January 10th, 2018

О ТОМ, КАК В БАНЕ ПОДМЕНЯЮТ (дореволюционная история. Чердынский уезд). II серия - заключительная

— ...а не испужаешься?
— Я-то? После турки мне сам черт не страшен.
— Ну смо-отри. У меня девок много. Только, ежели ошибка выйдет, не отпущу я тебя. До скончания века будешь в услужении.
— Дак че, дяденька, назвался груздем — полезай в кузов! Где твои девки?
Отступился банник, каменка жаром пыхнула, чело отворилось, и оказался Яков в помещении просторном. Стоят перед ним двенадцать девок на одно лицо. Какая та? Побрел он, каждую разглядывает, а в глазах у них тьма-тьмущая. Мертвые глаза. Тут Яков и споткнись. А девки зубы оскалили, засмеялись:
— Ну и женишок, идет — спотыкается.
Глянул Яков: у всех зубы желтые, у одной только белеются. Ухватил ее Яков за руку: вот, мол, моя невеста. Остальные тут же и пропали, как не было их вовсе. Нахмурился банник.
— Ладно, твоя взяла, хорошо выбрал, повезло тебе. Теперь приданое выбирай.
Тут Яков не растерялся, сразу за левый мешок ухватился. Грохнуло что-то изрядно.
— Хитер, гад! — сказал банник и исчез. Очнулся Яков — в бане стоит, а рядом девка. Оделась она.
— А сейчас, — говорит, — веди меня в избу, где ребенок плачет.
Приходят они в избу. Баба-то у зыбки сидит, качает, байкает. А ребенок ревет, заливается. Подбежала девка к зыбке, схватила его да как бросит через левое плечо! Потом топором расколола.
— Кого ростите! — кричит. Глянули родители, а на полу чурка осиновая. Девка отца с матерью обнимает, целует.
— Я ваша дочь настоящая. Меня банник подменил, когда ты, маменька, за ножницами пошла. Шестнадцать лет он меня в служанках продержал, а вы чурку осиновую байкали. Я к вам не одна пришла, вот жених мой. Не глядите, что не ровнюшка мне, Яков меня из услужения спас. Кабы не он, сидеть бы у банника до скончания века.
Порадовались они, конечно, попировали. Молодые обвенчались. От этой пары еще кровь наша пошла. Но это уж в другой раз скажу, как они жили-были, какие еще с ними странности случались. Беда одна ведь не приходит, все норовит, как маслята на грибнике, всем скопом выйти. Вот и у нашей семьи так получилось. С банником на том не закончилось. Так до сей поры и не знаю, как бы вышло, если б Гриша не помог.
Это уж у меня на памяти было. Старший братан мой девку взял. Отгуляли на свадьбе, а через какое-то время пришел срок Евдохе от бремени разрешаться. В аккурат под самое Рожество. Народ тогда шибко гулял, весельство было безудержное, но чтобы по-злому озорничали — такого не бывало. Каждый шутку понимал, коли уж попался, дак не обижались. Мы вот раз в Рождественскую неделю из избы выйти не могли. Торкались в двери, торкались, а они — как закаменели. Пришлось через двор идти. А и там ворота на запоре. Тятенька смеется:
— Ну, — говорит, — шуликины надсмеялись.
Пришлось нам стену разбирать — тогда только и вышли. На крыльце кто-то, вишь, созорничал — золы насыпал горкой и водой залил. Вот за ночь-то вода настыла, приморозило золу так, что и не выйти. А у двора поленницу развалили.
Шуликины по всей деревне на палках скачут, как скаженные. Рожи сажей вымазаны, юбки старинные бабкины болтаются — не разберешь, кто где. У нас-то ничего, а у деда Коляна тогда корову со двора свели. Насилу он ее отыскал, шуликины-то корову на овин загнали, как и управились?! Весельство весельством, а Евдохе не до смеху. Кому не впервой, им и то муторно перед самыми родами, а ей все внове и молоденькая была еще. Шибко боялась, вот и снарядили с ней старушку опытную. Расположились они в бане, все как у людей,— тепло, чисто, сухо. На удивление, говорят, она быстро разрешилась. Да так спешила, что старушка по воду сходить не успела. Каленая вода у них, вишь, приготовлена была, а студеную не успели. Вот старушка и побежала на полынью, ладно, что речка под укосом.
Евдоха потом сказывала: только старушка за порог — заворчал, зашебуршал кто-то под полком. Страшно стало, а она же без всего лежит, кругом кровью перепачкано, и младенчик рядом. Хочет Евдоха встать, а не может — как придавил ее кто большущий к лавке, ни вздохнуть, ни охнуть. Хочет заорать — язык сковало, рукой шевельнуть — не поднимается. И чует, карабкается кто-то на нее. Плоть мягкая, как подушка, пальцы холодные, склизкие, так и шарят по телу, так и шарят — к горлу подбираются. Бедра раскрытые поглаживает, холодом под самое сердце катит. А потом как обручами железными стянул — да так, что молоко брызнуло. Где уж силы-то нашла — застонала, сбросила — и в предбанник. Стоит, дрожит вся, тут как раз и старушка подоспела.
— Что ж ты, милая, на мороз выскочила да младенчика одного оставила! Загубишь ведь мальчонку! Как бы беды с ним не было.
В баню заскочили, услышали только, как смяргал (мяукнул. - germiones_muzh.) кто-то. Мальчонка ворочается, сопит.
— Ну, слава тебе, слава тебе, Господи! — старушка закрестилась, запричитала. — Не случилось ничего с младенчиком.
Евдоха-то без сил на лавку опустилась, худо ей, терпеть нет моченьки. Старушка и говорит:
— Молодец, девка, совладала с окаянным. Он, сатана, сырых-то баб пуще всего на свете любит, когда они после родов только-только, когда в теле все раскупорено. Вот и ладился. Ему сырая-то баба — самое то и есть.
И верно. Вон я когда заготовителем работал, жил в одной деревне, недалеко здесь. Дак там то же и было. Разродилась учителка одна, а муж-то у ней в ту пору на сборах был командирских. Она, правда, не в бане рожала, а в больнице, по-культурному все, как врачи велят. Вернулась с мальчиком, а одиноко они жили: родни никакой, из Сибири откуда-то приехали. Вечером примечают соседки: поздно уже, а у учителки шторы зашторены, свет горит, тени какие-то ходят. Не иначе — гости. Потом потухла лампа вроде. Утром глядят: из квартиры никто не выходит, печка не топится — даже дымка не видать. Подошли к двери, а на крыльце следы, как от копыт. Сломали створки, а в квартире все порушено, побито. Учителки нет нигде, а младенчик едва живой в одеяло завернутый лежит. В печь-то, в трубу заглянули — там ее, бедненькую, и нашли. Вся в царапинах, исполосована, рот полотенцем завязан, чтобы не кричала. Бабушки говорили, что это сатана ее укараулил, под вид мужа показался, насладился ею, отдал бесенкам, чтобы натешились, а потом и убил. А младенчика тронуть они не могут — младенчик, он безгрешный, до него никакая нечистая сила не доберется. Муж-то вернулся, ребенка забрал и к родителям уехал своим. Вот так вот.
А Евдоха со старушкой еще три дня в бане жили, в избу не перебирались. Странно только ей казалось, что мальчонка почти и не плачет, хнычет только тихонечко, как шуршит. На вид-то здоровый, а сердце материнское не на месте. Однако в избу перешли. Самое время настало крестить парня, а в крестные порешили Григория позвать. Уважали его шибко, хотя и работник из Гриши никудышный был — непонятно, какими гвоздочками душа к телу приколочена. Пришел Гриша, на младенчика поглядел внимательно так, — это уж я сам помню, — потом на Евдоху, так и колет, так и колет ее глазами. Она и утерпеть не может.
— Ты его, Евдоха, одного в бане не оставляла?
— Да нет, дядя Гриша, не бывало такого. Ежели одна по нужде выходила, дак другая оставалась, все, как заведено было.
Они, вишь, со старушкой-то решили скрыть поначалу, что не все ладно. Вот и не сказывали.
— Смотри, Евдоха, все ли так было?
— Да все, все, дяденька.
— Ну ладно, до завтрева прощайте, а утром ты мне, Евдоха, сон свой расскажешь. Только чтоб все без утайки!
С тем и вышел. А поутру просыпается Евдоха вся в слезах.
— Ой, Господи, Господи! Спаси мя и помилуй, прости все прегрешения наши! Ой, да за что же мне такое наказание, Господи! Да что же это такое привиделось!
Так и причитала, пока Гриша не пришел. А как появился он, она и вовсе в три ручья залилась.
— Ну, сказывай быстрее, что видала во сне-то. Может, помочь еще вашей беде время есть. Она малехо успокоилась и рассказывать зачала:
— Иду я по громадному лугу. Травы кругом мягкие, цветочки пестренькие, так и стелются под ногами. А босиком иду, вроде и не по земле, не чую ног под собой. Трава-то мягче пуху лебединого. Иду я, иду, а впереди оградочка виднеется. Беленькая оградочка, штакетины там легонькие, тоненькие. В оградке детишки ходят. Посмотришь на них — сердце радуется, какие они умытые да причесанные. Волосики у всех длинные, ниже плеч опускаются — и у мальчиков, и у девочек, У каждого в руках игрушка или книжка там. Одни губками шевелят — читают, другие с игрушками играются. Одежи белые длинные. И ходит с ними вроде воспитательница. Тоже халатик на ей длинный, белый, до полу. А Ванюша мой по-за оградкой ходит, плачет. Смотрит на ребятишек и еще горше заливается, тихонечко так, нешумно. Ему тоже в оградочку охота — книжки почитать, игрушками поиграться. Бровки нахмурил, насупился, так и скулит, как собачка побитая. А воспитательница мимо проходит и не видит Ванюшеньку. Сердце у меня зашлось — сыночек, кровиночка! Подхожу я к воспитательнице ихней: «Что же вы Ваню моего не пускаете?» А она мне: «Не нервничайте, мамаша! Не положено его туда пускать. Не наш он, нельзя ему со всеми детьми». Как так нельзя, роженое ведь дитятка! Вот я и заплакала сама. «Что ж вы говорите такое? Не собачка ведь он. Чем он хуже этих-то?» Воспитательница вроде смягчилась лицом. «Сходите, мамаша, к сторожу нашему, может, он пропустит, а мне нельзя». Пошла я к сторожу. А он бородатый, борода чуть не до пояса спускается, глаза в морщинках, добрые, как лучики от них исходят. «Знаю, — говорит,— твое горе, Евдоха. Знаю, да помочь не могу. Сходи к набольшему, может, он заступится, поможет чем».
Отправилась я к набольшему ихнему. Иду, глаз поднять боюсь. Стыд меня жжет проклятущий, испереживалась вся. Подхожу. «Не бойся,— говорит,— женщина, подними глаза. Грех на тебе тяжкий — родное дитё уберечь не смогла. Взял бы я его в оградочку к детям, да не могу. Не наш он, уж не обессудь. Живи надеждой, Евдокия, времени у тебя на все про все не более суток осталось». Сказал так и пропал. И луга не стало, и оградочки, и детишек в оградочке этой, и сторожа, и воспитательницы. Только пустошь кругом кочковатая, всеми ветрами продуваемая. И ни деревца тебе, ни былиночки. Стоит посередь пустоши Ванечка мой и горько плачет. Тут-то я и проснулась. Ой, Господи, Господи, за что ж мне мука такая нечеловеческая!
И снова слезами горькими залилась, стала о столешницу хлестаться, как невеста на просватанье. В кровь руки исхлестала. Помолчал Гриша, задумался.
— Сутки, говоришь, дадены?
— Да сутки, сутки, миленький! Спаси уж дитятко мое ненаглядное, а то не жизнь мне, сей же час задавлюсь!
Тут-то старушка не сдюжила, все рассказала, как было на деле, как Евдоху банник давил, как бросили они мальчонку.
— Да знаю я, бабушка. Ясный у Евдохи сон был. Пока ты за водой рыскала, а молодуха от сатаны отбивалась, подменили вам мальчонку. Веник сунули. Он сухой, вот и шуршит, как хнычет, а вам блазнит, что это человеческий детеныш.
— Что ж делать-то, родной, подскажи, Гришенька. Что хошь тебе за то будет!
— Да что с вас возьмешь? Ничего не надо. Обещайтесь только, что молебны отслужите да нищей братии хоть что-то из капитала раздадите.
— Это мы завсегда, только спаси, Гришенька, парнишечку нашего, ничего на доброе дело не пожалеем!
— Давайте мне мальчонку, веник ваш банный, сейчас и пойду.
Евдоха за сверточек цепляется, обезумела, ревмя ревет, у братана у самого слезы на глазах. А мы, угланы, забились в угол и языки прикусили. Чуем, что страшное дело происходит. Как ушел Григорий, все в избе и замерло. Вернулся только часа через два. Весь взмок, рубаха на спине потемнела, в сенях от него пар валил, как от жеребенка запаленного. Пришел, к пече привалился, едва дух переводит.
— Нет, не соглашаются отдавать. Голубенка мне взамен все выбрасывают. Сейчас снова пойду, только отдышусь.
Отдышался Григорий и пошел опять. Час проходит, еще того страшнее возвращается.
— Трудную вы мне задачу задали. И сейчас не отдают. То щенка выбросят, то поросеночка молочного. Приглянулся Ваня им, видать.
Посидел так за столом какое-то время, ковш квасу выхлебал, в третий раз пошел. Возвращается, на себя не похожий.
— Получай, Евдоха, свое сокровище!
Сказал и пал, как замертво. Вот уж похлопотали мы над ним. А младенчик спит себе. Сиську пососал и уснул — намаялся за три дня-то. Евдоха над ним склонилась и на шаг боится отойти. Григорий, как в память вернулся, снова стращать начал.
— Муки ваши еще не закончились. Пока некрещеный младенец, всякого ожидать можно. В избе-то его святые наши стеречь будут, а вот как крестить повезем, тут глаз да глаз нужен. Да вы не отчаивайтесь, я, силы будут, помогу. Но, всякое бывает, ко всему готовым нужно быть.
Два дня минуло, в церкву засобирались, крещение принимать. А то, хоть и живой младенчик, его вроде и нету вовсе. Ни имени, ни защиты от напастей.
Церкву-то, поди, знаешь нашу, бывал ведь. Нынче мода пошла — в храм, как на экскурсию ходить. А наша-то церква знаменита на всю округу. Здесь ведь раньше, еще при царе-Косаре, люди не жили. Это дед моего деда сюда первый пришел. Беглый он был, не то от солдатчины, не то от боярских лютостей. Беглые людишки завсегда в наши земли свободные стремились, тут уж таких много побывало. Поселился здесь Егор Сушь — мне имечко в его честь досталось, — на берегу речки избу поставил, обустраиваться стал. Тоскливо только одному пришлось. Вот и стало ему ночами чудиться, что с верхов крик петушиный доносится. По тому случаю и речку Чудовкой назвали. А потом раз углядел: стружь да щепки по реке плывут. Это уж первейший признак — в верхах кто-то поселился. Стали друг к дружке в гости наведываться да и зажили вместе. Потом еще кто-то пришел, из беглых. Так, человек к человеку, и деревня наша встала. Народ появился — на пеньки грех молиться, вот и порешили часовенку рубить. Срубить-то недолго — и место нашлось, на самом высоком берегу. Там, что вниз, что вверх, далеко все видать. Река-то на излучину идет, дак там такие леса открываются, что сердце не нарадуется, особо когда солнце садится. Толково наши предки жили — ладно место для жилья подбирали, ладно работали, ладно веселились. Сруб-то для часовенки поставить — дело нехитрое, да вот где икону взять, хоть бы уж какую-то? Думали-думали, так в голову и не забрело. А к вечеру бегут с реки угланы, орут во все горло: «Икона плывет, икона!» Мужики — на берег, глядят: и взаправду икону к берегу прибило. Одно только странно — она против течения приплыла. Тут ее из воды и вынули, в часовенку внесли. И начались с того дня службы, крестины да венчания.
Потом уж, много позднее, решили каменную церковь наладить. Деревня-то разрослась, народу много — негоже всем в деревянную часовенку хаживать. Да с каменной церквой такая, вишь, приключилась история. Правду, нет ли говорят, врать-то вроде не с чего, только церква наша сама себя строила. Людям не понятно, как это так — и камень завезли, и раствор намесили, а каменщикам невозможно даже за фундамент взяться, не пускает их к материалу. Однако ночью камень — как убывает. Так оно и шло. Старухи говорили: мол, Бог с ним, с камнем, без божественного промышления тут не обошлось. Потому и трогать не велели. И вот в одно прекрасное утро ахнули все жители. В ночь церква сама прямо из земли поднялась. Куполами сияет, решетки на окнах узорчатые, а над вратами икона Божьей Матери в дорогом окладе — хоть сейчас службу отслужить можно. Но порешили сначала внутреннее убранство в Явленной церкви закончить — ее Явленной назвали. Позвали богомаза, который по стенам выучен писать был, он по канону и расписал. Но первейшая картина у него с преисподней вышла, как там черти грешников на костре палят, в котлах варят. И — надо же такому случиться! — только закончил он работу, грохнуло в небе, хоть и день ясный был, вдарила в самую церкву громовая стрела. Но не то удивительно, что светлым днем, а то, что прямо в глаз сатане. Исправлять тогда не велели, так и простояла эта картина с ущербом до тех дней, как церкву порушили.
Вот в Явленную церковь и отправилась Евдоха с Григорием сына крестить. В санях устроилась, медвежьей полостью укрылись, а позади мы, угланы, увязались — полная кошевка наби-лась. Нам же любопытно! Дорога-то недальняя была — с одного конца на другой переехать. Едем, и вдруг вихорь взметнулся на дороге. Закружило, заметелило. Погода ясная стоит, а вокруг саней пуржит так, что и не разберешь, где хомут, а где дышло. Только видать, как Григорий в санях поднялся. Руки в стороны раскинул, а вихорь кругом вьется. Тяжко Грише приходится, а от нас помощь какая? Тем паче, самим шевельнуться невмочъ. Мерин наш, как вкопанный, стал. Хрипит, бьется, пена с губы клочьями летит во все стороны. А нас словно мороз сковал. Видим только, что слабеть Григорий начал. Уж и руки опускаются, вот-вот совсем рухнет. А младенца из материнских рук так и рвет, так и рвет вихрем.
Мы уж, грешным делом, подумали, что все, конец, не управиться Грише с бесовской силой. Но тут — батюшки святы! — небо открылось, а там все золотом блестит да серебром. Вот такими громадными буквами одно слово пламенеет, и распознать его можно — «ЗРИ!». Потом вроде лицо женское промелькнуло. И все. Пропал вихорь, будто не было его вовсе. Небо закрылось. Стоят наши сани посередь улицы, народ со всех сторон сбегается, и солнце вовсю полыхает. Конь опамятовался, затрусил себе потихонечку к церкве. Только Гриша без сил в санях откинулся.
Вот я и думаю: что ж то слово означало? Кержаки так в своих книгах нужное помечают, батюшка мне объяснил, что призыв это к внутреннему нашему оку, чтобы мы сердцем чуяли, как все на земле да вкруг нас обустроено. А я вот по недомыслию своему полагаю, что знак этот другое глаголет. Трудно тебе — глаз не закрывай, не отводи. Силы на исходе — опять же дело свое не бросай, глаза пошире распахивай. И на смертном одре, и в радости, и в печали не забывай глаза открытыми держать. Гриша так и жил. Ничего от него не укрывалось, потому и людям от него большая подмога была. Потому и не боялся он ни черта, ни сатаны, ни человека лихого!

ВАСИЛИЙ ТИХОВ

ДОМИК В ЛЕСУ (история для девочек)

в лесу, где грибы, пробираясь из земли, поднимают на шляпках старые листья, которые прилипают к ним так плотно, что их можно содрать только вместе с грибной пленкой, где белые соринки от разлетевшихся сережек березы засыпают паутины и так сильно дрожат в них, что пауки принимают их за мошек, в этом лесу все очень любят музыку.
И в лесу очень много музыки. Ветер приносит туда буйные, вольные песни, их подхватывают деревья и кусты. Цветы тоже подпевают ветру, но их слабые голоса трудно расслышать в шумном и стройном хоре. Лесные птицы все так музыкальны, что каждую из них хочется назвать соловьем. (- о, ....! - germiones_muzh.)
Кузнечики умеют играть на своих лапках, как на скрипке, только эта скрипка без струн. Лапка с маленькими зубчиками заменяет им смычок. Они водят зубчиками по другой лапке, упругой, надутой, точно резиновой, и выпиливают песни.
А вот у фанерных человечков, которые поселились в лесу затем, чтобы музыки стало еще больше, были настоящие скрипка и смычок. Человечки повторяли песни леса на этих скрипках, и лес затихал, слушая себя со стороны.
Белки — уж на что они любили прыгать по деревьям, устраивать трескотню и свистеть — при первых звуках музыки прирастали к сучку. Их черненькие глазки удивленно мигали. В рассеянности они бросали очищенный орешек вниз, к скрипачам, а зеленую кожурку совали в рот. Зайчишки тоже прибегали на музыку, но не могли сидеть тихо, как белки, и сразу принимались танцевать. Бабочки, стрекозы и жуки кружились в воздушном вальсе. Толстые гусеницы, прячущие свои холодные тельца в тени малиновых листьев, посматривали на бабочек с презрением и называли их легкомысленными. Они ведь не знали, что сами скоро превратятся в бабочек и станут такими же красивыми. (- она гениальная, чеслово. - germiones_muzh.)
Все звери, птицы и насекомые очень любили человечков со скрипками и называли их Пинкере. Я не знаю, что такое «Пинкере», но это что-нибудь очень хорошее, потому что звери любили человечков.
Раньше человечков было много, но теперь их уже нет в лесу. Может быть, они состарились и умерли? Я не думаю, что человечки из фанеры могут умереть. Скорее, они ушли к людям в игрушки.
В лесу остался только один из них. Теперь он у нас, но еще совсем недавно он жил в домике на лесной поляне. Этот домик из сосновой хвои и толстых палочек сложили для Пинкере муравьи. Пчелы укрепили стены воском, а смолевки — красные цветы с высокими клейкими стеблями — просмолили крышу, чтобы она в дождь не протекала. Сам Пинкере никогда бы не смог построить себе такого домика. Он очень хорошо играл на скрипке, но больше ничего не умел делать. (- интеллигент несчастный! - germiones_muzh.)
Домик окружали густые кусты лилового вереска. Вереск немножко похож на сирень. Конечно, это совсем маленькая сирень, да ведь Пинкере и сам маленький.
И мышка Ворчунишка тоже маленькая и серенькая. Вы видите мышку? Вот она. Стоит у плиты и чистит крохотные кастрюльки. На ней хорошенький передник, сшитый из кленового листка. К вечеру передник завянет и разорвется, тогда Ворчунишка сделает новый. Она ведет все хозяйство Пинкере. Она умеет варить варенье из зеленой рябины и превращать сухие грибы в свежие. Она подметает пол душистым березовым веником, меняет на лампе синий абажур из колокольчика и занавески на окнах из мягких листьев ольхи. А Ворчунишкой ее зовут потому, что она часто ворчит на Пинкере. Ей кажется, что Пинкере холодно, что он хочет есть и не ест, что она лучше знает, что ему нужно делать. Ворчунишка, наверное, единственная в целом лесу не любит, когда Пинкере играет на скрипке, и не понимает музыки, но она любит Пинкере. (- колхозанка. Добрая душа косолапая. - germiones_muzh.) По утрам она дает ему тоненькие пирожки с сахаром и густое молоко, которое выжимает из одуванчиков. Это горькое молоко, вы бы не стали его пить, а Пинкере пьет. Если Ворчунишка долго ворчит, закипевшее молоко убегает из кастрюльки на плиту. Тогда вокруг домика пахнет горелым, а Ворчунишка плачет. Чтобы утешить ее, солнце долго смотрит только на эту полянку. Оно греет домик, вереск и траву. Теплыми становятся палочки на стенках домика, шерстка Ворчунишки. Дотроньтесь...
А ночью в домик заглядывает Луна. Однажды Пинкере стало жаль ее. Он подумал, что она всегда одинока и так редко слышит музыку. Лунной ночью он собрал на полянке птиц, зайцев, лягушек и ночных мотыльков. Они танцевали и пели под музыку, которую Пинкере придумал специально для Луны. А Луна вылила на полянку столько голубой краски, что костюм Пинкере, шапка и глаза остались голубыми даже при солнечном свете. Это был подарок Луны.

На высокой сосне рядом с домиком Пинкере жил Дятел. Все считали его очень умным, потому что он долго сидел на одном месте и долбил и еще потому, что он умел лечить больных. (- наш человек - тех.специалист. - germiones_muzh.)Однажды он вправил вывихнутую лапу Волку. Волк пообещал ему за это никогда не трогать зайцев, но слова, конечно, не сдержал. С тех пор Дятел разочаровался в жизни.
— Доброта совершенно бесполезна. Надо быть злым, чтобы не выглядеть слабым,— уверял он мрачно и съедал так много древесных червячков, что обязательно подавился бы ими, если бы Ворчунишка не приносила ему чаю.
— Спасибо, дорогая,— растроганно говорил ей Дятел, отдышавшись.— Вас я люблю. Вы единственная делаете приятное и ничего не хотите получить за это.
Он срывал для нее листья с дуба и клена, чтобы Ворчунишка каждый день имела свежий передник. А Пинкере Дятел не любил. Он слышал, что Пинкере часто огорчает мышку, и считал его неблагодарным.
Когда Пинкере играл для зайцев и бабочек, Дятел охотно слушал и даже стучал в такт по сосне. Правда, он очень сердился, если Пинкере начинал одну весеннюю песню. Это была песня без слов, но Дятел, конечно, понимал ее так же, как понимали Пинкере все лесные жители:
«Сверкает, дымится весенняя Лужа, морщинки в улыбке спиралью собрав. К ней прыгают Капли с высоких деревьев и чмокают Лужу, фонтанчик подняв.
Вдруг глупые Капли приходят в смущенье: «Попали мы в небо? Неужто? Нет слов!» — они замечают в воде отражение Солнца и рыхлых, как снег, облаков.
Лукаво смеется над каплями Лужа: «Смотрите, струится светящийся дым — то Солнце горячее в воду упало, два облака тоже спустились за ним.
Могучее Солнце весной управляет,
Махины сугробов сжигает дотла,
И все-таки, Капли, оно успевает
Дать каждому лишний кусочек тепла.

И в Лужу, как в зеркало, Солнце заглянет,
И мерзлую землю погреет под ней,
И каждой травинке свой лучик протянет,
Чтоб на ноги встать ей помочь поскорей».


А в глубокой холодной тени,— продолжала рассказывать скрипка Пинкере,— той, что ранней бывает весной, по дорожке скользя ледяной, пробегает кипучий Ручей. Он ворчит, говорит, что нельзя так бессовестно Солнце хвалить; «Вот без Солнца работаю я, без него могу лед раздробить...
Я всегда оставался один
И не слышал от Солнца похвал.
Много тусклых хрустяшечек-льдин
Я на волны свои набросал.

Трудно Солнышку будет сквозь них
Заглянуть мне на твердое дно,
И присвоить усилий моих
Никогда не посмеет оно».


Пинкере переждал паузу и заиграл снова:
«Хвастливый маленький Ручей! Ворчать на Солнышко не смей. Ты тоже Солнышку дитя, ведь Солнце сделало тебя.
Ты на друзей не лги, Ручей, и ты на Солнце не ворчи за то, что лишние лучи достались им, а не тебе.
Пускай у тени ты в плену, ты тоже делаешь весну. Гордись, Ручей, своей судьбой — ты Солнца луч в тени глухой».
Выслушав песенку до конца, Дятел посмеивался над Пинкере:
— Значит, вам кажется, что жизнь прекрасна и ласкова, как Солнце? А может, вы совсем не знаете ее, сидя у Ворчунишки под крылышком? Вот если бы вы сами пережили несчастье, одиночество, голод и холод, что бы вы запели тогда? Ну, а если жизнь обидит вас, Пинкере? Вы будете ворчать на нее и на тех, кто живет лучше вас, точно так же, как Ручей ворчал на Солнце и Лужу.
— Я не считаю несчастьем, Дятел, трудиться в тени ради Солнца,— отвечала скрипка Пинкере.— Если я смогу отдавать лесу мою музыку, я никогда не буду одинок.
— Цир!— усмехался Дятел.— Посмотрим, посмотрим...
И тут же улетал к Ворчунишке, чтобы помочь ей принести дрова или кувшин, в который она по утрам собирает росу.
Так жили на полянке летом. А потом пришла Зима и пробыла в лесу несколько месяцев...

ИННА ФИЛИМОНОВА (1937 – 1959. дочь военврача. Написала одну сказку). «ПИНКЕРЕ»

ХОРХЕ КАРРЕРА АНДРАДЕ (эквадорец)

преступление и смерть ветра

Пожалуй, сегодня силы
попробую в некрологе:
я видел, как умер ветер,
разбойник с большой дороги.

Сначала он тихо крался
околицею деревни
с полной охапкой листьев,
похищенных у деревьев.

Но, схваченный стражей грома,
он сел за решетку ливня,
и все же ушел на волю,
и стал еще агрессивней.

Карабкался он на кровли,
явив чудеса отваги,
и ловко залазил в окна,
и крал со столов бумаги.

Подмигивая задорно
стоявшей на стреме тумбе,
нахально он рвал тюльпаны
на муниципальной клумбе.

И кончил, конечно, плохо:
я видел, как на рассвете
в петле бельевой веревки
повис бездыханный ветер.

ДАНЬ ГОРОДОВ (начало XX в.). IV серия РАЗГАДКА «АЛЖИРСКОЙ ТАЙНЫ»

– а катер?
– Я не знаю, сэр, точного технического выражения, но катер ожидает вас. Может быть, следует сказать, что он ошвартовался?
Преданный Леонид ненавидел море и, когда, благодаря причудам Торольда, ему приходилось иметь с ним дело, всегда сильнее, чем обычно, неожиданно косил и не прочъ был поиронизировать.
– Мое пальто, – распорядился Сесиль, одетый во фрак.
Комната, в которой они разговаривали, продолговатая, с низким потолком; была украшена панелью из клена; вдоль стен стояли диваны, а над ними висели оранжевые занавески; пол был покрыт шкурами диких африканских животных. В одном углу стояло пианино с открытыми нотами, в другом – возвышалась большая ваза, наполненная экзотическими цветами. Отраженный желтоватым потолком свет электрических лампочек, скрытых за карнизом, нежно разливался по всему помещению. Лишь благодаря легкому дрожанию и едва заметному покачиванию пола можно было догадаться, что вы находитесь не в роскошном особняке, а на паровой яхте.
Леонид, подав миллионеру пальто и белые перчатки, раздвинул портьеру и поднялся вслед за Сесилем на падубу, где их окутала ласковая, но изменчивая алжирская ночь. Из двух белых труб яхты тонкой змейкой вился дым. На белом мостике младший помощник капитана, сам весь в белом, похожий на привидение, отдавал нужные распоряжения, и резкий звон колокола, казалось, вспугивал таинственную тишину залива. Но кругом не было ни малейшего признака жизни. Ожидавший Торольда катер был почти невидим за высоким бортом «Кларибели».
Сесиль посмотрел вокруг себя, – на вытянутую двойную цепь огней бульвара Карно (- по-моему, ныне Эль-Абадиа в Алжире. – germiones_muzh.) и на бесконечный ряд фонарей судов, стоявших в гавани. Далеко слева, на холме, обозначалась Mustapha Superieure, где находились громадные английские отели, а миль десять дальше к востоку маяк на мысе Матифу посылал свой неизменный привет Средиземному морю. Сесиля охватило поэтическое настроение.
– А что если что-нибудь случится, пока вы будете на этом балу, сэр? – Леонид указал пальцем в сторону небольшого пароходика, стоявшего на якоре на расстоянии саженей ста под прикрытием восточного выступа. – Предположим… – Он снова ткнул пальцем по тому же направлению.
– Тогда стреляйте из нашего бронзового орудия, – ответил Сесиль. – Палите три раза. Я прекрасно услышу выстрелы в Мустафе.
Торольд осторожно спустился на катер и был быстро доставлен на пристань, где нанял фиакр.
– Отель «Святой Джэмс», – бросил он кучеру.
Кучер радостно улыбнулся, так как каждый, кто отправлялся в этот отель, был богат и платил хорошо, потому что подъем на холм, продолжительный и крутой, заставлял выбиваться из сил бедных алжирских лошадей.

II
Из каждого отеля в Mustapha Superieure открывается самый изумительный вид, каждый славится своей чистотой и самой лучшей кухней. Иными словами, каждый из них лучше всех остальных, поэтому отель «Святой Джэмс» нельзя назвать первым среди равных, так как равных нет, а надо удовольствоваться эпитетом первого среди неравных. В нем останавливается самое избранное общество, то есть люди самые праздные, самые надменные, самые скучающие, самые титулованные, являющиеся на южное побережье Средиземного моря в поисках того, чего они никогда не найдут – избавления от самих себя.
Отель представляет собой ряд построек, раскинутых на участке земли, который можно приобрести только там, где денежный кризис понизил на нее цену. Вокруг него раскинулся обширный сад с апельсиновыми, лимонными и чашковыми деревьями. Каждая комната, – а в отеле три этажа с двумястами комнатами, – выходит на юг, за что взимается особая плата.
Общие залы, в восточном вкусе, поражают исключительной роскошью. Их девять – столовая, гостиная, читальный зал, курительный зал, бильярдная, зал для игры в бридж, для игры в пинг-понг, концертный зал (с постоянным оркестром) и зал, где представители всевозможных народностей из туземного города демонстрируют свое искусство петь и плясать перед наиболее «уважаемыми» посетителями. Таким образом, в этом отеле все до мельчайших подробностей приспособлено к вкусам и запросам «лучших» людей.
По четвергам в течение всего сезона устраиваются пятифранковые танцевальные вечера. Вы уплачиваете пять франков и пьете, и едите до отвала, стоя у столов, на которых накрыт ужин.
В один из таких четвергов, в начале января, этот англо-саксонский мирок, приютившийся во французской колонии между Средиземным морем и горой Дхухура (за которой раскинулась Сахара), был особенно шумен. Все комнаты отеля были заняты, цены достаточно высоки, и каждый обитатель был убежден в том, что делает то, что ему надлежит делать. Танцы на этот раз начались раньше обыкновенного благодаря нетерпению молодых гостей, сдержать которое было немыслимо. В этот вечер и оркестр, казалось, играл веселее, и электричество горело ярче, и туалеты дам были изысканнее. Разумеется, гости явились и из других отелей, и в таком большом количестве, что танцы стали делом компромисса и находчивости.
Остальные залы были также набиты битком. Игроки в бридж забыли о существовании Терпсихоры. Из зала для игры в пинг-понг долетали веселые возгласы, отставной судья из Индии резался на бильярде, а в читальном зале наиболее степенные индивидуумы занимались чтением журнала «Уорлд» и парижского издания «Нью-йоркского Герольда».
И все это было чистокровным англо-саксонским и по мысли, и по разговору, и, наконец, по манерам, за исключением управляющего отелем – итальянца, лакеев всевозможных национальностей и швейцара-космополита.
Проходя через анфиладу общих зал, Сесиль увидел в читальне, около самого входа, так, чтобы никого не упустить из проходивших мимо, элегантную миссис Макалистер и, отдавая себе должный отчет, он остановился и заговорил с ней, усевшись рядом.
Миссис Макалистер была одной из тех англичанок, которых можно встретить только в больших и фешенебельных отелях. Все в ней было под покровом тайны, за исключением только того, что она подыскивала себе второго мужа. Она была высокого роста, интересная, прекрасно одетая, находчивая, хорошо образованная, лет тридцати четырех-тридцати пяти. Но никто не имел понятия ни о ее первом муже, ни об ее семье, никому не было известно из какого она графства, каков ее годовой доход и каким образом она затесалась в наиболее отборный круг отельного общества.
Она казалась самой веселой женщиной во всем Алжире. На самом же деле душа ее была полна печали, так как каждый прожитый день делал ее старше, вырывал у нее из рук лишний шанс подцепить какого-нибудь миллионера. Она познакомилась с Сесилем Торольдом неделю назад и так прилипла к нему, что окружающие толковали об этом в течение целых трех дней, что было хорошо известно Сесилю. Он подумал, что сегодня вечером он смог бы дать миссис Макалистер возможность в течение целого часа поохотиться за крупной дичью, а остальным обитателям отеля – занятие еще на целых три дня, поэтому-то и сел рядом с ней, завязав оживленный разговор.
Вначале она спросила его, где он ночует: на яхте или в отеле, и он ответил, что иногда в отеле, а иногда на яхте. Затем спросила, где находится его спальня, он сказал, что на втором этаже. Тогда она высчитала, что это будет третья дверь от ее спальни.
После этого они разговорились о бридже, о погоде, о танцах, о еде, об ответственности, являющейся результатом обладания огромными средствами, об алжирских железных дорогах, о Канне, об азартных, играх, о книжке Морлея «Жизнь Гладстона» и о процветании отеля, добравшись, совершенно естественно, и до обсуждения «алжирской тайны».
В продолжение сезона каждая пара отельных посетителей в своих разговорах по истечении минут десяти переходила на тему об «алжирской тайне». Происходило это потому, что отель являлся ареной, на которой она разыгралась.
Однажды утром, первого апреля прошлого года, некий честный Джон Булль (- то есть: типичный англичанмин. – germiones_muzh.) вошел в контору отеля и, положив перед клерком пятифунтовый кредитный билет, заявил: «Я нашел его у себя на столе. Он не принадлежит мне. Хотя он и похож на настоящий, но я полагаю, что это чья-нибудь шутка». Семеро других постояльцев также заявили в этот день о том, что нашли в своих комнатах пятифунтовые кредитные билеты или простые бумажки, их напоминающие. Кредитные билеты были сличены, после чего все восемь человек направились в банкирскую контору на бульваре de la Republique, и там без лишних слов эти кредитки обменяли на золото.
Второго апреля еще двенадцать человек нашли кредитные билеты в своих комнатах, то на кроватях, то засунутыми в различные укромные места, например, некоторых случаях они были обнаружены под подсвечниками. Сесиль оказался в числе двенадцати. Стали следить, но безрезультатно. За одну неделю щедрые духи разбросали среди отельных постояльцев семьсот фунтов. Скоро об этом заговорили газеты в Англии и Америке. Некоторые из посетителей остались недовольны поведением духов, сочли себя оскорбленными и покинули отель, большинство же очень заинтересовалось и пробыло в отеле до самого конца сезона.
Дождь из кредитных билетов пока еще не возобновлялся в нынешнем сезоне. Тем не менее, почти каждый постоялец, а они сыпались с ноября месяца как из мешка, отправлялся спать с тайной надеждой увидеть утром пятифунтовый кредитный билет.
– Реклама! – ухмылялись наиболее рассудительные люди.
Разумеется, объяснение это было вполне подходящим, однако управляющий-итальянец категорически опровергал его, а кроме тото, уже никто больше из приезжих не находил у себя кредитных билетов.
Вскоре отель перешел в другие руки, и прежний управляющий был уволен. Поэтому тайна так и осталась неразгаданной, служа всегда излюбленной темой для разговоров.
Поболтав, Сесиль Торольд и миссис Макалистер протанцевали два танца. Как бы в ответ на это, находившаяся в зале публика стала громко выражать свое удивление по поводу того, что Сесиль позволяет себя дурачить. Когда в полночь он удалился в свой номер, многие матери и дочери воспылали справедливым гневом, утешая себя тем, что он, мол, скрылся с глаз, чтобы скрыть внезапно охвативший его стыд. Что же касается миссис Макалистер – она сияла.
Очутившись в своей комнате, Сесиль, закрыв на ключ дверь и забаррикадировав ее, открыл окно и выглянул во тьму звездной ночи. На крыше мяукали кошки. Он улыбнулся, вспомнив свой разговор с миссис Макалистер и красноречивость ее взглядов. Но тут же ему стало жаль ее. Быть может, только что выпитое им виски с содой смягчило сразу его сердце по отношению к одинокому созданию. Из всего сказанного ею лишь одно его заинтересовало – заявление о том, что новый управляющий-итальянец весь день пролежал больной в постели.
Сесиль опорожнил свои карманы и, став на стул, положил свой бумажник на гардеробный шкаф, куда без сомнения не догадался бы заглянуть ни один алжирский мародер. Револьвер он сунул под подушку. Через три минуты Торольд уже спал.

III
Сесиля разбудил ряд толчков – кто-то отчаянно тряс его за руку, и он, просыпавшийся обыкновенно при малейшем шорохе, пришел в себя с трудом. Он приподнялся на кровати. В комнате горел свет.
– У меня разгуливает привидение, мистер Торольд! Простите меня… но я так… – Перед ним стояла полураздетая и растрепанная миссис Макалистер.
«Это, право, уж чересчур», – сквозь сон подумал он, раскаиваясь в своем флирте. Затем строго и даже сурово предложил ей выйти в коридор с тем, что через мгновенье он присоединится к ней. Если же она боится, то может оставить дверь открытой. Миссис Макалистер, рыдая, удалилась, Сесиль же встал.
Прежде всего он захотел узнать который час, но его часы, золотой хронометр ценою в двести фунтов, исчезли. Многозначительно свистнув, Сесиль взобрался на стул и обнаружил пропажу бумажника со шкафа, в котором было немного больше пятисот фунтов. Подняв свое пальто, лежавшее на полу, он увидел, что меховая подкладка – фантазия миллионера (- то есть эксклюзив по его личному заказу - какие-нито шанхайские барсы. - germiones_muzh.), обошедшаяся ему около ста пятидесяти фунтов – была вырезана. Даже револьвер пропал из-под подушки.
– Здорово!– пробормотал он. – Работа, можно сказать, первоклассная.
Так как у него во рту было неприятное ощущение, то ему внезапно пришло в голову, что в виски было подлито какое-то снотворное. Он попытался припомнить лицо прислуживавшего ему лакея. При взгляде на окно и дверь Сесилю стало ясно, что вор проник через окно и вышел через дверь.
«Но как же бумажник? – размышлял он. – По-видимому, за мной следили. Не миссис ли Макалистер?.. »
Но, подумав с минутку, Торольд решил, что не она. Несомненно, миссис Макалистер могла покуситься только на свободу холостяка.
Накинув халат и надев ночные туфли, он направился к ней. Коридор тонул во мраке, и только из открытой двери его комнаты падал свет.
– Давайте теперь ловить ваше привидение, – обратился он к миссис Макалистер.
– Вы войдете первым, – захныкала она. – Я не могу. Оно было белое… И с черным лицом… Показалось в окне…
Сесиль со свечой в руке вошел в ее комнату и первым делом заметил, что оконное стекло было выдавлено путем накладывания листа бумаги, смазанного патокой (- вместо клея: чтоб осколки не рассыпались. - germiones_muzh.), а затем, тщательнее исследовав окно, разглядел снаружи шелковую лестницу, спадавшую с крыши и волочившуюся по балкону.
– Входите, не бойтесь, – обратился он к дрожавшей вдове. – Несомненно, ваш призрак обладает большим аппетитом. Возможно, это какой-нибудь араб.
Ободренная Сесилем, миссис Макалистер робко вошла в комнату и сразу же обнаружила пропажу часов, шестнадцати колец, опалового ожерелья и денег. Сколько именно – она не сказала.
– Мои средства очень ограничены, – пояснила она. – К тому же я жду со дня на день перевод.
Сесиль подумал: «Это не простая кража. Если все закончится так же, как и началось, – будет нечто доселе невиданное».
Он посоветовал вдове успокоиться и одеться, после чего вернулся в свою комнату и быстро оделся сам. В отеле царствовала полнейшая тишина, и только где-то раздался бой часов. Пробило четыре.
Открывая вторично свою дверь, Торольд обратил внимание на высунувшуюся из соседней комнаты голову мужчины.
– Скажите, – поинтересовалась голова. – Вы тоже что-нибудь заметили?
– Что именно?
– Меня обокрали.
Англичанин смущенно рассмеялся, словно ему было стыдно в этом признаться.
– На какую сумму?
– Приблизительно фунтов на двести.
– Меня тоже обокрали, – сказал Сесиль. – Пойдемте вниз. Свеча у вас есть? Обычно в коридорах никогда не выключается свет.
– Может быть, наш вор свернул все выключатели, – предположил англичанин.
– Наши воры, – поправил его Сесиль.
– Вы полагаете, их было двое?
– Полагаю, что больше полдюжины, – ответил Сесиль.
Англичанин оделся, и оба мужчины со свечами в руках спустились вниз, бросив на произвол судьбы одинокую женщину. Но та, не имея никакого желания быть забытой, поспешила вслед за ними, крича им вдогонку. Прежде чем они очутились внизу, им пришлось увидеть еще три открытые двери и выслушать еще три заявления о краже.
Сесиль шел во главе процессии по роскошным, но загадочно притихшим залам, в которых еще три часа тому назад было так людно и оживленно. В вестибюле, тускло освещенном дежурной лампочкой, к ним навстречу поднялся помощник швейцара, один из вечно бодрствующих служащих, спросив их на ломаном английском языке, что случилось.
– В отель забрались воры, – заявил Сесиль. – Разбудите швейцара.
С этого момента события последовали друг за другом с кинематографической быстротой. Миссис Макалистер упала в обморок у дверей бильярдной, и ее уложили на бильярдный стол, причем по недосмотру у нее под спиной оказался белый бильярдный шар. Швейцара не нашли в его алькове, около главного входа. Сгинул и управляющий-итальянец (хотя официально он числился больным и лежал в постели), а также и его жена. Вдобавок исчезли два конюха и повар. После этого англичанин, лишившийся двухсот фунтов, решительно устремился в полицейский участок на улице d'Isly. Сесиль Торольд поговорил с остальными пострадавшими, которые все продолжали прибывать в уже ярко освещенные залы.
Его удивляло, что отель так туго реагировал на события. Из двухсот двадцати постояльцев через четверть часа поднялось на ноги не больше пятнадцати. Остальные, по-видимому, оставались безучастными к происходившему, быть может, даже их близко касавшемуся, предпочитая спокойно спать.
– Ведь это целый заговор, сэр. Самый настоящий заговор, – утверждал судья из Индии.
– Шайка – вот более подходящее слово, – заметил Сесиль, на что молодая девица в макинтоше хихикнула.
Начали выползать из своих нор сонные служащие, и прошел слух, что сбежали четыре лакея и одна горничная.
Миссис Макалистер поднялась с бильярдного стола и вошла в гостиную, где собралась большая часть общества. Сесиль зевнул (сонное снадобье продолжало еще действовать) при ее приближении, и когда она заговорила с ним, стал рассеянно отвечать – его занимало поведение этих праздных шатунов. Они лишены были всякой инициативы и в то же время с каким удивительным, чисто британским хладнокровием, переносили выпавшее на их долю несчастье.
И вдруг издалека донесся орудийный выстрел. За ним второй. Третий.
Наступило молчание.
– О, господи! – ахнула миссис Макалистер и ринулась к Сесилю: – Что это может значить?
Торольд, увернувшись от нее, бросился вон из комнаты и схватил в вестибюле первую попавшуюся шляпу. Но едва он взялся за ручку входной двери, как она с шумом распахнулась и на пороге ее появился пострадавший англичанин с полицейским инспектором, попросившим Сесиля никуда не уходить, так как он намерен был снять допрос. Сесилю волей-неволей пришлось повиноваться.
Инспектор немедленно приступил к исполнению своих обязанностей. Он позвонил по телефону (раньше это никому не пришло в голову) в центральное бюро, прося установить надзор за железнодорожной станцией, портом и отходящими дилижансами. Переписал фамилии и адреса всех присутствующих. Составил список всех пропавших вещей. Запер на замок всех служащих в зале для игры в пинг-понг. Выслушал рассказы пострадавших, начав с Сесиля. И в то время, как инспектор был занят с миссис Макалистер, Сесиль преспокойно дал тягу.
После его ухода количество пострадавших стало все увеличиваться и увеличиваться, но дело по-прежнему ни на йоту не сдвинулось с мертвой точки. Грабеж в грандиозном масштабе был необычайно хитро и остроумно задуман и выполнен с редкой наглостью. Десять человек – управляющий с женой, горничная, шесть лакеев и швейцар, вероятно, были участниками грабежа (постояльцы вдруг вспомнили, как мало походили исчезнувшие швейцар и лакеи на настоящих лакеев и швейцара).
В четверть шестого полиция засвидетельствовала ограбление уже ста комнат, а перепуганные жертвы все еще продолжали спускаться вниз. Однако многие постояльцы не подавали признаков жизни, когда к ним стучались. Они, как выяснилось впоследствии, либо подобно Сесилю получили хорошую порцию снотворного, либо лежали в это время связанными, с кляпами во рту.
В итоге список похищенного принял следующий вид: около двухсот карманных часов, восьмисот колец, ста пятидесяти прочих драгоценностей, большое количество мехов на несколько тысяч фунтов, триста тысяч фунтов в звонкой монете и двадцать одна тысяча фунтов в банковских билетах и других обязательствах. Одна дама, докторская жена, заявила, что ее обокрали на восемьсот фунтов стерлингов, но рассказ ее был недостаточно правдоподобен; прочие заявления о чудовищных убытках, главным образом со стороны женщин, тоже принимались с большим недоверием.
Около шести часов, когда стало рассветать, осмотр фасада отеля показал, что почти в каждую комнату злоумышленники проникли через окно или с крыши, или снизу. Но на плитняке террасы и асфальте садовых дорожек не оказалось никаких следов.
– Вот до чего доводит ваша английская привычка спать с открытыми окнами! – язвительно заметил американец из Индианополиса, обращаясь к остальной компании.
В это утро отельный омнибус не прибыл на станцию к поезду в 3.30, с которым обыкновенно туристы отправлялись в Тунис и Бискру, что вызвало у носильщиков целый переполох.

IV
– Мой привет капитану Блэку, – сказал Сесиль Торольд, – и повторите ему, что я хочу только не терять из вида пароход.
– Слушаю-с, сэр, – поклонился Леонид. Он был бледен.
– А вам советую лечь.
– Благодарю вас, сэр. Но в лежачем положении я чувствую себя еще хуже.
Сесиль снова находился в своей каюте. Под ним две тысячи лошадиных сил влекла по волнам Средиземного моря «Кларибель» водоизмещением в тысячу тонн. Тридцать человек экипажа бодрствовали на борту яхты, двадцать же спали на широкой, безукоризненно вымытой носовой палубе. Он закурил папиросу и, подойдя к пианино, взял несколько аккордов, но так как пианино не стояло на месте, – отошел сейчас же прочь. Растянувшись на диване, Сесиль принялся думать.
Он добрался до гавани в двадцать минут, частью бегом, частью в арабской телеге. Катер с яхты уже поджидал его, и через пять минут он был на борту яхты, а яхта на полном ходу. Ему стало известно, что маленький подозрительный пароходик «Зеленый попугай» (из Орана), за которым он и его экипаж наблюдали несколько дней, проскользнул между южным и восточным выступами, остановился на несколько минут для переговоров около лодки, отчалившей неподалеку от нижней Мустафы, а затем взял направление на северо-запад, спеша по всей вероятности в какой-нибудь порт провинции Оран или Марокко.
А в кольцах папиросного дыма перед Сесилем встала вся картина во всех ее мельчайших подробностях. Он все время не упускал из вида загадочного происшествия с пятифунтовыми кредитками, предполагая, что это только часть грандиозно задуманного плана. Он подозревал связь между «Зеленым попугаем» и управляющим-итальянцем. Мало того, Торольд был уверен, что подготовляется нечто из ряда вон выходящее. Но несмотря на полнейшее убеждение, на логический вывод, наконец, на ожидание неизбежного, он так бы и не добился ничего, если бы миссис Макалистер не разбудила его вовремя. Не пофлиртуй он с ней накануне вечером, он мог бы до сих пор спать в номере отеля…
Все было более чем ясно. Пятифунтовые кредитки разбрасывались, разумеется, для рекламы отеля, с тем, конечно, чтобы эта реклама послужила приманкой для большего количества жертв. Была принята во внимание каждая, самая незначительная деталь и за выполнение плана принялось немало голов. Ни одна комната, вероятно, не осталась не обследованной и без соответствующего наблюдения, привычки каждой жертвы были тщательно взвешены и учтены. И, наконец, чья-то могучая воля, пользуясь всеми нитями одновременно, в одну ночь, вернее – в один час, завершила начатое… Награбленное добро было доставлено в Mustapha Inferieure, сложено в лодку и перевезено на «Зеленого попугая». Последний же, имея на своем борту и добычу и «добытчиков», несся на всех парах, несомненно, в один из пользующихся дурной славой портов Орана или Марокко – Тенец, Мостаганем, Бени-Сар, Мелилу, а то и в самый Оран или Танжер, Сесиль кое-что слышал об испанских и мальтийских притонах Орана или Танжера, где сбывалось украденное с двух континентов и находил себе пристанище преступный сброд.
И подумав о грандиозности замысла, такого простого по своей конструкции и постепенного, но неуклонного по своему выполнению, о положительно безграничной доле воображения, затраченного на его осуществление, и об искуснейшем руководстве, Торольд не мог удержаться, чтобы не признаться самому себе с чувством искреннего восхищения: «Человек, задумавший все это и приведший в исполнение, несомненно, негодяй, но в то же время и артист, величайший артист своего дела».
И вот теперь он, Сесиль Торольд, только потому, что был миллионером и располагал игрушкой в сто тысяч фунтов, делавшей в час девятнадцать узлов, содержание которой обходилось в месяц полтораста фунтов, имел возможность одержать верх над этим величайшим артистом, сведя к нулю все сделанное им, и вернуть свои часы, револьер, мех и пятьсот фунтов.
Для этого ему стоило только следовать за пароходом до первой встречи с одним из французских миноносцев, охранявших побережье между Алжиром и Ораном.
Ему стало жаль обреченного на гибель смельчака и он помимо воли задавал себе вопрос – что сделали хорошего в продолжение всей своей праздной, обставленной роскошью жизни все эти пострадавшие европейские паразиты, слонявшиеся бесцельно зимой вокруг Средиземного моря, а летом по северной Европе, чтобы можно было без колебания предпочесть их тому, кто поступил с ними по заслугам?
В каюту вновь вошел Леонид.
– Будет трудно, сэр, не терять из вида «Зеленого попугая», – заявил он.
– Что! – воскликнул Сесиль. – Это корыто?! Этот гроб! Неужели скорость его двадцать узлов?
– Совершенно верно, сэр, гроб! Он, я хочу сказать… тонет.
Сесиль бросился на палубу. Над Матифу занимался холодный серый рассвет, бросавший то тут, то там на вздымавшуюся грудь океана неясные блики. Капитан пустился в объяснения. Впереди на расстоянии не больше одной мили кормой погружался в воду «Зеленый попугай», и в то время, как Торольд с капитаном наблюдали за ним, от него отвалила шлюпка, после чего пароход быстро скрылся в морской пучине, оставив на поверхности только облако вырвавшегося на свободу пара. Мили две дальше к западу большой океанский пароход, плывший из Нового Света в Алжир, заметил катастрофу и свернул с пути. Спустя несколько минут яхта сняла со шлюпки трех арабов.

V
Рассказ арабов (двое из них были братья, а все они были уроженцы Орана) полностью подтвердил предположения Сесиля. Конечно, вначале они старались доказать свою непричастность к грабежу. Оба брата-араба, которые были покрыты в момент спасения угольной пылью, клялись, что их силою заставили работать в топке. Однако в конце концов все трое были выведены на чистую воду, и суд приговорил их к тюремному заключению на три года.
Таким образом, единственное, что осталось невыясненным – гибель «Зеленого попугая». Был ли это действительно никуда негодный пароходишко (он был приобретен крайне дешево в Мелиле) или же тут имела место месть, – не дознались. От трех арабов удалось лишь допытаться, что на пароходе было одиннадцать европейцев и семь туземцев, из которых одни они, по милости Аллаха, не попали на дно морское.
Отель пережил тяжелый кризис, но ликвидация его – вопрос ближайшего будущего. Почти с неделю обитатели его толковали о производстве водолазных работ по поднятию затонувшего парохода, но в результате затея эта была признана слишком дорогой, и всякие разговоры по этому поводу прекратились. Телеграфных переводов за одну неделю было получено тьма. Что же касается до пятнадцати человеческих существ, нашедших себе преждевременную могилу на морском дне, то о них почти никто не вспомнил – это было в порядке вещей, что за посягательство на чужую собственность они поплатились жизнью.
Настроение Торольда, возлагавшего большие надежды на это приключение, после неожиданного конца его сделалось подавленным, пока новые события не заставили его отвлечься от своих мрачных мыслей...

АРНОЛЬД БЕННЕТ