December 18th, 2017

что делать, если волк увидел вас первым? Рецепт средневекового «бестиария»

если человек увидел волка первым - волк уходит. Еслиже первым увидел волк - встретившись с ним глазами, вы потеряете голос и вам откажут ноги (- и здесь «бестиарий» прав - такое бывает сплошь и рядом. Волк чувствует биохимию страха дажелучше собаки и умеет усилить наброшенные чары).
Вы добыча. Что делать?
Неможете говорить и двинуться с места - но руками владеете. Сбросьте одежду. Нагишом станьте на колени, подымите два камня и ударьте их другодруга! - Волк отвернется, голос квам вернется. Аминь.
(- Сделаем маленький разбор этого полета. Действо, предлагаемое рецептом, имеет троичный смысл. Втомчисле - богомудрой анагогии. Разоблачение [с последующим облаченьем] знаменует обновление "духовного младенца" - вашего замаранного суетой и укушенного страхом сердца. Коленопреклонение - перед Творцом, которого в сей час нужно вспомнить. Есть время разбрасывать, и есть время собирать камни, - учит в Писании премудрый Екклесиаст. Камни научат вас говорить, а искры волка - бояться.
Станьте снова венцом творенья. И желаю вам счастья).

встреча португальцев с турками: артиллерийский бой, абордаж, плен (1537)

как мы отбыли из порта Аркико и что с нами произошло при встрече с тремя турецкими судами
после того как мы вернулись в порт Аркико (- на побрежье Эфиопии-Абиссинии, откуда ходили вглубь континента в город Дебрэ-Дамо. - germiones_muzh.), где нашли своих товарищей, мы пробыли там еще девять дней, заканчивая очистку корпусов фуст (- малые скоростные галеры на 20 - 40 гребцов. На веслах, конечно, рабы-пленные. У португальцев здесь было две фусты. - germiones_muzh.) и снабжая их необходимыми припасами, а затем вышли в море в среду ноября шестого дня 1537 года.
С собой мы взяли Васко Мартинса де Сейшаса с подарком и письмом, которое мать пресвитера Иоанна (- эфиопского негуса, которого в Европе считали потомком и преемником легендарного пресвитера Иоанна. - germiones_muzh.) посылала губернатору (- португальской Индии. - germiones_muzh.). Отправился с нами еще и один абиссинский епископ, который собирался проследовать потом в Португалию, а оттуда, посетив Сантьяго в Галисии, в Рим и затем через Венецию в Иерусалим.
Вышли мы из гавани за час до рассвета и шли с попутным ветром вдоль берега до вечера. Добравшись почти до мыса Госана, не доходя скалистого островка Арресифе, мы увидели три стоящих на якоре судна, и так как нам показалось, что это желвы или террады (- небольшие боевые парусные суда. Экипаж мог насчитывать 40 - 80 человек. - germiones_muzh.) из Индии, мы изменили курс и направились к ним на парусах и веслах, так как ветер к этому времени стал стихать. Тем не менее мы так упорствовали в своем намерении, что почти через два часа настолько сблизились с ними, что могли уже различить, какие у них весла, и понять, что это турецкие галиоты (- парусногребные суда, которые предпочитали берберийские пираты, частью вассальные Турции. - germiones_muzh.), вследствие чего мы поскорее легли на обратный курс и с возможной поспешностью устремились к берегу, чтобы избегнуть беды, в которую мы попали.
Турки, разгадав или заподозрив наше намерение, громко закричали, в мгновение ока подняли паруса и пустились за нами вдогонку. Сверкая многоцветными парусами и шелковыми флюгерами, они шли, лавируя, за нами в кильватер, и так как ветер им благоприятствовал, скоро оказались у нас с наветренной стороны, что дало им возможность без малейшего труда спуститься к нам по ветру и, как только они оказались на расстоянии выстрела из трехфунтового орудия (- небольшой фальконет. - germiones_muzh.), дать по нам залп из всей своей артиллерии, убив сразу же девять и ранив двадцать шесть человек. Наши фусты оказались после этого совершенно беспомощными, так как остальная часть экипажа почти вся побросалась за борт, а турки настолько приблизились к нам, что с кормы своих судов могли наносить нам раны ударами копий. Из наших к этому времени осталось всего сорок два боеспособных человека. Видя, что рассчитывать им приходится только на себя, они с таким пылом и натиском атаковали флагманское судно, на котором находился Солейман Драгут (- Драгут ходил тогда под алжирцем Хайр-эд-Дином Барбароссой, а тот служил османскому султану. - germiones_muzh.), начальник турецкого флота, что прошлись по нему от кормы до носа, изрубив двадцать семь янычар (- это крутой "спурт": янычары совсем недураки были в бою. Португальцы морскими топорами и эшпадами практически зачистили палубу вражеского флагмана. Но Драгут, видимо, еще держался отстреливаясь из луков и аркебуз на баке. Активно применялись метательные горшки с порохом - однако атакующие должны были их израсходовать еще вначале броска. - germiones_muzh.). Вскоре, однако, к флагману подоспели остальные два судна и высадили на него сорок турок, с которыми наши уже не могли совладать (- пацаны вымахались - и тут на них насел свежий янычар. Расклад где-то двое-трое турок на брата. Пришел капец... - germiones_muzh.). Турки разделались с нами: из пятидесяти четырех лишь одиннадцать осталось в живых, да и из них на другой день умерло двое, которых турки разрубили на куски и в знак торжества развесили их останки по нокам реев, продержав так до города Моки (побрежье Йемена. - germiones_muzh.), комендант которого приходился тестем Солейману Драгуту, взявшему нас в плен.
Ко времени, когда мы вошли в гавань, комендант уже находился на берегу вместе со всем народом, чтобы встретить зятя и поздравить его с победой. При нем находился касиз, или мулла, которого они почитали за святого, ибо он всего несколько дней как вернулся из паломничества к своему Магомету. Мулла этот с колесницы, покрытой шелковым балдахином, обращался к народу с громкими приветствиями и благословениями, побуждая его воздать великую хвалу пророку за победу, которую одержал над нами Солейман. Тут всех нас, девять человек, оставшихся в живых, приковали к одной цепи и вывели на берег, а с нами вместе, и абиссинского епископа, который был так изранен, что на другой день скончался, проявив себя при этом весьма добрым христианином, что во всех нас вселило мужество и принесло нам немалое утешение.
Толпа, видя плененных и беспомощных христиан, набросилась на нас и стала бить нас по лицу с таким ожесточением, что я, право, до сих пор не могу понять, как мы остались живы. (- жаловаться, в общем, неприходилось: незадолго до того португальские фусты захватили турецкое судно, тяжелораненного капитана которого, испанца-ренегата, бросили с камнем на шее в море: он отказался снова принять католическую веру. - germiones_muzh.) Дело в том, что касиз объявил народу, что все те, кто будет нас бить и поносить, получат полное отпущение грехов. Таким вот порядком наши торжествующие победители провели нас с громкими криками и музыкой по всему городу, где даже запертые в своих покоях женщины, юноши и дети выливали на нас из окон горшки с мочой, чтобы этим выразить свою ненависть и презрение к христианам.
Солнце уже почти зашло, когда нас бросили в подземелье, в котором мы пробыли семнадцать дней в весьма плачевном и мучительном положении. Все это время нам давали на целый день лишь немного ячменной муки, а иногда и целые зерна, размоченные в воде, и ничем, кроме этого, не кормили...

ФЕРНАН МЕНДИШ ПИНТУ (1509—1583). СТРАНСТВИЯ

МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК, ЧТО ЖЕ ДАЛЬШЕ? (Германия, 1932). XXXI серия

…Пиннеберг стоит бледный как полотно. Сестра глядит на него.
— Это… Это… моя жена? — спрашивает он, запинаясь.
— Нет, — отвечает сестра. — Это не ваша жена, у нее до этого еще не дошло.
— А что, — спрашивает Пиннеберг, и губы его трясутся, — она тоже будет так кричать?..
Сестра снова глядит на него. Быть может, ей пришло в голову, что ему не мешало бы знать, в наши дни мужья не очень-то балуют своих жен.
— Да, — говорит она. — Первые роды по большей части проходят тяжело.
Пиннеберг стоит и слушает. Но за дверью все тихо.
— Стало быть, в двенадцать, — говорит сестра и уходит.
— Большое спасибо, сестра, — говорит он и все еще прислушивается.

ПИННЕБЕРГ ИДЕТ В ГОСТИ И ПРОХОДИТ ИСКУС НАГОТЫ.
надо уходить (из роддома, куда Пиннеберг пришел навестить жену. – germiones_muzh.). Криков больше не слышно, а может, их заглушают двойные двери. Во всяком случае, теперь он знает: Овечка тоже будет кричать. Собственно говоря, другого и ожидать нельзя. За все приходится платить, так почему бы не платить и за это?
Пиннеберг в нерешительности стоит на улице. Уже зажглись фонари, кинотеатр сверкает яркими огнями. Так было, так будет, с Овечкой или без Овечки, с Пиннебергами или без них. Просто не верится, не верится.
Можно ли идти с такими мыслями домой? Там так пусто, ужасающе пусто оттого, что все напоминает о ней… Там стоят две их кровати — засыпая, можно взяться за руки, это было так хорошо. Сегодня этого не будет. А может, уже не будет больше никогда.
Но куда идти? Пойти выпить? Нет, это не дело. Накладно, да и в больницу он должен позвонить часов в одиннадцать — двенадцать, а звонить в пьяном виде — это недостойно. Недостойно напиваться как раз сейчас, когда Овечке приходится туго. Нет, он не спрячется в кусты, он будет хотя бы думать о тех криках, пока она будет кричать.
Но куда идти? Прошататься четыре часа по улицам? Это невозможно. Он проходит мимо кинотеатра, на крыше которого они живут, мимо Шпенерштрассе, где живет его мать. Нет, все это исключено.
Он медленно идет дальше. Вот уголовный суд, вот тюрьма. Быть может, там, за темными зарешеченными окнами, сидят люди и тоже мучаются. Такое тоже бывает на свете, и об этом следовало бы знать. Быть может, жизнь показалась бы легче, если б знать, что еще и такое бывает на свете. Но ты ничего не знаешь. Ты бредешь наугад, ты страшно одинок в такой вечер, как сегодня, не знаешь, куда идти.
Нет, знаешь. Он смотрит на часы: надо ехать, пешком не успеть: парадное закроют до его прихода.
Он садится и трамвай, проезжает несколько остановок и пересаживается в другой. Он уже радуется предстоящему визиту; с каждым километром, отдаляющим его от больницы, образ Овечки с еще не родившимся Малышом отступает все дальше, становится все более призрачным, почти нереальным.
Нет, он решительно не герой, ни в каком смысле, ни в самоутвержденье, ни в самобичеванье. Он самый заурядный молодой человек. Он знает свой долг и не хочет напиваться, потому что это недостойно. Но пойти в гости к приятелю и даже получить от этого удовольствие — ничего недостойного тут нет.
Ему везет: «Да, господин Гейльбут дома».
Гейльбут ужинает, и, разумеется, он не был бы Гейльбутом, если б удивился столь позднему гостю.
— Пиннеберг? Вот хорошо, что зашел. Ужинал? Нет, конечно. Восьми еще нет. Присаживайся за компанию.
Он ни о чем не расспрашивает, и это очень досадно, но Гейльбут просто ни о чем не расспрашивает.
— Это ты неплохо придумал — заглянуть ко мне. Ну что ж, осматривайся на здоровье. Берлога как берлога, в общем-то дрянь порядочная, ну да мне наплевать. Мне это совершенно безразлично.
Он делает паузу.
— Тебя заинтересовали мои снимки с обнаженной натуры? У меня их изрядная коллекция, и дело тут совсем особое. Всякий-раз, когда я переезжаю на новую квартиру и развешиваю их по стенам, хозяйки вначале приходят в ужас. Некоторые даже требуют, чтобы я немедленно убирался.
Гейльбут снова делает паузу и обводит глазами комнату.
— Да, каждый раз начинается со скандала. — продолжает он. — Ведь по большей части эти квартирохозяйки — ужасные мещанки. Но в конце концов я их убеждаю. Ведь если подумать, что может быть нравственней наготы самой по себе? Это их убеждает. — Снова пауза. — Взять хотя бы мою нынешнюю хозяйку фрау Витт — да ты видел ее, такая толстуха! Что с ней только творилось! Спрячьте их в комод, говорила она, распаляйтесь сколько угодно, только не на моих глазах…— Гейльбут серьезно смотрит на Пиннеберга. — Но я ее убедил. Видишь ли, Пиннеберг, я словно рожден для того, чтобы жить на вольном воздухе, вот я и говорю ей: «Хорошо, ложитесь пока спать, фрау Витт, и постарайтесь ни о чем не думать. Если завтра утром вы все еще будете настаивать — прекрасно, я уберу карточки. Кофе, пожалуйста, в семь». Ну вот, утром, в семь, она стучится, я говорю: «Войдите» — она входит с подносом, а я стою перед ней безо всего и делаю утреннюю зарядку. «Фрау Витт, — говорю я, — посмотрите на меня, хорошенько посмотрите на меня. Волнует вас это? Возбуждает? Единственно нагота не знает стыда, и вам тоже нисколько не стыдно». Это ее убедило. С тех пор она против моих фотографий ни слова, находит это в порядке вещей.
Гейльбут глядит теперь прямо перед собой.
— Если б только люди поняли это, Пиннеберг, но им не объясняют толком. И тебе тоже следовало бы так поступать, Пиннеберг, и жене твоей — тоже. Это пошло бы вам на пользу, Пиннеберг.
— Моя жена…— заикается Пиннеберг.
Однако Гейльбут, непроницаемый, сдержанный Гейльбут, аристократ Гейльбут — ишь ты, оказывается, у него тоже, как и у всякого другого, есть свой пунктик — Гейльбут неудержим.
— Взгляни на эти снимки, — продолжает он. — Такой коллекции, как у меня, не сыщешь во всем Берлине. Правда, существуют многочисленные ателье, распространяющие такие снимки, — Гейльбут презрительно кривит рот, — но это совсем не то, некрасивые натурщицы, некрасивые тела, совсем не то. А вот снимки, которые ты здесь видишь, — интимного свойства. — В голосе Гейльбута появляются сакральные нотки. — Тут есть дамы из высшего общества, исповедующие наше учение. — И возвысив голос: — Мы свободные люди, Пиннеберг.
— Да, пожалуй, — смущенно соглашается тот.
— Неужели ты думаешь, — шепчет Гейльбут и вплотную придвигается к нему, — что у меня хватило бы сил выносить вечное мытарство за прилавком, общество идиотов-сослуживцев и сволочей-начальников, да и все те мерзости, — он делает движение в сторону окна, — что творятся у нас в Германии, не будь у меня этого? Тут и отчаяться недолго, а так я не теряю надежды, что когда-нибудь все переменится. Это помогает жить, Пиннеберг. Это помогает жить. Тебе тоже надо попробовать, тебе и твоей жене.
Не дожидаясь ответа, Гейльбут встает, подходит к двери и кричит:
— Фрау Витт, можете убрать!
Затем возвращается к Пиннебергу и продолжает
— Книги, спорт, театр, девушки и политика — все, чем интересуются наши друзья-приятели, — все это лишь наркотики, все это пустое. На деле же…
— Но позволь…— пробует возразить Пиннеберг и замолкает, завидев входящую с подносом фрау Витт.
— Так вот, фрау Витт, — говорит Гейльбут. — Это мой друг Пиннеберг. Я хочу взять его с собой на наш сегодняшний вечер.
— Конечно, конечно, господин Гейльбут, — отвечает фрау Витт, полная, пожилая особа невысокого роста. — Пусть молодой человек развлечется. А вы не бойтесь, — успокаивает она Пиннеберга. — Раздеваться не обязательно, если не хотите. Я тоже не раздевалась, когда господин Гейльбут брал меня с собой…
— Я…— заикается Пиннеберг.
— И ведь смешно, знаете, — продолжает фрау Витт, — когда все бегают вокруг тебя нагишом и разговаривают с тобой совсем нагишом, всё этак мужчины в летах, с бородой и в очках, а сама-то стоишь одетая. Стесняешься, не знаешь, куда глаза девать.
— А вот мы не стесняемся, — замечает Гейльбут.
— Вы — другое дело, — говорит пожилая кругленькая фрау Витт. — Для молодого человека это и впрямь подходяще. Девушек ваших я не понимаю, ну, а молодые люди — те, конечно, находят, чего ищут. Уж те-то не покупают кота в мешке.
— Это ваше личное мнение, фрау Витт, — обрывает ее Гейльбут, и по всему видно, что он злится. — Вы, кажется, хотели убрать со стола.
— Вам не нравится, когда я так говорю, господин Гейльбут, — замечает фрау Витт, собирая посуду, — но что правда, то правда. Ведь многие тут же, без всяких церемоний, заходили в кабины…
— Вам этого не понять, фрау Витт, — говорит Гейльбут. — Спокойной ночи, фрау Витт.
— Спокойной ночи, господа, — говорит фрау Витт и ретируется с подносом, но все же задерживается на секунду в дверях. — Разумеется, мне этого не понять. А все же обходится дешевле, чем пойти в кафе (- там приходится платить за даму. – germiones_muzh.).
С этими словами она удаляется, а Гейльбут со злостью смотрит на коричневую лакированную дверь.
— На нее нельзя сердиться, — говорит он наконец, а сам ужасно сердится. — Она все понимает по-своему. Конечно, Пиннеберг, — продолжает он, — конечно, на наших вечерах завязываются знакомства, но ведь они завязываются везде, где сходится молодежь, и это не имеет ничего общего с нашим движением. Впрочем, — резко заканчивает он, — ты все увидишь собственными глазами. Ты ведь располагаешь временем, чтобы пойти со мною?
— Право, не знаю, — отвечает Пиннеберг, смущаясь. — Мне еще нужно позвонить по телефону. Видишь ли, жена у меня сейчас в больнице.
— О!.. — соболезнующе начинает Гейльбут, но тут же соображает:— Что, уже пришел срок?
— Да, — отвечает Пиннеберг, — после обеда отвел. Ночью она, вероятно, родит. Ах, Гейльбут…— Ему хочется говорить и говорить о своих заботах, о своих печалях, но до этого дело не доходит.
— Позвонить можно и из бассейна, — полагает Гейльбут. — Не думаешь же ты, что твоя жена будет иметь что-либо против?
— Нет, нет, не в этом дело. Только, знаешь ли, странно как-то все это выглядит жена в родильном доме, — у них это называется родилка, что ли, — они там рожают, и, как видно, не так-то это легко, — я слышал, как одна кричала… это было ужасно…
— Да, конечно, это, должно быть, больно, — говорит Гейльбут со всем спокойствием человека, лично не затронутого. — Но ведь обычно все обходится благополучно. В конце концов вы тоже будете радоваться, когда все останется позади. И, как я уже говорил, раздеваться необязательно…

ХАНС ФАЛЛАДА

ЛИЛИ ФЛОРЕС (перуанка)

НОЧЬ-РЕКА

Средь горной реки на скользких камнях
я с темною ночью встречаюсь.
А днем я стою на плоских камнях,
нагретых лучами солнца.

Я ночью скольжу и падаю вдруг
в теченье поэзии вечной.
А днем босые ноги мои
о камни я обжигаю.

И если я днем поскользнусь, то лечу
в огонь, в раскаленную лаву;
тогда и ночами пылает пожар
возвышенных чувств и мечтаний.

И все же лишь ночью я знаю: "Я есмь",
а днем, так ли, нет - я не знаю.
Я жду с нетерпением светлого дня,
но больше я ночь ожидаю.

Река бесконечная - добрая ночь,
ты камни укрыла прохладой,
росой увлажнила ты вздохи и смех.
К твоей я груди припадаю
и пью вдохновенье и силу.