пересчитал их взглядом и пошел во дворец доложить деду, что все готовы. Потом он вышел, и встал на большой лестнице под царской колонной что держит перемычку, а борода его торчала словно таран боевого корабля… И закричал:
— Бог показался!
Все строем двинулись со двора. Я тянулся на цыпочки, чтобы лучше видеть, но в этот момент вошел камердинер деда и спросил у маминой служанки, готов ли господин Тезей идти с царем.
Я думал, что мне надо будет идти с мамой. И что она тоже так думает. Но она ответила, что я уже готов и меня можно позвать в любой миг.
Она была Верховной жрицей Великой Матери в Трезене. До нас, во времена Береговых людей, это сделало бы ее полновластной царицей; и сейчас, когда мы приносили жертвы у Пупкового Камня, никто не шел впереди нее. Но Посейдон — муж и господин Матери, и на его праздниках впереди идут мужчины; потому, когда я услышал что пойду с дедом, то почувствовал себя уже взрослым.
Я побежал к наружной стене и выглянул между зубцами. Теперь я видел, что это был за бог, за которым следовали люди: они выпустили Царя Коней, и он бежал по равнине. Наверно, вся деревня тоже вышла встречать его. Он шел по общинному хлебному полю, и никто рукой не шевельнул, чтобы его остановить; потом прошел через бобы и через ячмень, и начал подниматься на оливковый склон, — но там были люди, и он свернул. Пока я смотрел, в пустом дворе застучала колесница… Это была колесница деда; я вспомнил, что должен ехать на ней, и заплясал от радости (на террасе никого не было).
Меня повели вниз. Возничий Эврит был уже на колеснице и стоял неподвижно, будто статуя, — в короткой белой тунике и кожаных поножах, длинные русые волосы забраны в узел, — только мускулы на руках двигались от напряжения: сдерживал коней. Он поднял меня к себе, мы ждали деда. Мне очень хотелось увидеть его в доспехах, в ту пору он был высок… Когда я в последний раз был в Трезене, ему было уже восемьдесят, и он высох — словно старый сверчок поющий за очагом; я мог бы поднять его на ладонях. Он умер через месяц после смерти моего сына; наверно, тот был его последней опорой в жизни… Но тогда — тогда он был крупным мужчиной.
Наконец он вышел, в жреческой одежде и в венце, со скипетром вместо копья… Поднялся на колесницу; взявшись за поручни, закрепил ноги в скобах и велел ехать. Когда мы покатились вниз по каменистой дороге — все равно нельзя было ошибиться, что едет воин, в венце там или нет: у него была широкая и упругая боевая стойка, какая появляется от скачки по бездорожью с оружием в руках. Куда бы я с ним ни ехал, мне приходилось стоять слева от него: он бы вышел из себя, если бы что-нибудь мешало его копейной руке; и мне всегда казалось, что я прикрыт его щитом, хоть щита и не было.
Дорога была пуста, я удивился и спросил деда, куда все подевались.
— Все на Сферии (- это остров близ Трезена. – germiones_muzh.), — сказал он, хватая меня за плечо, чтобы поддержать на рытвине, — ты едешь со мной смотреть обряды, потому что скоро сам будешь там служить богу… Ты будешь одним из его слуг…
Это меня поразило. Я гадал, какая служба нужна Богу-Коню, и представлял себе, как расчесываю ему челку или ставлю перед ним амброзию в золотых чашах… Но ведь он был еще и Посейдон Синевласый, поднимавший морские бури, и громадный черный Земной Бык, которого — я слыхал — критяне кормят юношами и девушками…
Потом спросил:
— А я долго там останусь?
Он заглянул мне в лицо, рассмеялся и потрепал мне волосы своей большой рукой:
— По месяцу каждый раз. Ты будешь только служить в храме и ухаживать за священным источником. Пора уже исполнять свои обязанности перед Посейдоном, богом твоего рождения; так что сегодня я посвящу тебя, как только принесу ему жертву. Веди себя достойно и стой спокойно, пока тебе не скажут. Помни, что ты со мной.
Мы подъехали к броду через пролив. Я предвкушал плеск и брызги, когда поедем в колеснице по воде, — но оказалось, что нас ждет лодка, чтобы сберечь наши праздничные одежды. На другом берегу мы снова встали на колесницу и какое-то время ехали вдоль берега напротив Трезены, а потом повернули в глубь острова, в сосны. Копыта простучали по деревянному мосту, и лошади встали; мы были на маленьком священном островке, что расположен у оконечности большого, а в присутствии богов и цари должны ходить пешком.
Люди ждали. Их одежды и гирлянды, и султаны на шлемах воинов ярко сверкали на поляне за деревьями. Дед взял меня за руку и повел вверх по каменистой тропе… По обе стороны шеренгами стояли юноши, — самые рослые парни Трезены и Калаврии, — а волосы у них были причесаны так, что получалось что-то вроде конской гривы. Они пели гимн Посейдону-Коню, отбивая такт правой ногой. В нем пелось, что Отец Коней плодоносен, как земля, и могуч, как море; что он приносит домой корабли на своей широкой спине; его прекрасная голова и ясный взор подобны рассвету над горами; его спина колышется, как ячменное поле; грива его, будто пенный бурун, что сбегает с высокой волны; и когда он бьет копытом — дрожит земля, трепещут люди и города и падают дворцы царей.
Я знал, что это правда, потому что крышу святилища переделывали на моей памяти: Посейдон опрокинул ее деревянные опоры и несколько домов, и в нескольких местах расколол стены Дворца… Я был не в себе в то утро. Меня спрашивали не болен ли я, а я в ответ только плакал, но после толчка мне стало лучше. Мне было четыре года тогда, и я почти забыл об этом.
Наша часть мира всегда была посвящена Сотрясателю Земли; юноши пели о многих его деяниях. Даже брод — пелось в их гимне — тоже его: он ударил по проливу, и вода ушла вовсе, а потом поднялась так, что залила равнину, а потом все стало, как теперь. До того времени там проходили корабли; и есть пророчество, что когда-нибудь он снова ударит в пролив своим трезубцем — и там снова станет глубоко. (- там глубоко. Ширина пролива 200 метров. – germiones_muzh.)
Мы шли между рядами мальчиков, и дед внимательно оглядывал их, отыскивая будущих воинов… А я увидел впереди, посреди священной поляны, самого Царя Коней. Он спокойно ел с треножника.
В последний год его приручали — не для работы, а для этого случая — и сегодня на заре накормили маком… Я этого всего не знал, но не удивился, что он спокойно терпит людей вокруг: меня учили, что царям подобает принимать почтение благосклонно.
Храм был украшен гирляндами из сосновых веток; в летнем воздухе пахло смолой, цветами, ладаном, пОтом от коня и от молодых мужских тел, солью от моря… Жрецы в сосновых венках вышли вперед приветствовать деда, главного жреца нашего бога. Старый Каннадис, с бородой, белой как челка Царя Коней, улыбаясь положил руку мне на голову… Дед кивнул Диоклу, моему любимому дяде… Ему было восемнадцать лет, он был большой и сильный, и на плече у него висела шкура леопарда, которого он сам убил…
— Присмотри за мальчиком, — сказал дед, — пока мы будем готовы.
— Да, государь, — ответил Диокл и повел меня к лестнице перед храмом, прочь от того места, где он стоял с друзьями. У него на руке был браслет, — золотая змея с хрустальными глазами, — а волосы повязаны пурпурной лентой. Дед выиграл его мать на Пилосе — второй приз в колесничной гонке — и всегда ее очень ценил; она была лучшей вышивальщицей во Дворце. А сам он был храбрым веселым парнем и часто позволял мне кататься верхом на своем волкодаве; но сегодня смотрел на меня строго, и я боялся что я ему в тягость.
Старый Каннадис принес деду корзину пряжи, тоже обвитую хвоей… Она должна была быть готова к его приходу, но ее не сразу нашли; в Трезене всегда случаются какие-нибудь досадные мелочи, мы не умеем делать такие дела гладко, как афиняне… А Царь Коней хрумкал над треножником и отгонял хвостом мух.
Там было еще два треножника: в одной чаше была вода, а в другой вода с вином. В первой дед вымыл руки, и молодой служка вытер их… Царь Коней поднял голову от корма, и, кажется, они с дедом посмотрели друг на друга. Дед положил руку на белую морду и сильно толкнул ее книзу; голова опустилась и поднялась мягким кивком; Диокл наклонился ко мне и сказал:
— Смотри, он согласен.
Я глянул на Диокла. В этом году его борода уже хорошо виднелась на свету.
— Это хороший знак, — сказал он. — Счастливый год.
Я кивнул, решив, что обряд уже закончен и мы теперь пойдем домой. Но дед посыпал спину Коня мукой из золотого блюда, потом взял маленький нож, блестящий от точила, и отрезал прядь с его гривы. Часть ее он дал Талаю, стоявшему рядом, и еще по прядке — первым из дворян; потом повернулся в мою сторону и поманил. Рука Диокла на моем плече подтолкнула меня вперед.
— Поднимись, — шепнул он. — Пойди и возьми.
Я шагнул — и услышал, как зашептались мужчины, а женщины заворковали словно голуби по весне. Я уже знал, что сын дочери царицы стоит рангом выше сыновей дворцовых женщин, но мне этого никогда не показывали. Я думал, мне потому теперь такая честь, что Царь Коней — мой брат.
У меня в руке оказалось пять или шесть жестких белых волосков. Я хотел было поблагодарить деда, но почувствовал, что он сегодня — Царь, суровый и торжественный, как священный дубовый лес. Потому молча приложил эту прядь ко лбу, как все, и отошел.
— Молодец, — сказал тихо Диокл.
Дед простер руки и стал призывать бога. Он звал его Сотрясателем Земли, Собирателем Волн, Братом Царя Зевса и Мужем Матери, Пастырем Кораблей, Покровителем Коней… Из-за соснового леса донеслось ржание — там были колесничные упряжки, готовые к гонкам в честь бога, — Царь Коней поднял свою благородную голову и мягко ответил.
Молитва была длинная, и я не мог сосредоточиться, пока не услышал по интонации, что скоро конец.
— Да будет так, Владыка Посейдон, по молитве нашей, и прими благосклонно жертву нашу! — Дед протянул руку, и кто-то вложил в нее большой нож с ярко блестевшим лезвием… Рослые мужчины с веревками из бычьей шкуры стояли вокруг… Дед тронул пальцем лезвие и расставил ноги, как на колеснице.
Убил он хорошо, чисто. Я сам, когда все Афины на меня смотрят, бываю доволен если получается не хуже. Но даже сейчас я помню, как конь башней поднялся на дыбы, почуяв свою смерть, и воины не могли его удержать; как пламенела рана на белом горле; как он терял и доблесть, и силу, и красоту… И помню мое горе, обжигающую жалость, когда он рухнул на колени и уронил свою яркую голову в пыль.
Казалось, эта кровь льется из моего сердца, так пусто стало у меня в груди. Я был словно младенец, не знавший ничего кроме мягкой теплой колыбели — и вдруг выброшенный на ветер, под яркий свет бьющий в глаза… Но между мной и мамой, стоявшей с женщинами, билось в крови сраженное тело и дед держал алый нож. Посмотрел на Диокла — он наблюдал агонию, спокойно опершись на копье; я встретил лишь пустые глазницы леопардовой шкуры и хрустальный взгляд змеи-браслета. Дед зачерпнул кубком из жертвенной чаши и вылил вино на землю; мне показалось, что из его руки тоже льется кровь… Пахло выделанной кожей от щита Диокла, мужской запах его тела смешивался с запахом смерти… Дед передал кубок служке и поманил… Диокл перебросил копье в левую руку и взял меня за руку.
— Пойдем, — сказал он. — Отец зовет. Сейчас ты будешь посвящен.
Я подумал: «Царя Коней уже посвятили», — и яркий день поплыл у меня в глазах, залитых слезами горечи и страха. Диокл прикрыл меня щитом и вытер мне лицо сильной жесткой ладонью.
— Держись, — говорит, — народ смотрит. Послушай, что ты за воин? Это ведь всего только кровь. (- о да. – germiones_muzh.)
Он убрал щит, я увидел, что все смотрят на меня, и при виде всех этих глаз опомнился. «Сыновья богов ничего не боятся, — подумал я, — сейчас они это увидят». И хотя в душе было черно от отчаяния — шагнул вперед.
Вот тогда я услышал в себе шум моря — рокот волн, шедших со мной, несших меня на себе… Тогда я услышал его в первый раз.
Я шел с волной, будто разрушившей стену стоявшую впереди, а Диокл вел меня. Во всяком случае, кто-то меня вел — он или кто-нибудь из Бессмертных, принявших его облик… Но я знаю, что уже не был один в своем одиночестве.
Дед окунул пальцы в кровь жертвы и начертил мне на лбу знак Трезубца; потом они со старым Каннадисом отвели меня под прохладный навес, укрывавший священный источник, и внесли туда идола для меня — бронзового быка с позолоченными рогами… Когда мы вышли оттуда, жрецы уже отрезали от жертвы долю бога, и воздух был наполнен запахом горевшего мяса… Но только когда мы вернулись домой и мать спросила: «Что с тобой?» — вот тогда я наконец расплакался.
У нее на груди, зарывшись в ее блестящие волосы, я плакал так, будто всю душу свою хотел обратить в слезы. Она уложила меня, пела мне песни, а когда я успокоился, сказала:
— Не печалься по Царю Коней. Он ушел к Матери-Земле, которая создала всех нас. У нее тысячи тысяч детей, и она знает каждого… Здесь он был слишком хорош, для него не было достойного наездника, а она найдет ему великого героя — сына Солнца или Северного Ветра, который будет ему и другом и хозяином, они будут скакать целыми днями и никогда не устанут… Завтра ты отнесешь ей подарок для него, а я скажу, что это от тебя.
На другой день мы с ней пошли к Пупковому Камню. Он когда-то упал с неба — давно, никто не помнит — и лежит в воронке, заросшей мхом, так что дворцового шума там совсем не слышно. Между камнями там нора священного Родового Змея, но он показывался только моей матери, когда она приносила ему молоко. Мать положила на алтарь мой медовый пряник и сказала Богине, для кого он… Когда мы уходили, я оглянулся, увидел, что пряник лежит на холодном камне; и вспомнил живое дыхание Коня у меня на ладони, его мягкие теплые губы…

МЭРИ РЕНО «ТЕЗЕЙ»