May 20th, 2018

на Заркасе

— ...эй, мсье Лоран! Эй, мсье Дарсель!
— Это Зинн, — сказал Дарсель. — Эй, сюда, дружище!
Послышался характерный и странноритмичный шелест.
Лоран улыбнулся.
Они ведут гусеницу.
Дарсель встал, ощупывая руки и ноги.
— Гусеница — самое лучшее… Я ничего не сломал, но очень охотно позволю везти себя до лагеря.
Метрах в тридцати толстомордая голова раздвинула листву; за головой следовало цилиндрическое желтоватое тело с шестью когтистыми ногами и восемью ногами-присосками. Зинн сидел на спине животного, небрежно пропустив ногу в пряди его гривы. Он поднял руку, приветствуя землян.
Опираясь на хвост, гусеница-лев воспользовалась этим, чтобы выпрямить тело под прямым углом, чуть не сбросив своего наездника. Она издала довольно неприятную трель, и ее морда потеряла свой львиный характер, когда пасть раскрылась, как распускающийся цветок, только вместо тычинок там была опасная и влажная коллекция ножниц.
Ругаясь на своем языке, Зинн ткнул остроконечной палкой в ямку между глазами животного, и оно послушно опустилось на ноги.
— Вот как? — сказал Лоран. — Ты не можешь уже ее удерживать?
Зинн глупо рассмеялся.
— Она очень испугалась, мсье Лоран. Она одна осталась в живых. Все остальные погибли от великого гнева Сафасса (- супервулкан. - germiones_muzh.).
— Мы и сами-то… Раненых нет?
— Все в порядке, — сказал туземец, ставя ногу на землю, чтобы помочь двум мужчинам устроиться.
Они взобрались в корзину, сплетенную из жесткой шерсти той же гривы, со спинкой из шнуров и ремней с помпонами — терпеливой работой горных женщин в разном для каждого племени стиле.
Дарсель коснулся ногой грязной перевязки на груди гусеницы.
— Она ранена?
— Нет, — сказал Зинн, — просто у нее чесотка. Я приложил гудрон.
Он уселся перед ними и заставил гусеницу повернуться, потянув ее руками за антенны. Они поехали в лес. И Лоран снова восхищался службой животного, которое, благодаря ногам-присоскам, перелезало через группы поваленных деревьев, переходило через овраги сильными изгибами, прорубало дорогу в занавесе из лиан тремя укусами челюстей.
Никакая машина, изобретенная человеком, не могла бы… может быть, танк… но он шумный, неуклюжий и, во всяком случае, абсолютно нерентабельный.
Между двумя качаниями Дарсель что-то пробормотал.
— Что?
— Я о колоннах расплавленного стекла в старых кратерах вулканов. Они вытолкнуты из своих базальтовых футляров, как телескопы, давлением лавы.
— А мне, — недовольно бросил Лоран, — плевать на твою геологию. Мы не… — он прикусил язык, недоверчиво косясь на спину Зинна. Нет, весьма мало вероятно, что старина Зинн — агент Столицы, шпионящий за ними, но ему не обязательно знать, что оба землянина — опереточные геологи, и что эти горные исследования скрывают гораздо более важную цель. Магнитные отметки, коллекции камней? Простой предлог!
Речь идет обо всем будущем Заркаса, далекого протектората Земли!
Охваченный новой и странной страстью к геологии, электронщик Дарсель излишне часто забывал, что он здесь для битвы. И Лоран необразованный, Лоран проворный, Лоран — человек грубых ударов, не раз напоминал ему об этом.
— Нам бы только добраться до холмов Шантаг, — сказал он, — вот что меня интересует.
Дарсель открыл рот для ответа, но получил удар по лицу целым пучком листьев, потому что гусеница без предупреждения стала продираться сквозь заросли алепака — весьма странного названия этой растительности со скверным характером, которое фамильярно называли дерево-оплеуха.
Полусмеясь, полузлясь, они двигались под ливнем жестоких ударов, защищая лицо руками. Все тело гусеницы резонировало от порки, которой она подвергалась с полнейшим безразличием. Она даже остановилась пощипать травы, но Зинн снова пустил ее в ход резкими ударами палки между глаз. Скоро они очутились в самой гуще такой звучной трепки, что начали считать шутку излишне продолжительной, но внезапно оказались на свободе, с гудящей головой и красными ушами.
Лоран повернулся, чтобы обругать шлепаков, но деревья, изгнав непрошенных гостей, снова застыли в презрительном молчании и неподвижности.
Подбодренная массажем, гусеница шагала, выгибая спину и вытягиваясь, по шести метров зараз. Она поднималась на головокружительный отвесный пик, возвышающийся над джунглями и рекой!
— Ох ты, шлюха! — сказал Дарсель. — Останови ее, Зинн!
— Заткнись и закрой глаза, — сказал Лоран. — Иди себе, девочка, не обращай внимания на этого хлюпика.
Рыжий (- Дарсель. - germiones_muzh.) лихорадочно стал обматывать плети гривы кругом тела, подражая Лорану, которому его юмор не мешал быть осторожным.
Гусеница достигла края пустоты и выплюнула на скалу коричневую слюну.
Затем она опрокинулась в сторону и повисла на клейком кабеле, тянувшемся из ее горла. Они без толчков опустились к кронам деревьев, слегка поворачиваясь вокруг своей оси, как груз на резинке, пронеслись над растительным куполом, запутались в венчиках дуба-цветка и снова очутились на земле. Гусеница, щелкнув челюстями, оборвала липкий кабель. Он взлетел, как кнут, и обрушился в кустарник на половину высоты скалы.
Лагерь был там, на красном пляже на берегу реки. Заркасцы уже выкрикивали приветствия. Запах жира карликовых обезьян поднимался к деревьям, которые в охряном вечере выглядели непонятными иероглифами.
Лоран поднял глаза. Театральный купол над джунглями, громадное солнце Альфа, продырявленное желто-розовыми ранами.
— Притворщик! — сказал ему Лоран и полез под тент, спасаясь от (инопланетных. - germiones_muzh.) москитов...

СТЕФАН ВЮЛЬ «ЛОВУШКА НА ЗАРКАСЕ»

(no subject)

ЛЮБОВЬ СОБСТВЕННО НИЧЕГО НЕ ИМЕЕТ, КРОМЕ БОГА, ПОТОМУ ЧТО БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ (Преподобный Нил Синайский)
- да. И это значит, что в Боге она имеет всё.

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ

Завижу ли облако в небе высоком,
Примечу ли дерево в поле широком —
Одно уплывает, одно засыхает...
А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету — что чистого нету.
Пошёл я шататься по белому свету.
Но русскому сердцу везде одиноко...
И поле широко, и небо высоко.

1970

счастливое английское детство (начало XIX века)

…сколько я не вперяю взоры в прошедшее, вижу только, что катаюсь по зеленому лугу, который расстилался перед крыльцом и посередине которого была купа сирени и жимолости, а матушка, сидя на зеленой скамейке, читает или вышивает и, поднимая по временам глаза, улыбается мне или посылает поцелуи. Часов в десять утра батюшка, прочитав журналы, выходил на крыльцо; матушка тотчас бежала к нему навстречу; я спешил за нею на своих ножонках и поспевал к крыльцу тогда уже, когда они сошли. Потом мы шли гулять и, обыкновенно, прямо к той беседке, где батюшка в первый раз увидел Анну-Мери (- будущую матушку. – germiones_muzh.). Через несколько времени Джордж приходил сказать, что лошади готовы; мы отправлялись кататься часа на два, на три, ездили или к мадемуазель Вельвиель, которой матушка отдала и свой домик, и свои сорок фунтов стерлингов дохода, или к каким-нибудь бедным больным, к которым Анна-Мери всегда являлась ангелом-хранителем и утешителем; потом, проголодавшись, мы возвращались в замок. За десертом я поступал во владение Тома, и это было для меня самое веселое время: он сажал меня на плечо и уносил смотреть собак, лошадей, взлезал на деревья доставать гнезда, а я между тем, сидя внизу, протягивал к нему ручонки и кричал что есть мочи: «Том! Том! Не упади!» Наконец он приводил меня домой. Умучившись, я обыкновенно уже дремал, но все-таки хмурился, когда увижу Робинсона, потому что меня посылали спать в то время, как он приходил. Если я упрямился, не шел, опять посылали за Томом: он приходил в гостиную, брал меня на руки и уносил, как будто против воли всех. Я немножко сердился, но Том клал меня в койку и начинал качать, рассказывая мне сказки; я засыпал с первых слов, а потом баловница маменька перекладывала меня в постель. Прошу читателей извинить, что я вхожу во все эти мелочные подробности: теперь уже ни батюшки, ни матушки, ни Тома нет на свете; мне сорок пять лет, как было батюшке, когда он вышел в отставку, и я живу один в нашем старом замке, и во всем околотке нет ни одной Анны-Мери.
Первую зиму, которую помню, я провел очень весело; снегу было пропасть, и Том выдумывал множество средств, силков, сетей и прочего, чтобы ловить птичек, которые, не находя пищи на полях, приближались к жилищам. Батюшка отдал нам большой сарай, и Том велел закрыть его спереди частою решеткою, сквозь которую и маленькие птички не могли пролетать. В этот сарай сажали мы своих пленников, и они находили там обильную пищу и убежище на нескольких сосенках, которые стояли в кадках. Я помню, что к концу зимы пленных у меня было бесчисленное множество.
Я только и делал, что смотрел на них, ни за что на свете не хотел возвратиться в комнаты, и меня с трудом могли залучить к обеду; матушка сначала боялась, чтоб это не повредило моему здоровью, но батюшка щипал меня за толстые румяные щеки, показывал их матушке, и она успокаивалась и отпускала опять к птичнику. Весною Том объявил мне, что мы выпустим своих пансионеров; я решительно воспротивился; но матушка с обыкновенною своею логикою сердца доказала мне, что я не имею никакого права удерживать бедных птичек, которых забрал хитростью. Она объяснила мне, что несправедливо пользоваться нуждою бедного для того, чтобы обращать его в рабство. Как скоро на деревьях появились первые почки, она показала мне, что птички стараются вырваться, чтобы свободно порхать посреди оживающей природы, и разбивают себе в кровь головки о железную сетку, которая не дает им наслаждаться волею. Одна из них как-то ночью умерла: матушка сказала мне, что это с тоски по воле. В тот же день я отворил клетку, и все птички, с громким чириканьем, вылетели в парк.
Вечером Том взял меня за руку и, не говоря ни слова, повел к птичнику. Я был в восхищении, что он почти так же полон, как был утром; три четверти моих маленьких гостей, заметив, что зелень в парке еще не довольно густа, чтобы защищать их от холодного ночного ветра, воротились на свои сосенки и весело распевали, как будто благодаря меня за гостеприимство. В радости своей я побежал рассказать об этом происшествии матушке, и она, пользуясь случаем, объяснила мне, что такое благодарность.
На другой день утром я побежал к своему птичнику и увидел, что мои питомцы опять разлетелись, за исключением только нескольких воробьев, которые и не собирались в путь, а, напротив, делали разные приготовления, чтобы завладеть местами, которые товарищи им оставили. Том указал мне, что они переносят в клюве соломинки и хворостинки, и объяснил, что они делают это для того, чтобы свить гнезда. Я прыгал от радости, думал о том, что у меня будут маленькие птички, что я увижу, как они станут расти, и что мне не нужно будет для этого лазить по деревьям, как делал прежде Том.
Настали теплые дни; воробьи нанесли яиц, яйца превратились в воробьев. Я следил за их развитием с радостью, которую и теперь еще помню, когда через сорок лет после того смотрю на этот же самый птичник, но уже разломанный. Детские воспоминания так приятны для взрослого, что я не боюсь наскучить моим читателям, рассказывая им эти подробности; я уверен, что они почти каждому напомнят некоторые подробности его жизни. Притом, пройдя длинный путь через пылающие вулканы, залитые кровью равнины и мерзлые тундры, простительно остановиться на минуту посреди зеленых, мягких лугов, которые почти всегда встречаются при начале пути. Летом мы расширили пределы наших прогулок. Однажды Том, по обыкновению, посадил меня к себе на плечо; матушка обняла нежнее обыкновенного; батюшка взял палку и пошел с нами. Мы прошли весь парк; наконец, следуя по берегу речки, достигли озера. В этот день было очень жарко; Том снял куртку и рубашку; потом, подойдя к берегу, поднял руки над головою, прыгнул так, как, я видел, прыгали с испугу лягушки, когда мы подходили к ним, и исчез в озере. Я вскрикнул и побежал к берегу; не знаю, с каким намерением, но, вероятно, для того, чтобы броситься в воду. Батюшка удержал меня. Я дрожал от страха и кричал из всей мочи: «Том! Мой милый Том!» Наконец он появился. Я начал звать его к себе так усердно, что он воротился; я успокоился только тогда, как он вышел на берег.
Тогда батюшка указал мне на лебедей, которые скользят по поверхности воды, на рыб, плавающих в нескольких футах под нею, и растолковал мне, что человек, несмотря на свои малые способности к плаванию, при помощи некоторых движений может по нескольку часов держаться в стихии рыб и лебедей. Подкрепляя объяснение примером, Том потихоньку сошел в воду и, уже не ныряя, начал плавать, протягивал ко мне руки и спрашивал, не хочу ли я к нему. Я колебался между желанием и страхом; но батюшка, замечая, что во мне происходит, сказал: «Не мучь его, он боится».
Эти слова были талисманом, которым из меня можно было сделать все на свете. Батюшка и Том с таким презрением говорили о трусости, что хоть я был ребенком, однако же покраснел при мысли, будто я боюсь, и вскричал: «Нет, нет, я не боюсь; я хочу к Тому».
Том вышел на берег. Батюшка раздел меня, посадил на спину к Тому и велел хорошенько держаться руками за его шею. Том поплыл.
По тому, как сильно сжимал я ручонками шею Тома, он мог уже догадаться, что мужество мое не так велико, как я старался показать. В первую минуту холод воды захватил мне дыхание, но мало-помалу я привык к нему. На другой день Том привязал меня к пучку тростника и, плавая подле, показывал, как надобно действовать руками и ногами. Через неделю после того я уже сам держался на воде, а к осени выучился плавать.
Остальную часть моего воспитания матушка предоставила себе; но она так умела приправлять уроки свои любовью и объяснять приказания кроткими наставлениями, что я смешивал часы отдыха с часами учения, и меня не трудно было переводить от одного к другому. Тогда была уже осень; погода стала холоднее, и мне запретили ходить к озеру. Это тем более меня огорчало, что, по некоторым причинам, я полагал наверное, там происходит что-нибудь чрезвычайное.
В Виллиамс-Гауз приехали какие-то незнакомые мне люди; батюшка долго толковал с ними; наконец они как будто согласились. Том повел их куда-то через калитку парка, которая вела на луг; батюшка пошел вслед за ними и, воротясь домой, сказал матушке: «К весне будет готово». Матушка, по обыкновению, улыбнулась; следовательно, неприятного тут ничего не было; но эта тайна чрезвычайно расшевелила мое любопытство. Всякий вечер эти люди приходили в замок ужинать и ночевать, а батюшка тоже почти всякий день ходил к ним.
Наступила зима; выпал снег. В этот раз нам уже не нужно было расставлять сетей: стоило только отворить двери птичника. Все наши прежние питомцы опять прилетели, и с ними еще многие новые, которым они, вероятно, расхвалили на своем языке наше гостеприимство. Мы всем им были рады, и они опять нашли у нас корм и сосенки.
В долгие часы этой зимы матушка выучила меня читать и писать, а батюшка сообщил мне первые основания географии мореплавания. Я был страстный охотник до описаний путешествий; знал наизусть приключения Гулливера и следовал по глобусу за плаванием кораблей Кука и Беринга. В батюшкиной комнате стояла под стеклом на камине модель фрегата; он отдал ее мне, и я вскоре знал уже все части, составляющие корабль. На следующую весну я был уже довольно порядочный теоретик, которому недоставало только практики, и Том уверял, что я, без всякого сомнения, дослужусь, как батюшка, до контр-адмирала. Матушка при этом всегда взглядывала на деревянную ногу батюшки и отирала слезы, навертывавшиеся на глазах.
Наступил день рождения матушки: она родилась в мае, и этот праздник, к великой моей радости, приходил всегда вместе с вёдром и цветами; проснувшись в этот день, я нашел подле своей кроватки необыкновенное мое платье, а полный мичманский мундир. Можно вообразить, как я обрадовался; я побежал в гостиную; батюшка был тоже в мундире. Все наши знакомые приехали на целый день. Одного Тома не было.
После завтрака предложили пройтись к озеру; предложение было принято единодушно; мы отправились, но не по обыкновенному пути: через поле было ближе, а через рощу дорога приятнее, и поэтому я не удивился, что мы пошли дальним путем.
Я помню этот день так, как будто это вчера было. По обыкновению всех детей, я не мог идти медленно и ровно, как большие, но бежал вперед и рвал цветки, как вдруг, достигнув до опушки рощи, я как бы окаменел, устремил взоры на озеро и не мог выговорить ничего, кроме:
— Папенька, бриг!..
— Каков! Ведь-таки не принял за фрегат или голетту! — вскричал батюшка. — Поди сюда, мой милый Джон, обними меня!
Прекрасный маленький бриг с великобританским флагом красиво покачивался на озере. На корме его было написано золотыми литерами: «Анна-Мери». Неизвестные работники, которые уже пять месяцев жили в замке, были плотники из Портсмута, пришедшие, чтобы построить его. Он был окончен еще в прошлом месяце, спущен на воду и оснащен, а я ничего и не знал. Завидев нас, он сделал залп из всех своих четырех пушек. Я был вне себя от радости.
В бухте озера, ближайшей к роще, по которой мы шли, стояла шлюпка: в ней были Том и шестеро матросов. Мы сели в нее. Том стал у руля, гребцы нагнулись на весла, и мы понеслись по озеру. Шестеро других матросов под командою Джорджа ожидали батюшку на палубе, чтобы отдать ему почести, следующие по чину, и он принял их с приличной важностью.
Вступив на палубу, сэр Эдвард принял команду; марс-стенги развязаны, паруса один за другим спустились, и бриг пошел.
Я не в состоянии выразить восхищения, которое чувствовал, видя вблизи эту чудную машину, которую называют кораблем; а заметив, что он движется под моими ногами, я захлопал в ладоши и заплакал от радости. Матушка тоже заплакала, но не с радости: она думала о том, что со временем я вступлю на настоящий корабль, и тогда ей будут грезиться только бури и морские битвы.
Впрочем, все наши гости действительно веселились удовольствием, которое батюшка хотел нам доставить. Погода была прекрасная, а бриг послушен, как хорошо выезженная лошадь. Мы сначала обошли вкруг озера; потом прошли его во всю длину; наконец, к большому моему сожалению, бросили якорь и убрали паруса. Мы сели в шлюпку и поплыли к берегу; скоро скрылись мы в роще, спеша домой обедать; бриг сделал второй салют.
С этого дня у меня была одна мысль, одна забава, одно счастие: бриг. Батюшка радовался, видя во мне такую склонность к морской службе; а так как работники, которые строили судно, должны были возвратиться в Портсмут, он нанял вместо них шестерых матросов из Ливерпуля. Что касается до матушки, то она печально улыбалась, когда говорили о бриге, и утешалась только тем, что мне еще семь или восемь лет и нельзя вступить в действительную службу. Но она забывала о школе, о первой горестной разлуке, которая хороша только тем, что приготовляет к другой, почти всегда следующей за нею.
Я уже знал названия всех частей судна; мало-помалу познакомился я и с их употреблением. К концу года я уже был в состоянии сам выполнять небольшие маневры: батюшка и Том были моими наставниками. Это вредило другой части моего учения, но ее оставили до зимы.
С тех пор как я побывал на бриге и ходил в мичманском мундире, я уже не считал себя ребенком; бредил только о путешествиях, бурях и сражениях. В одном углу сада поставили мишень; батюшка выписал из Лондона маленький штуцер и пару пистолетов. Сэр Эдвард хотел, чтобы я узнал хорошенько весь механизм огнестрельного оружия, прежде чем примусь за него. Для этого из Дерби приезжал два раза в неделю оружейник учить меня разбирать ружье; потом, когда уже я знал всякую частичку по имени, батюшка позволил мне стрелять. На это ученье употреблена была вся осень; зимою я уже довольно искусно действовал всем оружием.
Осеннее время не прерывало наших мореходных занятий, а, напротив, пособляло им. Батюшка дополнил мое обучение. На нашем озере тоже бывали бури, как на море, и, когда начинался северный ветер, поверхность его, обыкновенно столь ровная и спокойная, вздымалась, и на ней образовывались валы, которые придавали бригу очень порядочную качку. Тогда я лазил с Томом вязать рифы у самых высоких парусов, и это был для меня настоящий праздник, потому что по возвращении в замок батюшка или Том рассказывали мои подвиги, и удовлетворенное самолюбие возвышало меня в собственных моих глазах.
Три года прошли в этих занятиях, которые обратились мне в забаву. В это время я не только сделался хорошим матросом, смелым и ловким, но и знал уже корабельную работу так, что мог сам командовать. Иногда батюшка давал мне маленький рупор, и я из матроса делался капитаном; экипаж, по моей команде, исполнял работы, которыми я вместе с ним занимался, и я утешался, видя, что и опытные люди делают иногда такие же ошибки, как я. В других частях воспитания успехи мои были гораздо медленнее; однако географию я знал так, как только может знать ее десятилетний ребенок; я знал также немножко и математику, но по латыни и не начинал учиться. Что касается до стрельбы, то я делал в ней удивительные успехи к утешению всех наших, за исключением только матушки, которая не любила всего, что служит разрушению.
Наступил день отъезда моего из Виллиамс-Гауза. Батюшка решился отдать меня в коллегиум Гарро-на-Холме, где обучалось все лондонское дворянство (- колледж Харроу, ныне в черте Лондона, на северозападе. – germiones_muzh.). Это была первая моя разлука с родителями, разлука горестная, хотя каждый из нас старался скрывать от других печаль свою. Со мной ехал один Том. Батюшка дал ему письмо к доктору Ботлеру, означив в нем, какие части воспитания, по его мнению, для меня всего нужнее: гимнастика, фехтование, искусство драться на кулаках были подчеркнуты; что касается до латинского и греческого языков, то сэр Эдвард не очень их уважал, однако не запрещал обучать меня им.
Я отправился с Томом в батюшкиной дорожной карете, распрощавшись со своим бригом почти так же нежно, как с моими добрыми родителями. Дети всегда эгоисты и не умеют отличать привязанностей от удовольствий.
Дорогой все для меня было ново. К несчастью, Том, который никогда не делал других сухопутных путешествий, кроме поездки своей в Виллиамс-Гауз (- с флота, откуда ушел вместе с батюшкой автора служить ему. – germiones_muzh.), а оттуда не выезжал ни разу, был не в состоянии удовлетворить моего любопытства. При виде каждого довольно большого города я спрашивал, не Лондон ли это. Одним словом, я был удивительно невежествен во всем, в чем не был очень знающ.
Наконец мы приехали в гарроский коллегиум. Том тотчас повел меня к доктору Ботлеру. Он поступил на место доктора Друри, любимого всеми воспитанниками, и назначение Ботлера произвело в коллегиуме неудовольствие, которое только что кончилось. Доктор принял меня, сидя в большом кресле; прочел батюшкино письмо, качнул мне головой в знак, что согласен принять меня в число своих воспитанников, и, указав Тому на стул, начал расспрашивать, чему я учился.
Я отвечал, что знаю всю корабельную работу, умею брать высоты, ездить верхом, плавать и стрелять из ружья.
Доктор Ботлер подумал, что я сумасшедший, и, нахмурив брови, повторил свой вопрос. Том поспешил ко мне на помощь и сказал, что это правда и что я точно все это знаю.
— Неужели же он ничего больше не знает? — спросил доктор с презрением, которого даже не постарался скрыть.
Том выпучил глаза от удивления; он воображал, что я уже очень воспитанный молодой человек, и всегда был того мнения, что незачем посылать меня в коллегиум, потому что мне там нечему учиться. Я сказал доктору:
— Кроме этого, я хорошо знаю по-французски, довольно хорошо географию, немножко математики и истории.
Я забыл еще ирландское наречие, которым, благодаря мистрисс Денисон, говорил как добрый сын Эрина.
— Это довольно много, — сказал доктор, удивляясь, что я не знаю ничего, что двенадцатилетние дети почти всегда знают, и знаю многое такое, чему обыкновенно учатся гораздо позже. — А разве по-гречески и латински вы нисколько не учились? — прибавил он.
Я принужден был признаться, что не умею даже и читать на этих языках. Ботлер взял большую тетрадь и записал в ней: «Джон Девис, вступил в коллегиум Гарро-на-Холме 7 октября 1806 года, в последний класс».
Он прочел это вслух, и я покраснел до ушей, услышав слова, которыми фраза оканчивается. Я хотел было уйти, как вдруг дверь отворилась, и в ней появился другой воспитанник.
Это был молодой человек лет шестнадцати или семнадцати, с бледным лицом, тонкими, аристократическими чертами, и надменным взором; черные его волосы, завитые кудрями, были зачесаны на сторону с большею старательностью, чем как обыкновенно бывает у молодых людей этих лет; притом у него, тоже против обыкновения школьников, руки были бледны и нежны, как у женщины, а на одном пальце богатый перстень.
— Вы за мной присылали, мистер Ботлер, — сказал он, стоя в дверях с надменным выражением, которое пробивалось даже в самых простых словах его.
— Да, милорд, — отвечал доктор.
— Позвольте же спросить, чему я обязан этой честью?..
Он произнес последние слова с улыбкою, которая не скрылась ни от кого из нас.
— Я бы желал знать, милорд, почему вы, несмотря на мое приглашение (доктор в свою очередь сделал особенное ударение на этих словах), не пришли ко мне вчера обедать вместе с другими воспитанниками?
— Позвольте мне не отвечать на этот вопрос.
— Извините, милорд, вы нарушили принятый у нас обычай, и я непременно хочу знать, какую причину вы на это имели… Если только у вас была какая-нибудь причина, — прибавил профессор, пожимая плечами.
— Была, сударь.
— Какая же?
— Если вам непременно хочется знать, то я вам скажу ее, — отвечал молодой человек с самым наглым спокойствием. — Если бы вам случилось быть поблизости моего ньюстендского замка, когда я живу там во время вакаций (каникулы. – germiones_muzh.), то я уж, конечно, не позвал бы вас обедать: поэтому я и не должен принимать от вас учтивостей, на которые совсем не расположен отвечать.
Ботлер вспыхнул от досады.
— Я должен вас предуведомить, милорд, — сказал он, — что если вы не исправитесь, то я выключу вас из коллегиума.
— А я должен вас предуведомить, — отвечал юноша, — что я завтра же перехожу в кембриджский Троицкий коллегиум, и принес вам письмо от моей матушки именно об этом.
Он протянул письмо, не трогаясь с места.
— Э, Боже мой, да подойдите же, милорд! — сказал профессор Ботлер. — Ведь все знают, что вы хромаете.
Тут молодой человек в свою очередь обиделся; но вместо того, чтобы покраснеть, он ужасно побледнел.
— Пусть я и хромой, — сказал молодой человек, измяв в руках письмо, — но я бы желал, чтобы вы дошли за мной туда, где я буду. Джемс, — прибавил он, оборотившись к ливрейному лакею, который, верно, привез письмо, — вели седлать лошадей: мы сейчас едем.
И он захлопнул дверь, даже не поклонившись доктору Ботлеру.
— Ступайте в класс, Девис, — сказал мне профессор Ботлер, — и не берите пример с этого наглеца, чтобы не походить на него.
Когда мы проходили через двор, этот молодой человек стоял посреди своих товарищей и прощался с ними. Лакей, сидя уже на лошади, держал другую под уздцы. Молодой лорд вскочил на седло, сделал рукою прощальный знак, поднял лошадь в галоп, оглянулся еще раз на своих приятелей и повернул за угол.
— Не застенчивый молодец! — пробормотал Том, смотря ему вслед.
— Спроси, как его зовут, — сказал я.
Том подошел к одному воспитаннику, поговорил с ним и воротился ко мне.
— Его зовут Джордж Гордон Байрон, — сказал он.
Таким образом я вступил в коллегиум Гарро-на-Холме в тот самый день, как лорд Байрон оттуда вышел…

АЛЕКСАНДР ДЮМА «ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДЖОНА ДЕВИСА»