December 15th, 2017

ВОИН ИЗ КИРИГУА (Гватемала, VIII век н.э.). X серия

Глава десятая ИГРА В МЯЧ II часть (матч и приз)
…взяв опахало, Хун-Ахау поспешил с Цулем на большой двор, где уже начали собираться сопровождающие первых лиц Тикаля. Особняком стоял большой оркестр — музыкантов в нем было не меньше сотни. Управляющий царевны поставил юношу сзади носилок, которые держали двое крепких рабов. Цуль в сегодняшней процессии, к его большому огорчению, не участвовал. Он отошел в сторону и оттуда по временам ободряюще кивал головой Хун-Ахау; все, мол, будет хорошо. Появился небольшой отряд воинов; юноша с завистью посмотрел на их копья, мечи и палицы. С каким бы удовольствием он обменял свое дурацкое опахало на копье!
По рядам собравшихся прошел шепот, глаза всех поднялись вверх. Хун-Ахау оторвался от созерцания оружия, не дававшего ему покоя, и увидел появившуюся на террасе второго этажа свою повелительницу.
На царевне было надето длинное платье из тяжелой, почти не гнувшейся материи, расшитое эмблемами ее рода и унизанное бляшками из нефрита и перламутровыми дисками, сверкавшими на утреннем солнце. Шея и грудь были закрыты драгоценными ожерельями; в мочках ушей были закреплены длинные, почти до плеч, серьги. В пышных волосах не было ни одного украшения, кроме двух белых цветков каринимака, приколотых у висков. Сильно нарумяненные щеки казались двумя кровавыми пятнами на бледном неподвижном лице, и только блестящие глаза, устремленные на стоящую внизу толпу, жили своей, особой жизнью.
Несколько минут Эк-Лоль стояла неподвижно, как бы давая возможность собравшимся полюбоваться на нее. Затем медленными шагами под разноголосый шум приветствий она стала осторожно спускаться по лестнице; за ней в строгом порядке двинулись знатные дамы, сопровождавшие дочь правителя. Царевна вышла во двор, стала около своих носилок, но не села в них, а обратилась лицом к дворцу, чего-то выжидая. Хун-Ахау почувствовал резкий запах благовоний, доносившийся до него; Эк-Лоль стояла прямо перед ним. Неожиданно он поймал взгляд выкатившихся от ужаса глаз Цуля и вспомнил свои обязанности: опахало в его руках мерно заколыхалось. Снова посмотрев уголком глаза на Цуля, он понял, что старик был испуган его промедлением; теперь его лицо снова стало спокойным.
На террасе левого крыла дворца появился молодой человек — почти ровесник Хун-Ахау. Хотя Хун-Ахау никогда не видел наследного принца Тикаля, он сразу понял, что это ахау-ах-камха (- наследник престола. – germiones_muzh.) Кантуль. Невысокого роста, с постоянно подергивающимся лицом, брат совсем не походил на сестру; мелкие черты и узкие глаза он унаследовал от своей матери — второй жены повелителя. Несмотря на свою неопытность в сложных тонкостях придворной жизни, Хун-Ахау ясно почувствовал, что наследный царевич пользуется значительно меньшей популярностью и любовью, чем Эк-Лоль. Приветствия, обращенные к нему, носили отпечаток холодной официальности, да и хор голосов звучал нестройно и значительно слабее.
Когда общее внимание было обращено на появившегося Кантуля, Хун-Ахау вдруг услышал тихий голос царевны. Полуоборотив к нему лицо, она шепнула:
— Не робей, Хун! Только смелый возвратится в Ололтун!
Сердце юноши при этих неожиданных словах запрыгало. Уже не в первый раз он задавал себе один и тот же вопрос: почему царевна всегда так добра к нему? Чем он заслужил ее благосклонность? Почему из множества своих рабов она выделила именно его? Спросить об этом Цуля он не решался.
Царевич Кантуль спустился с террасы и занял место впереди своей многочисленной свиты; Хун-Ахау заметил, что у него было два опахалоносца. Царевич также смотрел на дворец, и только теперь юноша понял, что все ожидали торжественного выхода повелителя Тикаля. В молчании прошло несколько томительных минут.
Резкими голосами взвыли длинные трубы, пронзительно заверещали свистульки, заухали барабаны, застонали флейты. На верхней террасе появилась высокая мужская фигура, подошла к краю и застыла. Хун-Ахау впился глазами в повелителя великого города: в первый раз за свою жизнь он видел человека, от воли которого зависела жизнь и смерть многих тысяч людей.
Правителю Тикаля было уже много лет; ни краски, ни фантастически пышный костюм, из-за которого он казался какой-то сказочной птицей, не могли скрыть тяжелых мешков под его глазами, спускавшихся на шею жирных дряблых щек и согнувшейся спины. Холодные глаза его безучастно смотрели куда-то поверх зданий, на синеватые отроги дальних гор. Снова и снова из глубины двора неслись к нему бурные волны приветствий, но он как будто не замечал собравшихся и не слышал ничего. Сзади него, образуя яркую красочную стену, выстроились самые знатные лица Тикаля и придворные. Все они, подражая правителю, застыли в неподвижных, каменных позах.
Взглянув на царевну, Хун-Ахау увидел, что все лицо ее, вплоть до лба, залито ярким румянцем, ноздри вздрагивают, широко открытые глаза искрятся. При каждом новом всплеске приветствий по ее стройному телу проходил легкий трепет и она едва заметно склоняла голову, как бы отвечая на них.
Неожиданно правитель простер вперед руки с жезлом, словно благословляя собравшихся. Крики перешли в рев. Еще мгновенье — и его фигура скрылась за красочной толпой приближенных; правитель начал спускаться по внутренней лестнице к своим носилкам, ожидавшим его по ту сторону дворца. За ним в строгом порядке, согласно званиям, двигались владыки знатных родов и придворные.
Оркестр поспешил вперед, чтобы встретить повелителя у выхода. За ним на дорогу двинулся царевич Кантуль со своей многочисленной свитой. Пока знатная молодежь, составлявшая ее, весело переговариваясь, проходила мимо, царевна обратилась к юноше:
— Как ты счастлив, Хун, что тебе довелось видеть это! — В ее голосе звучала твердая убежденность, что на свете не может быть ничего лучше, чем торжественный выход повелителя Тикаля.
Хун-Ахау промолчал и лишь почтительно наклонил голову. Эк-Лоль, улыбаясь, села в носилки, и ее кортеж тронулся вслед за наследным царевичем.
Процессия, растянувшаяся на огромное расстояние, двигалась медленно сквозь огромные толпы народа, собравшегося на центральных улицах, и только через полчаса носилки царевны достигли здания для игр в мяч. Собственно говоря, это было даже не здание, а целый комплекс сооружений: два огромных вала, расположенных параллельно, несли каждый на своих широких и плоских вершинах по большому храму. По наружным сторонам этих валов шли лестницы, а внутренние стороны были вертикальными, и в них были укреплены, высоко от земли, плоские каменные изображения гигантских голов попугаев и ягуаров. Длинное и узкое пространство между валами и было площадкой для игры — она была покрыта толстым слоем белой штукатурки, блестевшей на солнце; кое-где на ней виднелись вмурованные небольшие плиты, украшенные барельефами.
Царевич Кантуль со своей свитой и Эк-Лоль с сопровождавшими ее женщинами расположились у входа в храм на левом валу. Хун-Ахау, стоявшему непосредственно за царевной, было хорошо видно все поле стадиона, зато знатные госпожи, перешептываясь и пересмеиваясь, теснили друг друга, чтобы занять наиболее удобное место.
Снова зазвучал оркестр; повелитель Тикаля появился на вершине правого вала и вошел в храм; началось торжественное моление перед началом игры. Пока оно продолжалось, на поле стадиона появились с разных сторон команды игроков. В противоположность пышно разодетым зрителям участники игры имели только набедренные повязки и маленькие щитки на голенях; их обнаженные тела, густо расписанные красками и обильно смазанные маслами, лоснились на солнце. Впереди каждой команды шел предводитель; только у него голова была украшена пучком длинных перьев. Игроки остановились у вмурованных плит. Хун-Ахау отметил, что узоры на телах левой команды были сделаны синей краской, а у правой — ярко-красной. Воцарилось молчание, нарушавшееся только протяжным пением, доносившимся из правого храма.
Но вот пение, завершенное резким кличем, оборвалось, и из темной глубины храма медленно выступила процессия. Впереди ее шел высокий, до невероятности худой человек в широкой белой мантии, болтавшейся на нем, как на палке. На вытянутых вперед руках он нес большой серовато-черный шар. Рядом с ним семенил низкого роста толстый горбун, одетый только в набедренную повязку: он держал большую фигурную курильницу, из которой вырывались тяжелые черные клубы дыма. За ними шествовал правитель, за ним Ах-Меш-Кук и након (- главком. – germiones_muzh.), а далее торопливо выходили остальные сановники, стараясь занять место получше.
Все при том же торжественном молчании человек в белой мантии — это был верховный жрец Тикаля — дошел до края площадки и остановился. Игроки внизу подняли головы, внимательно наблюдая за его движениями. Горбун несколько раз торопливо помахал курильницей перед шаром, чтобы клубы дыма коснулись его. И тогда верховный жрец с заметным усилием — это показало Хун-Ахау, как тяжел шар — высоко подбросил его вверх.
Мяч взвился в воздух, на какое-то мгновение остановился высоко над центром стадиона и ринулся вниз. Хун-Ахау, сопровождая полет мяча глазами, увидел, что игроки уже стоят посередине поля. Бум-м! — шар ударился о штукатурку и снова высоко подпрыгнул. Но во второй раз он уже не коснулся поверхности поля: предводитель синей команды принял мяч на свое бедро и каким-то неуловимым движением тела послал его опять вверх. Поле закипело, то один, то другой игрок подхватывал мяч и перебрасывал его другому; теперь он почти не касался поверхности стадиона, то и дело слышались звонкие шлепки мяча о голое тело игроков. Удачные удары сопровождались дружным ревом восхищенных зрителей.
Скоро Хун-Ахау понял, в чем состояла конечная цель игры: мяч, посланный членом синей команды, должен был ударить по скульптурному изображению головы попугая, укрепленному в стене, а затем отскочить на вмурованную в поле стадиона плиту. Члены красной команды, наоборот, старались, чтобы мяч ударился о голову ягуара и затем попал бы на ту плиту, около которой в начале игры стояли синие. Однако выполнить эти условия было совсем не так легко: надо было очень точно рассчитать удар, чтобы мяч, отпрыгнув от скульптуры, попал на плиту. А при постоянной сумятице вокруг — игроки все время смешивались и отталкивали друг друга — добиться такого удара было почти невозможно. Впоследствии Хун-Ахау узнал, что игрок, забивший такой мяч, считался необычайно счастливым. Кроме того, бить по мячу только локтями, бедрами и спиной было очень неудобно, и много раз игрок пропускал хороший мяч только потому, что был обращен к нему лицом.
Некоторые игроки становились на четвереньки и, находясь в таком положении, взбрыкивая задом, искусно посылали мяч высоко вверх. Не обошлось дело и без несчастного случая: падая с высоты, мяч ударил зазевавшегося синего игрока по голове и сломал ему шею. Быстро появившиеся младшие жрецы унесли труп прочь; на зрителей это происшествие особого впечатления не произвело: случаи такого рода при игре в мяч не были редкостью.
Время шло. Солнце палило все сильнее, но темп игры не ослабевал. Теперь Хун-Ахау понял, почему Цуль говорил, что в священной игре требуется великое умение и большое искусство: игрок действительно должен был обладать незаурядными силой и ловкостью, чтобы в такой жаре часами неутомимо гоняться за тяжелым мячом. А ведь перед игрой всем участникам предписывалось сутки поститься!
Правителю Тикаля принесли освежающий напиток. Он жадно прильнул к чаше, и блестящие капли сползли с его губ по подбородку. Глядя на них, Хун-Ахау и сам почувствовал жажду. Каково же было игрокам сейчас? — мелькнуло у него в голове. Нет, эта игра владык совсем не так хороша, как расписывал ему Цуль.
Мимо юноши неслышно скользнула Иш-Кук и подала царевне чашу с питьем. Почтительно склонившись перед Эк-Лоль, девушка в то же время, как будто случайно, наступила своей ножкой на пальцы левой ноги Хун-Ахау и то легонько надавливала на них, то отпускала. Лицо юноши залилось краской от такого бесстыдства, но сама виновница происходящего выглядела невинным младенцем. Приняв назад чашу, она снова скользнула мимо Хун-Ахау, бросив мимоходом на него горячий взгляд. Руки юноши усиленно заработали опахалом, хотя ему больше хотелось как следует огреть палкой бесстыдницу, осмелившуюся на подобные проделки.
«Ягуары» предприняли решительную атаку на «попугаев». Они неуклонно теснили своих противников все ближе и ближе к их метке, и все старания «красных» изменить положение не имели успеха. Страсти накалялись и среди зрителей: то здесь, то там слышались восклицания гнева или радости, горькие вздохи или смех, в зависимости от того, за какую команду «болел» человек. Заключались пари. Ставками были рабы, богатые одежды и украшения. Один сановник, не знавший в азарте никаких границ, предложил соседу в виде ставки свое рабство. Тот, улыбаясь, охотно согласился.
Ахау-ах-камха Кантуль издевательским тоном обратился к царевне:
— Дорогая сестра, ставлю на «ягуаров», что они победят. Не поставишь ли ты против? Пусть твоей ставкой будет твой новый опахалоносец!
Сердце у Хун-Ахау оборвалось. Он с тревогой ждал ответа Эк-Лоль.
— Хорошо, — улыбаясь согласилась царевна, — пусть будет так. Или нет, еще лучше — ставкой будет Иш-Кук. Ты благосклонен к ней! А что ставишь ты?
— Все что угодно, — самодовольно засмеялся Кантуль, — я уверен в победе!
— Право на то, чего у тебя сейчас нет, но что может быть! — все так же улыбаясь, сказала царевна.
— А что это такое? — подозрительно спросил Кантуль. — Ты всегда хитришь со мной… Это какая-то загадка?
— Как хочешь… — И Эк-Лоль равнодушно отвернула голову от брата.
— Хорошо, я согласен, — сразу же крикнул царевич, — но все равно, победа будет за мной!
Хун-Ахау стоял как громом пораженный. А он ведь думал, что царевна выделяет его среди других! Наивно считал, что она не такая, как все, — лучше, отзывчивее. «Раб везде остается рабом», — с горечью подумал юноша. Но горечь обиды тотчас уступила место другому чувству, ни с чем не сравнимому ужасу перед возможностью стать рабом Кантуля. Он не очень хорошо понял последние слова царевны об Иш-Кук. Внешне Хун-Ахау оставался спокойным, мерно покачивалось в его руке опахало. Но сердце бешено колотилось. Он весь обратился в зрение, следя за ходом игры. Ведь от ее переменного счастья зависела вся его дальнейшая жизнь. Мысленно он клял свою владычицу за то, что она так беззаботно согласилась на предложение брата. Ах, почему так плохо играют «попугаи»? На подергивающееся лицо Кантуля юноша уже не мог смотреть без злобы и отвращения. «Участь раба — горькая участь!» Проклятье им всем, жирным, самодовольным бесчувственным владыкам, не знающим ни трудов, ни забот, ни горя простых людей!
Вдруг единодушный вопль, вырвавшийся из сотен глоток, потряс стадион. Могучим ударом один из «попугаев» откинул мяч на середину поля, где уже каким-то образом оказался их предводитель. Удар — и мяч снова в воздухе, и снова его принимает на себя предводитель «попугаев». Толпа игроков устремляется к центру стадиона, «ягуары» растеряны. Поздно. Точно посланный мяч ударяется о каменную голову ягуара и, отпрыгнув, ложится отдыхать на плите «синей» команды. Игра была кончена!
В веселой суматохе поздравлений с победой, криков огорченных проигрышами и погони друзей победителя за несколькими богато одетыми юношами (по обычаю выигравший имел право на костюм любого из зрителей) прошло немало времени. Царевна не напомнила о своем выигрыше Кантулю, а он сам, по-видимому, совершенно забыл о недавно заключенном пари, но на всякий случай избегал смотреть в сторону, где сидела его сводная сестра.
Неожиданно шум стих. Хун-Ахау, занятый своей радостью, что игра кончилась для него благополучно, не заметил ухода игроков с поля стадиона. Удивленный наступившим молчанием, он поднял голову и увидел, что перед входом в правый храм появились предводители соперничавших команд. Они почтительно приветствовали правителя Тикаля, который сказал несколько слов победителю. Затем предводитель «ягуаров» подошел к самому краю террасы и высоко поднял руки, как бы прощаясь со всеми. Солнце било прямо ему в лицо, и Хун-Ахау хорошо видел его спокойное и бесстрастное выражение. Незаметно появившийся около «ягуара» горбун нанес ему сильный удар ножом в сердце и моментально отскочил.
Опытность жреца была настолько велика, что побежденный пал с террасы уже мертвым. Глухой удар тела о пол стадиона — и все было кончено. (- некоторые исследователи считают, что в жертву приносился победитель – а не побежденный. Этот вопрос нерешен наукой. – germiones_muzh.)
Хун-Ахау оцепенел от ужаса, и только руки его продолжали свое уже ставшее привычным дело. Так вот какова священная игра в мяч! Убить в бою врага — да, но убить своего же, убить хладнокровно и расчетливо… Как хорошо, что на его родине нет таких обычаев. И юноша с новой силой почувствовал, как ненавистен и чужд ему Тикаль — глаз и рот мира, как хвастливо называл его Экоамак. Прочь, прочь отсюда, во что бы то ни стало!
Жертвоприношением побежденного церемония была завершена. Длинная процессия снова потянулась во дворец. Солнце уже садилось, когда носилки с Эк-Лоль достигли дворца; по лицу ее было заметно, что и она утомлена прошедшим днем. Когда царевна поднялась к себе, к Хун-Ахау подошел ее управляющий, заметивший его утреннюю оплошность, и ударил юношу ногою в пах.
— В следующий раз не будешь считать птиц в небе, ленивая жаба, — произнес он с ненавистью…

РОСТИСЛАВ КИНЖАЛОВ (историк, этнограф и переводчик)

(no subject)

человек сам по себе должен быть легок. (Ибо в приложении он движет весь мир). - Тяжело лишнее.

флорентийские уловки: как насолить соседу, чтоб он не жужжал (Италия, XIV век)

названный Бонамико добивается при помощи искусной выдумки того, что некая женщина, которая пряла и не давала ему спать, перестает прясть, а он спит столько, сколько ему хочется
Бонамико, о котором говорилось выше (- по прозвищу Буффальмако, художник. – germiones_muzh.), став сам себе хозяином, любил и поспать и встать, когда ему хотелось, между тем, как в ту пору, когда он был в ученье у другого мастера, ему приходилось заниматься своим ремеслом иначе, чем когда он стал на свои ноги. У него был свой дом, а рядом с ним, за тонкой кирпичной стеной, жил его сосед, шерстобит, обладавший некоторым достатком, имя или прозвище которого было Каподока (- Гусиная голова. – germiones_muzh.)… У Каподоки была жена, которая по зимам подымалась каждую ночь до рассвета и пряла шерсть около того места, где стояла постель Бонамико, так что их разделяла, как было сказано, лишь тонкая кирпичная стенка. Между тем Бонамико не ложился спать от ужина и до рассвета, а потому и укладывался только под утро, и, следовательно, кисть отправлялась на покой тогда, когда прялка начинала работать. Ввиду того, что очаг, в котором жена Каподоки варила пищу, находился у названной стены, Бонамико придумал необыкновенную хитрость, а именно: зная, что добрая женщина во время стряпни ставит горшок у самой стены, он просверлил буравом отверстие в этой стене, как раз над самым горшком, и заткнул его затем кусочком кирпича так, чтобы женщина этого не заметила. Когда он предполагал или видел, что жена Каподски ставит свой горшок на огонь, то брал приготовленную им тоненькую трубочку из камыша и насыпал в нее соли, а когда он слышал, чго женщины у очага нет, то вводил трубочку в отверстие в стене до самого края горшка и дул в нее, пока в горшок не попадало столько соли, сколько ему хотелось.
И вот однажды, когда он так посолил содержимое горшка, что его почти невозможно было есть, а Каподока вернулся к обеду, то шерстобит на первый раз сильно накричал на жену и кончил тем, что решил показать ей где раки зимуют, если она опять сделает такую же глупость. Тогда Бонамико, которому все было слышно, исполняя то, что задумал, посолил похлебку во второй раз еще больше, чем в первый. Когда муж соседки вернулся к обеду, уселся за стол и ему была подана чашка с похлебкой, то первый же глоток оказался таким соленым, что ему пришлось выплюнуть его. А выплюнув, он тотчас же принялся колотить свою жену, приговаривая: «Ты либо с ума сошла, либо пьяна, что так солишь и портишь пищу, а я, вернувшись из мастерской усталый, не могу есть, как это делают другие».
Жена стала ему возражать, а он, избивая ее, так разъярился, что шум был слышен на весь квартал, Бонамико же, как ближайший сосед, пришел к ним и, войдя в дом, спросил их: «Что это за новости?»
Каподока ответил ему: «Черт возьми! Какие там новости! Эта злая женщина лишает меня пищи, и можно подумать, что здесь находятся солеварни Вольтерры, потому что она положила столько соли в похлебку, которую сварила, что я уже два утра не могу прикоснуться к горячему. Можно подумать, что у меня большие запасы вина, а ведь у меня его совсем мало и стоило оно мне восемь флоринов за контью (- 12 бочек. Но флорин - это золото. – germiones_muzh.) и даже дороже».
– «Может быть, ты заставляешь ее так долго работать по ночам, что она, как человек невыспавшийся, не понимает, что делает, когда ставит похлебку на огонь?» – спросил его Бонамико.
Прекратив шум, Каподока после долгих увещаний сказал жене: «Ладно, я увижу, дьявол ли ты. Говорю тебе в присутствии Бонамико: смотри, чтобы завтра утром ты у меня не смела класть соли!»
Жена обещала сделать это. На этот раз Бонамико предоставил похлебке остаться не посоленной. Когда муж вернулся к обеду и попробовал это безвкуснее блюдо, то начал ворчать, говоря: «Вот как идет у меня дело. Эта похлебка еще хуже вчерашней. Ступай, подай мне соли, чтобы на тебя чемер напал! Ах, ты грязная, противная свинья! Будь проклят час, когда ты вошла сюда в дом. Я насилу удерживаюсь, чтобы не швырнуть тебе все это в лицо!»
Женщина ответила ему: «Я делаю то, что ты мне велишь; я не знаю, как мне с тобою быть; ты сказал, чтобы я совсем не клала туда соли, я так и сделала».
Муж говорит ей: «Я хотел сказать, чтобы ты положила ее немножко».
А жена отвечает: «А если бы я положила в нее соли, ты бы отколотил меня, как вчера. Я совсем не могу понять тебя! С сегодняшнего дня записывай мне то, что я по-твоему должна делать; я буду справляться там насчет того, как мне поступать».
– «Смотрите-ка, – сказал на это муж, – и ей еще не стыдно! Я насилу удерживаюсь, чтобы не дать тебе здоровенную оплеуху!»
Жена надулась и чтобы не повторилось то, что случилось накануне, сочла за лучшее промолчать. Каподока, поев сколько мог, сказал ей: «Теперь я больше не стану говорить тебе ни соли, ни не соли; ты должна знать меня; когда я увижу, что пища не но мне, то уж буду знать, что мне делать».
Жена пожала плечами, а муж ушел в мастерскую. Бонамико, который слышал каждое слово, на следующее утро поместился на обычном месте с солью и трубочкой. Это был четверг, а по таким дням редко кто не покупает хоть немного мяса, проработав всю неделю, как этот Каподока. В ночь со среды на четверг Бонамико плохо спалось из-за шума прялки и, как только на рассвете шум этот умолк, – потому что женщина собралась мочить мясо и, взяв горшок, стала щипать ножом лучину, чтобы развести огонь, – Бонамико приготовился с солью и трубочкой в руках и, улучив минуту, насолил похлебку так, что если во второй раз он насыпал соли больше, чем в первый, то в третий всыпал туда еще в три раза больше. И он сделал это по двум причинам после девяти часов: во-первых, потому, что женщина до самых девяти часов только и делала, что пробовала похлебку, кладя в нее соли в меру и приговаривая: – «Теперь я погляжу, побывает ли сегодняшним утром враг божий в этом горшке?» Вторая причина состояла в том, что каждое утро, когда в соседней церкви звонили к возношению даров, женщина бегала поклониться им и запирала дверь, так что к этому часу проба была окончена и он мог отлично насолить похлебку.
Когда он все это проделал и настал час обеда, Каподока вернулся домой и уселся за стол. Был подан обед и как только он принялся есть, то начал так шуметь, кричать и колотить жену, что сбежался весь квартал, причем каждый говорил свое. Каподока же так разозлился на жену, что совсем вышел из себя. Но вот явился Бонамико и, подойдя к нему, успокоил его, говоря: «Я уже много раз толковал тебе, что эта ночная работа, которую ты заставляешь делать жену, и есть причина всего этого зла. Подобная же история случилась однажды с одним моим приятелем, и если бы он не отказался от работы по ночам, то никогда не мог бы есть ничего такого, что бы ему нравилось. Пресвятая Мария! Неужели у тебя такая нужда, что ты не можешь обойтись без ночной работы?»
Трудно было умерить бешенство Каподоки, готового убить свою жену. Наконец, он пригрозил ей при всех соседях, что, если только она когда-либо поднимется ночью для работы, он сыграет с ней такую шутку, что она уснет навеки. Жена из страха больше года не работала по ночам, и Бонамико мог спать, сколько ему заблагорассудится. Но четырнадцать месяцев спустя, когда история эта почти совсем забылась, женщина вновь начала прясть по ночам, а Бонамико, который не сжег трубки, повторил свою проделку; в то время, как Каподока принялся снова колотить жену, Бонамико стал потихоньку вселять в шерстобита все большую уверенность, что в течение долгого времени, пока жена его не работала ночью, похлебка оказывалась всегда посоленной в меру; Каподоке довод этот показался очень правильным, и он угрозами и лаской добился того, что жена его перестала прясть по ночам и зажила с мужем в мире, избавив себя от утомительнейшего вставанья каждую ночь, как она это делала раньше. Бонамико же мог спать, не просыпаясь больше от назойливого шума прялки.

ФРАНКО САККЕТТИ (ок. 1332 - 1400. умер от чумы). ТРИСТА НОВЕЛЛ

АНРИ ДЕ РЕНЬЕ

ПЛЕННЫЙ ШАХ

Я - шах, но все мои владенья в этом мире -
Листок, где нарисован я.
Они, как видите, увы, едва ли шире
На много, чем ладонь моя.

Я, любовавшийся денницей золотою
С террас двухсот моих дворцов,
Куда бы я ни шел, влачивший за собою
Толпу угодливых льстецов,

Отныне обречен томиться в заточеньи,
Замкнут навеки в книжный лист,
Где рамкой окружил мое изображенье
Иранский миниатюрист.

Но не смутит меня, не знающего страха
Ни пред судьбой, враждебной мне,
Ни пред убийственным бесстрастием Аллаха,
Изгнанье в дальней стороне,

Пока бумажных стен своей темницы тесной
Я - благородный властелин,
И, в мой тюрбан вкраплен, горит звездой чудесной
На шелке пурпурный рубин;

Пока гарцую я на жеребце кауром,
И сокол в пестром клобучке,
Нахохлившись, застыл в оцепененьи хмуром,
Как прежде, на моей руке;

Пока кривой кинжал, в тугие вложен ножны,
За поясом моим торчит;
Пока к индийскому седлу, мой друг надежный,
Еще подвешен круглый щит;

Пока, видениям доверившись спокойным,
Я проезжаю свежий луг,
И всходит в небесах над кипарисом стройным
Луны упавший навзничь лук;

Пока, с моим конем коня пуская в ногу,
Подруга нежная моя
В ночном безмолвии внимает всю дорогу
Печальным трелям соловья

И, высказать свою любовь не смея прямо,
Слегка склоняется ко мне,
Строфу СаАди иль Омара ХаИяма
Нашептывая в полусне.