February 10th, 2018

ТЫСЯЧЕДНЕВНОЕ ВИНО

Ди Си из Чжуншани умел приготавливать тысячедневное вино: хлебнешь - и тысячу дней пьян.
Однажды житель тех же мест, большой пьяница, Лю Сюань-ши, пришел к Ди Си просить вина.
- Мое вино еще не готово, - отвечал винодел, - я не могу тебя угостить.
- Не беда, если не готово, дай хоть чарочку.
Винодел налил. Пьяница выпил и снова попросил:
- Превосходное вино! Налей, пожалуйста, еще!
- Лучше ступай домой, - отвечал винодел. - От одной чарки будешь пьян тысячу дней.
Пьяница обиделся. Придя, домой, он крепко заснул. Домочадцы, ничего не подозревая, думали, что он умер, оплакали его и похоронили.
Прошло тысяча дней, и Ди Си подумал: «Сюань-ши, наверно, протрезвился, надо его проведать».
И он отправился к пьянице.
- Сюань-ши дома? - спросил он. Домочадцы очень удивились:
- Он давно помер. Уже и траур кончился.
- Это от моего вина он проспал тысячу дней, но сейчас, должно быть, очнулся, - забеспокоился винодел.
Он велел родственникам пьяницы разрыть могилу. Из могилы пошел горячий пар. Когда пьяницу вытащили из гроба, он открыл глаза и разинул рот:
- Вот это вино! Никогда я так не напивался! - Потом спросил у Ди Си:
- Как ты его делаешь? От одной чарки охмелел, только сейчас проснулся. А какой сегодня день?
Люди, стоявшие вокруг могилы, рассмеялись…
(- вино Ди Си, видно по контексту, было не такой уж большой выдержки: секрет в другом. В чем? – А кто его знает. Эти виноделы… Но вот нетак давно в Китае археологи откопали фарфоровую бутыль с виноградным вином, которое изготовли около 1600 лет назад. Причем сама тара была древнее напитка еще на две с половиной тыщи лет.
Желающих рискнуть дегустаторов, как понимаю, для него пока не нашлось. – Слабаки! – germiones_muzh.)

ГАНЬ БАО (III – IV вв. н.э.). ЗАПИСКИ О ПОИСКАХ ДУХОВ

ГЕОРГ ГЕЙМ (1887 - 1912)

НА СЕВЕРЕ (- Балтика. Остров Рюген. – germiones_muzh.)

Бурые паруса вздуваются на тросах.
Карбасы бороздят серебристый залив.
По бортам свисают сети, тяжелые
От чешуйчатых тел и красных плавников.

Они возвращаются к молу, за которым
Сумеречный город в чадном дыму.
Вечерние огни расплываются зыбкими
Красными пятнами в темной воде.

Плоскоморье каменною плитою
Залегло на синем востоке. День
Встал на колени испить от света
И роняет в воду красный лист из венка.

Золотое облако дрожит вдали —
Это встает из глубин янтарный
Лес, и в сумеречную дымку дня
Широко распростирает желтые ветви.

На ветвях прогнулись потонувшие моряки.
Их волосы свисают в воду, как водоросли.
Звезды, встав в зеленую ночь,
Начинают свое морозное шествие.

В БЫТНОСТЬ МОЮ КОНОКРАДОМ (Германия, 1920-е). I серия из двух

я расскажу о том, как человек становится конокрадом, но, если другие события будут проситься мне на язык, я не стану им мешать.
Десяти лет от роду я сторговал первую лошадь для небольшого хозяйства отца. Это было моим испытанием на подручного у барышника, и оно вошло в устные предания нашей семьи.
Купленная лошадь прибыла из далеких краев с Тракененского конного завода в тогдашней Восточной Пруссии (ныне – в Калининградской, простите, области: Кёнигсберг-с. – germiones_muzh.), следовательно, была племенной. На бедре у нее было выжжено тавро: стилизованная лопатка лосиного рога. Другой такой лошади на нашем дворе не бывало.
Рыжую золотистую кобылу я обнаружил у одного крестьянина-бедняка в соседней деревне, а к нему она попала от разорившегося помещика.
Лошадь числилась «имуществом несостоятельного должника» и поэтому стоила очень дешево, но своему новому владельцу она не подходила, так как была слишком слаба, чтобы работать в упряжке, он решил ее продать, но, разумеется, повыгоднее и запросил пятьсот марок.
Цена превышала наши возможности, но я умолил отца не упускать случая и купить хорошую лошадь, и отец согласился, но при условии, чтоб лошадь обошлась не дороже трехсот марок.
Не знаю, захотел ли худосочный владелец лошади посмеяться надо мной или на него произвела впечатление ловкость барышника, уже усвоенная мною, так или иначе он уступил, но его цена — триста семьдесят пять марок — застопорила дело.
Я помчался домой за помощью к деду, поступив в этом случае, думается мне, точно так, как поступают дипломаты, занимаясь большой политикой: в разгар переговоров они летят домой, чтобы получить указания о возможности компромиссов.
Дедушка согласился добавить семьдесят пять марок и пошел с нами в соседнюю деревню. Но колченогий крестьянин заявил, что он пошутил, за такую цену не отдают лошадей даже живодерам. Я поглядел на него из самой глубины моего детского разочарования, и, видно, он почувствовал, что очутился один на один с совестью всего мира.
Тракененская кобыла перешла к нам, она была очень смирной. Человек определяет этим прилагательным и в себе и в лошади одно и то же качество: смирение. Но чтобы разница между лошадью и человеком не стерлась окончательно, лошадь всегда остается смирной и никогда не становится смиренной. Это маленькое «ен» человек прибавляет себе на всякий случай, но, несмотря на это едва заметное различие, видно, что некогда лошадь и человек были очень близки и лошадь служила человеку сразу и кормилицей и ракетой.
Рыжая кобыла оказалась смирной, это было важно для матушки. Мама протянула руку и погладила животное. Рыжая лошадь тащила плуг и вывозила на поле навоз — это было важно для деда: он обрабатывал наше маленькое поле.
Рыжая кобыла умела скакать, ее можно было запрягать в коляску, и она была прекрасна. И это было важно для меня. Золотистым отблеском светилась ее рыжевато-бурая шерсть. Каждый волосок ее блестел, и вся она сияла красотой. Если бы у нее были жеребята, моя слава барышника еще больше бы возросла и в семье, и в деревне, но жеребят у нее не было, слишком долго ее не использовали как племенную кобылу, и теперь она больше не могла жеребиться.
Отец разъезжал с хлебным фургоном по окрестным деревням и любил похвастать своей кобылой, ее широким шагом, ее неутомимой рысью, и все было хорошо, и все были довольны лошадью.
Пришло лето. Прошло лето. Народились серые оводы-буты. Они сосали лошадиную кровь — особый род оводов, питающихся кровью лошадей. Они производили потомство и исчезали. Деревья и кусты производили листья и роняли их осенью. И мы называли листья палым листом. Весной распускались новые листья, и они тоже старели за лето и становились палым листом, и падали, и казалось, все повторяется: и оводы, и листья, но каждое лето это были другие оводы и другие листья, просто мы не чутки и легковерны.
И наша кобыла старилась под своим золотым глянцем. Она стала уже не такой выносливой, как прежде, и однажды судьба ее в образе пьяницы — завсегдатая трактира — выглянула из окна и крикнула: «Не задирай нос, пекарь, перед бутылкой все мы равны!» Из уважения к своим покупателям отец не мог оставить этот призыв втуне.
Был холодный и ясный мартовский день, в такой день приятно выпить грогу или пива, и тракененская кобыла, разгоряченная поездками с хлебным фургоном, осталась стоять ничем не покрытой на обжигающем ледяном ветру у дверей трактира.
Лошадь заболела. У нее обострился ревматизм, она волочила зад. И хотя я знаю, что у лошади не зад, а круп, я все же пишу «зад».
(И за это я прошу прощения у всех лошадников, у всех членов скаковых и коннозаводческих обществ, ведь читателей у меня много, и я хочу, чтобы они меня поняли, а они не поймут, если я буду писать на жаргоне разных профессий, например на языке охотников называть заячий хвост репейком, пучком и цветком.
Я не в обиде на зеленые мундиры за то, что они воротят нос от меня, обыкновенного человека, и я заранее прошу прощения у спортсменов, что не прибегаю к их профессиональному жаргону, ибо я считаю дадаизм декадентщиной и стою на том). (- дадаизм - одно из течений литературного авангарда начала XX в. - автор считает схожим со сленгом спортсменов. - germiones_muzh.)
Дедушка утверждал, что лошадь заболела по вине отца: он ничем не укрыл разгоряченную кобылу и слишком долго продержал ее у трактирных дверей. Вина виной, а беда бедой — смерть всегда требует причины, и дедушке не к чему было так бушевать. «Век живучи, спотыкнешься идучи», — говорят в наших краях, и в этих словах заключена мудрость, добытая опытом: оплошность и недогляд, которыми ты попрекаешь соседа, словно тебе дано право судить его, может статься, уже на пути к тебе самому, и рано или поздно они настигнут и тебя, и ты тоже в чем-нибудь оплошаешь и за чем-нибудь недоглядишь.
Дедушка натирал лошадь камфарным спиртом, обкладывал ее компрессами из глины, он испробовал все свое искусство коновала, но ничего не помогло. Глаза нашей тракененской кобылы погрустнели, и вместе со здоровьем погасло золотое сияние ее шерсти. Смерть уже приступила к таинству завершения жизни, она засела в крови и в мускулах кобылы и начала разрушать ее изнутри…
Наступила пора отвести нашу рыжую кобылу к живодеру на пустырь возле стеклодувного завода, но кто, кто поведет ее туда?
Дедушка не хотел сопровождать ее в этот крестный путь. Отец был занят. Бабушка считала, что сопровождать кобылу в крестный путь на живодерню не женское дело. Оставался только один человек, и этим человеком был я, и я гордился тем, что дедушка полагал во мне достаточно мужской твердости для похода на живодерню.
Я засунул в карман два куска хлеба с маслом, надел картуз и пошел в конюшню. Я взял из рук деда веревку, но смотреть на кобылу не мог и уставился взглядом в распахнутые ворота. Я вел себя, как обычно ведет себя человек при встрече с бедой: я смотрел мимо, а как знать, погляди я прямо в лицо беде, может быть, и научился бы чему-то. Но человек предпочитает смотреть в будущее, и будущее видится ему без невзгод и без несчастий, а между тем из ближайшей ямы на дороге уже светится красный огонек его следующего несчастья, и очень может быть, он сумел бы обойти его, если б внимательнее пригляделся к предыдущему.
У холма ветряной мельницы веревка натянулась. Я был вынужден оглянуться: кобыла смотрела назад, на ярко-желтое здание пекарни. Она словно чувствовала, что ее ждет. Если б я спросил деда, знает ли об этом кобыла, он ответил бы: «Она знает». Дедушка мой был простым крестьянином, и его утверждение может показаться сомнительным, но так же простодушен был и некий Томас Манн (- здесь и далее автор говорит о классиках немецкой литературы, у которых "учился" позже. - germiones_muzh.), утверждая, что трансцендентное — врожденный опыт — дано прежде всего животным. Вероятно, он откуда-то узнал об этом. Я верю поэтам так же, как ученым, и не стесняюсь этого, потому что знаю, что в каждом настоящем ученом скрывается поэт, а в каждом настоящем поэте — ученый, и настоящие ученые знают, что их гипотезы суть поэтические предчувствия, а настоящие поэты — что их предчувствия суть недоказанные гипотезы, и многообразие явлений не сбивает с толку ни тех, ни других и не заставляет их считать друг друга противниками.
Когда кобыла повернула ко мне голову, мне показалось, что из ее грустных глаз текут слезы, и тогда из моих глаз соответственно тоже закапали капли, и ветер, вращающий крылья мельницы, развеял все мое мужество. Я скормил взятый в дорогу хлеб животному, надеясь таким образом заслужить прощение за мою непреднамеренную жестокость, повернул обратно и направился домой, а веревка висела свободно и больше не натягивалась.
Дед вышел из своей мастерской. Он увидел, что со мной творится, и глубоко вздохнул. Казалось, весь воздух со двора исчез в его легких, а потом он рявкнул: «Ах ты черт собачий!» Никогда, ни до, ни после, не ругал он меня с такой яростью, как в тот день, когда я привел обратно обреченную на смерть кобылу. Дедушка «взорвался», и слова его разлетались вокруг, как ядовитые осколки, и тот, кому довелось увидеть, как «взрываюсь» подобным же образом я, пусть примет мне в оправдание, что это прорывается наружу та доля наследства, которая досталась мне от моего сорбского (- лужицкого серба. – germiones_muzh.) дедушки — отца моей матери. Я стараюсь удерживать эту долю наследства на самом дне сундука, где хранятся наследственные черты моего характера, но постоянно возникают поводы, которые заставляют ее посредством телекинеза мгновенно всплывать наверх.
Брехт пытался преподать мне, как надо обуздывать кипящую ярость и подавлять бешеные вспышки гнева, переплавляя их в театральные схватки, но чем больше узнавал я Брехта и наблюдал его, тем более убеждался, что и ему не всегда удавалось то, чему он хотел научить меня. Если после театральных схваток у него судорожно напрягались жилы на шее, значит, жизнь не слушалась его советов.
Дед схватил болтающуюся веревку. Как был босиком, он отправился к живодерне. Он изрыгал проклятия, он плевался, слезы его падали на короткий синий кучерский фартук.
Если составить список угрызений совести, исходя из их силы и длительности, то на первом месте окажутся муки, на которые обрекает себя человекоубийца, — разумеется, если он умертвил другого человека не во имя народа, или родины, или, как нередко говорят, по причинам политической необходимости: в подобных случаях угрызения совести распределяются на всех членов общества, ради которого он убивал, и убийца вполне может чувствовать себя как бы и не убийцей. В самом низу упомянутого списка поместят время, потребное на укусы совести тех, кто раздавил водяную блоху или тлю, и время, потребное для этих укусов, будет весьма кратким, почти не поддающимся измерению; а укоры совести за уничтожение микробов вообще не войдут в список, ибо на нижней границе доступного зрению кончается, видимо, всякая ответственность человека за уничтожение жизни, хотя с давних пор известно, что на самом деле все обстоит иначе, и человек ощущает это, совершая преступления и убивая бактерии почвы, опустошая землю, из которой сам произошел, но тем не менее в подобного рода измерениях мы продолжаем нарушать законы совести.
Нам была необходима новая лошадь. В соседних деревнях ждали постоянные покупатели, поля требовали обработки. Пришлось одалживать лошадь для развозки хлеба, и мы одолжили ее у соседа. В роли просительницы выступала бабушка, а я ходил с ней в качестве возницы. «Лошадь и жену взаймы не дают, — говорят местные крестьяне, — а уж если давать, так жену». Но бабушка просила так жалостливо, от души, что вполне смогла бы окупать расходы на свое содержание, прося милостыню. Когда мы получили одолженную нам лошадь, бабушка, сложив под фартуком руки, обратилась с молитвою к богу, прося его позаботиться, чтобы взятая напрокат лошадь оказалась не слишком норовистой, чтобы не срывалась она с места прежде, чем хозяин взберется на козлы. «Господи Иисусе, яви нам божескую милость!»
Нам была необходима новая лошадь, и отец отправился на велосипеде на конную ярмарку. Он опоздал, всех подходящих для нас лошадей уже продали, но счастливый-пресчастливый случай занес моего отца в пивную и свел там с Карле Зудлером из соседней деревни, время от времени приторговывавшим скотом. И хотя отец и Карле Зудлер были соседями, между дворами которых лежало всего два квадратных километра обсаженного сливовыми деревьями поля, они приветствовали друг друга, словно члены одной экспедиции, отправившиеся с разных сторон к полюсу, ибо мелкий крестьянин боится чужбины, а чужбина начинается сразу за его деревней, и на чужбине он готов примириться со злейшим своим врагом — то, что составляло предмет их ссоры в родной деревне, в широком мире теряет силу.
У Карле Зудлера были черные волосы и пылающие темные глаза. Его матери — безмужней повивальной бабке — вечно приходилось бегать по дорогам туда-сюда, чтобы помочь крестьянским детям родиться на свет божий. Поговаривали, что как-то раз она повстречалась с цыганом и прохлаждалась с ним в придорожной канаве.
Карле Зудлер увлекался умственным спортом, хотя эта область спорта тогда еще вообще не была известна, потому что не были еще изобретены кроссворды, а будь они даже изобретены, Зудлеру Карле они не принесли бы никакой пользы, коль скоро он не читал газет. Свои спортивные задачи-головоломки Карле Зудлер придумывал себе сам, но они не были столь безобидны, как нынешние, и большинство из них объединял один вопрос: как извлечь из своей беззастенчивости выгоду за счет людей более застенчивых?
Карле Зудлер приветствовал моего отца многоречиво и пышно и поделился с ним своими заботами честного человека. Он откровенно признался отцу, что с самого утра старается не упустить пару упряжных карих — кобылу и мерина бранденбургского образца — и что суконщик хочет «сбыть» упряжку, чтобы купить себе пару молодых бегунков. Клепера, который привез Зудлерову коляску на рынок, он уже продал, а на лошадей суконщика здорово сбил цену, но денег, которые у него при себе, не хватит, чтобы купить упряжку.
Карле Зудлер возбудил в отце страстное желание приобрести упряжную пару. Он предложил, чтобы отец купил одну, а он другую лошадь, по воскресеньям они могли бы запрягать лошадей вместе, возить свадьбы и пассажиров. «Мы их так прокатим — аж пыль столбом! — сказал Зудлср. — И лошади принесут нам такую прорву денег, что у всех от зависти глаза на лоб полезут!»
Упряжку Зудлер сторговал за шестьсот марок, и это было дешево за двух пригодных к работе лошадей. Но у Зудлера Карле в кармане было только двести пятьдесят марок, во всяком случае в том, в который он полез, когда дело дошло до расплаты; отцу стало неловко, что у его компаньона нет денег, и он ни слова не говоря великодушно и безмолвно добавил триста пятьдесят марок, и Карле Зудлер согласно кивнул, ибо отец сделал именно то, чего от него ждал Карле Зудлер, и сделал это благородно и молча.
Домой отец и Карле Зудлер ехали в коляске. Старый велосипед отца поскрипывал в одиночестве на заднем сиденье. По дороге они заворачивали в трактиры и хвастались лошадьми для будущих свадебных поездов, и отец оплачивал счета, потому что бумажник Карле Зудлера был, как известно…
Наконец они добрались до нашего трактира, и там Зудлер Карле в присутствии мужской половины населения нашей деревни поделил лошадей, он сказал отцу: «Для твоего хлебного фургона нужна резвость» — и отдал отцу более легкую кобылу, и все мужчины согласно кивали, потому что новые лошади становились теперь жителями деревни и должны были представлять собой нашу деревню в соседних деревнях и в городе.
Итак, кобыла — здесь, а мерин — там. Резвая кобыла подходила для наших целей. Дедушка все еще сердился на отца за погубленную тракененскую кобылу, но и он не устоял, он оглядел новую лошадь и нашел ее почти безупречной, а «кто ящура и шпата (- конские хвори. – germiones_muzh.) боится, у того в конюшне лошадям не водиться».
Дедушка жаждал испробовать бывшую выездную на полевых работах. Он испробовал ее, и казалось, ей не так уж в новинку навозная телега, плуг и борона — она быстро освоилась со всеми работами и хорошо ходила в одиночку.
Мы нарезАли каравай вечности на ломти часов, дней и недель. Ломти крошились на крошки — минуты, и мы рассыпали немало крошек, мы расточали время и вообразили ненадолго, что прочно держим жизнь в руках, но в один прекрасный день на нашем дворе появился Карле Зудлер с мерином, и та выгода, которую, как казалось отцу, он извлек, вступив в подготовленную Зудлером сделку, потребовала расплаты и доплаты.
Черные глаза Карле Зудлера прострелили двор, словно пулеметная очередь. Он плакался, что его мерин плохо ходит в одиночку. Он не приезжен; например, когда на нем пашешь, он не умеет проложить прямую борозду. Зудлер Карле не может как следует обработать свое поле, и он просил, он умолял: «Дайте мне кобылу, ну совсем на немножко и, ради Иисуса, приучите моего мерина к работе».
И дедушка взял мерина на выучку. (- это кончится плохо: видно уже счас. Зудлер заслужил не соседской помощи, а братских исправляющих звиздюлей. – germiones_muzh.)
Мерин в одиночку вел себя не глупее кобылы, просто он был ленив и его требовалось без передышки погонять, а, значит, кнут все время держать на весу, как для удара, и это утомляло Зудлера Карле.
Через три недели в воскресенье я потрусил рысцой через поля к хутору Зудлера. «Дядя Зудлер, ваш мерин уже приучен к плугу, вы можете забрать его». Черные глаза Зудлера избегали моего взгляда: «Мне еще нужна кобыла, ну совсем немножечко».
Мы подождали еще неделю, и отец снова послал меня к Зудлеру. «Еще немножко, паренек, совсем немножко».
И снова в воскресенье отец шел через поле к Зудлеру, и я шел с ним.
Отец на конной ярмарке выложил за Зудлера пятьдесят марок. Он потребовал эти пятьдесят марок. Зудлер Карле не отдавал пятидесяти марок, он утверждал, что торговался за лошадей на ярмарке, а отцу лошадь досталась безо всякого труда, пятьдесят марок полагаются ему за посредничество. Кроме того, он отказался возвращать кобылу, так как лошади были куплены в паре, теперь у нас мерин, а у Зудлера кобыла, а раньше мерин был у него, а кобыла у нас — так что все в порядке.
Отец родился в Гамбурге на берегу Атлантического океана, в раннем детстве он видел страну Америку. Он был джентльменом по природе и не мог сказать: «Давай кобылу, а не то разнесу твою лавочку!» Это было тем более невозможно, что мы находились во дворе Зудлера, и притом в меньшинстве, к услугам Зудлера был его батрак, и батрак этот, между прочим, прозывался Политик, на защиту Зудлера поднялась его жена, а она славилась языком, грубым, как рашпиль. На защиту Зудлера Карле поднялась его мать, единственная повивальная бабка на семь окрестных деревень. Мать Зудлера была отнюдь не груба на язык, но на лице ее постоянно играла многозначительная улыбка, вечно эта многозначительная улыбка, вполне уместная на лице женщины, хлопочущей у входа в наш мир, но никто не решился бы поссориться с Зудлеровой бабкой зазря.
Батрак по прозвищу Политик на каждых выборах в рейхстаг голосовал за другую партию. Он голосовал по очереди за противоположные партии: сначала за Немецкую национальную, потом за коммунистов, после социал-демократов, за партию некоего господина Винтера, ратовавшего за восстановление стоимости денежных знаков, обесцененных девальвацией. Его «выбор» зависел исключительно от партийной принадлежности того, кто подносил политоману бутылку шнапса, когда тот шел «выбирать».
По слухам, Политик имел прежде газетный киоск в городе Кёнигсберге. Изо дня в день он читал и перечитывал газеты всех партий и впитывал при этом импульсы противоположных политических течений, от этого в его мозгу произошло короткое замыкание и некоторые клетки его головного мозга обуглились.
Мой дедушка отнюдь не имел честолюбивого желания прослыть джентльменом. Он считал, что кобыла наша и должна вернуться к нам, а про Зудлера Карле говорил: «Пусть он мне только попадется, я ему покажу!..»
Несколько недель между отцом и дедом царило сладостное согласие, а мы извлекали из этого всю выгоду, какую могли, потому что на короткое время зажили жизнью без нашей обычной семейной дипломатии; рассказывая о чем-нибудь, мы теперь не думали: этого нельзя говорить при дедушке, а того — при отце.
Приятное согласие, знакомое нам по тем передышкам в классовой борьбе, которые в нашей стране приходятся обычно на рождественские каникулы или время летних отпусков.
Стояла середина осени, наступил вечер, и солнце клонилось к закату, дедушка сеял озимую рожь, отец полол картофель на участке, что мы брали в аренду, мотыгой подсекая в бороздах корни пырея, а я дожидался, пока начнут боронить. Я сидел, посвистывая, на мешке зерна, а мерин пощипывал пырей на меже.
По краю нашего поля тянулся густой соснячок...

ЭРВИН ШТРИТТМАТТЕР

алмазный, изумрудный и рубиновый гарнитуры Августа Сильного (начало XVIII в.)

в дрезденских Grunes Gewolbe - Зеленых сводах, сокровищнице венценосного саксонского рода Веттинов - есть что посмотреть. Я уж признавал это. Наверное, самым немецким из всего можно назвать королевские гарнитуры Августа II Сильного (1670 - 1733. курфюрст cаксонский, дважды избранный король польский и великий князь литовский) из драгоценных камней. Гарнитуров больше, но скажу о трех: из рубинов, из алмазов и из изюмрюдов.
Сразу надо признать, что не всё здесь - собственнонемецкой работы: рубиновые вещи рождены в Париже Гуэром. Остальное - своё, приложил золотую руку сам Иоганн Мельхиор Динглингер, автор "мавра с изумрудным штуфом" и многофигурной самоцветной композиции "Дворцовый приём в Дели в день рождения Великого Могола Аурангзеба" (всё это - там же, в Grunes Gewolbe)... Но сама идея собрать гарнитуры из драгоценных вещей, оформленные каменьями разных цветов - соответственно: красного, зеленого, ослепительнобелого - очень немецкая. Предусмотрительная такая, системная. - Под любое настроение. На все случаи жизни:)
Состав гарнитуров неодинаков. Изумрудный состоит из парадного ордена Белого орла, шляпного убора, шпаги, запона и пряжки. Рубиновый - орден и звезда Белого орла, шпага, табакерка, пряжки, запон. Алмазный - аксельбант, аграф шляпы, шпага, эгрет... На самом деле, в гарнитур входит больше предметов. Не все и сохранились. Я называю основные. В алмазный эгрет Динглингер вправил грушевидный "Дрезденский зелёный бриллиант", редчайший, цвета неспелого яблока, 41 карат. Клинки парадного оружья гарнитуров покрыты золотыми картинами, гравюрами; с ажурной крестовины охотничьего ножа сбегают борзые, вцепившись в уши львов... Работа исключительная.
Дисперсия ослепительная.

ЮНАС ЛИ (1833 - 1908. норвежец)

ЗОВ МЕЛЬНИЦЫ

жил-был на белом свете охотник, и звали его Туре Сёлвесен. Отправился он как-то раз в Чёрные горы, да забрёл так далеко, что и не знал уж, как ему назад дорогу найти.
С вечера, как только первые сумерки опустились на землю, брёл он и брёл вдоль берега буйной стремительной горной реки; она бурлила и пенилась, брызги долетали до самой тропинки у края обрыва.
И как ни искал охотник мостика или брода, не смог он на другой берег перебраться.
Берег реки становился все круче и круче.
Там, где скалы так сжимали русло, что, казалось, вода вскипала, остановился охотник и ещё раз осмотрелся — нет ли где поблизости переправы.
И вдруг видит — посреди реки лежит обломок скалы, река обегает камень двумя рукавами. Он то выныривал из воды, то снова погружался в неё; шапка пены вздымалась и опадала: грязная, тёмного болотного цвета, росла она в кипении белых речных струй, под натиском бешеного потока.
А оттуда, из пены, доносились неясные звуки, слышались какие-то голоса.
Внизу, у самых ног, грохотал водопад — гром стоял такой, будто кто-то под землёй гигантские мельничные жернова вращал.
И из самой глубины кипящего потока будто смотрит на охотника чьё-то странное недвижное чёрное око.
Но вот глядит охотник — камень тот и не камень вовсе, а мельница: посреди реки мельница с распахнутой настежь дверью.
Тут-то в пенных хлопьях и углядел он жернова, они медленно ходили по кругу, подчиняясь беспрерывному вращению колесА.
Жернова мололи и мололи, гора пены росла и росла, словно и вправду вся река вокруг кипела.
«И чего только не увидишь в здешних горах, чему уж тут дивиться», — подумал Туре-охотник.
Но только он снова тронулся в путь, как до него долетел чей-то злобный смех.
Странные звуки доносились снизу, из водопада.
А зловещий смех гремел все громче и громче, он будто пытался вырваться на волю из пенящейся пучины.
Глянь-ка, Туре бродит там,
над рекою,
над рекою,
над рекою.

Мельница повернулась, раздались шум и скрип.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Может, он для нас несёт
куль с мукою,
куль с мукою,
куль с мукою.

«И чего только не почудится, эта река кому хочешь голову заморочит», — подумал он.
Но все громче и громче скрипели жернова, все сильнее и сильнее тёрлись они друг о друга в своей дикой прожорливой радости.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Туре кручи по плечу
и завалы,
и завалы,
и завалы.

Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Только б он забрёл сюда
в эти скалы,
в эти скалы,
в эти скалы.

Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Туре Сёлвесен, страшись
злой стремнины,
злой стремнины,
злой стремнины.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Милая твоя на дне
той пучины,
той пучины,
той пучины.

Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Никак было охотнику не отвести взор от недвижного чёрного ока среди вздымающейся под жерновами пены, а на реке тем временем возник стремительный водоворот: поток мчался большими кругами, что-то бурлило, шипело, из глубины глухо доносились тысячи странных голосов.
И все время слышался среди них все тот же глухой стон.
Все яснее и яснее различал охотник своё имя, оно будто тоже росло там, в глубине под жерновами; в конце концов почудилось ему, что земля заходила у него под ногами.
А из бездны неслось:
Туре кручи по плечу
и завалы,
и завалы,
и завалы.

Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Где-то там, в самом сердце пенной мглы, ходили по кругу жернова, свет быстро сменялся тьмой, мелькали тени; жернова тёрлись друг о друга и выбрасывали в туман все новые и новые хлопья.
И вдруг через мгновенье раздался какой-то высокий резкий звук, будто неподалёку тупую пилу вострили.
Туре кручи по плечу,
и завалы,
и завалы,
и завалы.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
То она тебя со дна
зазывала,
зазывала,
зазывала.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Ну-ка, Туре, попляши
вместе с нами,
вместе с нами,
вместе с нами.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Да по крыше застучи
каблуками,
каблуками,
каблуками.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Ха-ха-ха, хо-хо-хо,
пляшут тролли,
пляшут тролли,
пляшут тролли.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Омут брачным ложем стал
поневоле,
поневоле,
поневоле.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.

Понял Туре, что сознание покидает его, и попробовал вырваться из-под власти странного недвижного чёрного ока: стал он смотреть вверх по реке, туда, где бежал глубокий поток.
И будто скользнула там, в тумане, тень девушки со склонённой, покрытой платком головой.
Словно виделось ему все это и не виделось. Тень по воздуху перепорхнула па другой берег реки. Почудилось охотнику, что знаком ему этот призрак, и кровь от страха застыла у него в жилах — вот-вот обернётся девушка и взглянет на него.
Но не обернулась она, а так и продолжала скользить по воздуху, склонив покрытую платком голову.
Попробовал Туре с места сдвинуться, и будто удалось ему чуть-чуть ногой шевельнуть.
Но тут слышит он — где-то далеко-далеко за горами заиграл, запел рожок пастуший:
Цветики прекрасные,
золотые, красные,
на лужайке вечерком
отдохнём с милым дружком.

А потом вдруг зарыдал рожок, да так жалобно:
На дуде я играла,
на дуде я играла,
кровью сердце моё истекало.
Солнышко прекрасное,
золотое, красное,
будит в могилах
среди камней
тени несчастные
мёртвых людей.
Холодно! Холодно!

Внезапно умолкла песня, и зов пастушьего рожка перешёл в затихающий стон. И только лесовик завывал вдали на склонах, да мельница все так же ревела и хохотала.
А в раскатах злобного хохота слышалось:
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Туре кручи по плечу
и завалы,
и завалы,
и завалы.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Ну неси скорей муку
к нам под скалы,
к нам под скалы,
к нам под скалы.

Ревела река, да лесная нечисть завывала вдали.
А недвижное око все смотрело и смотрело на охотника, маня его к себе с какой-то неистовой страшной силой.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
Ха-ха-ха, хо-хо-хо, пусты клети,
пусты клети,
пусты клети.
Тррр-тррр-тррр-трр, тррр-тррр-тррр-трр.
И пойдут на радость вам
малы дети,
малы дети,
малы дети.