November 10th, 2017

(no subject)

ПРЕЖДЕ НЕЖЕЛИ ИСТРЕБИШЬ ИЗ СЕБЯ ЗЛО, НЕ ПОВИНУЙСЯ СВОЕМУ СЕРДЦУ. ИБО КАКОВО ВЛОЖЕННОЕ В НЕГО, ТАКОВЫХ ОНО И ПРИЛОЖЕНИЙ ТРЕБУЕТ. (Преподобный Марк Подвижник)

птичий след

след птицы на сырой земле или в снегу всегда отличен от звериного - и "по почерку" тоже. - Смелый, свободный разворот пальцев: как автограф-подпись.
Дело в том, что птицы не ходят - а прыгают. Зверь ставит ногу осторожно, бережно сродняясь с почвой; а птица толкается от нее. Звериный след это вежливое приветствие земле. Птичий - радостное прощание с ней. Для встречи с небом

флакон для синдура - и шкатулка для бетеля (аксессуары ЮгоВосточной Азии)

синдур - это паста или крем, которым в Индии, Пакистане, Непале и др. прилежащих странах наносят на лоб ритуальные знаки (тилак, бинди). У представителей разных культов индуизма, людей разного семейного положения и касты эти знаки различны; кроме того, синдуром украшают священные камни, двери храма и т.д. - В общем, вещь нужная... Поскольку синдур - атрибут сакральных ритуалов, сосуды для него обычно строгой традиционной формы: это горшочек либо "тыква" - округлая, коленчатая, иногда граненая или из лопастей. (Но чеканка, эмаль и кундан - техника инкрустации глубокоутопленными драгоценными камнями - способны превратить самые строгие очертания в праздник).
Бетель - это сильнотонизирующая восточная "жвачка" из орехов арековой пальмы, извести и некоторых других компонентов, завернутая в зеленый лист перечного растения бетеля. От употребления губы и десны становятся кроваво-красными (непривычного зрителя такое пугает). На юговостоке Азии бетель жуют почти все. - Поскольку это все же излишество и относится к удовольствиям, шкатулки для бетеля изготовляют фигурными - в форме фрукта, цветка, зайца, льва... В Индии они больше плоские; а камбоджийские, например, объемны. В основном - металлические.

МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК, ЧТО ЖЕ ДАЛЬШЕ? (Германия, 1932). XXX серия

…и вот, сняв пиджак и повязав Овечкин передник, он у себя в комнате моет посуду и неожиданно произносит очень громко и очень медленно:
— А вдруг я больше ее не увижу? Ведь всякое может случиться, И даже часто случается…

СЛИШКОМ МАЛО ГРЯЗНОЙ ПОСУДЫ! СОТВОРЕНИЕ МАЛЫША. ОВЕЧКА ТОЖЕ БУДЕТ КРИЧАТЬ
Не очень-то легко на душе, когда стоишь один-одинешенек в опустевшей комнате и думаешь: «А вдруг я больше ее не увижу?» Во всяком случае, Пиннебергу было нелегко. Сначала, как-никак, была грязная посуда, было чем занять себя, и он мыл ее с толком, с расстановкой, энергично обрабатывая каждую кастрюлю порошком для чистки и соломенной мочалкой — за ним дело не станет! И ни о чем особенно он при этом не думал: рубашка с голубыми веночками и Овечка, зардевшаяся, по-детски смущенная… И это все? Нет.
С мытьем посуды покончено. Что дальше? Ага, он уже давно хотел обить дверь войлоком, чтобы не дуло, но все как-то руки не доходили. Войлок и гвозди лежат наготове еще с начала зимы. Теперь март, лучше поздно, чем никогда. Он приладил войлок, наживил гвоздики, попробовал, затворяется ли дверь. Дверь затворялась. Тогда он окончательно прибил войлок, гвоздик за гвоздиком, — времени у него много, раньше семи, пожалуй, не стоит и звонить. Да он и не станет звонить, сходит сам: и деньги сэкономишь, и, может, узнаешь больше. А вдруг и повидать ее удастся. А вдруг он больше ее не увидит?
Теперь надо повесить на вешалку ее вещи — они так хорошо пахнут ею, он всегда любил ее запах. (- всё так. Всё именно так. - germiones_muzh.) Да, конечно, он никогда не был с нею особенно ласков, слишком часто ворчал на нее, и забот ее по-настоящему не разделял, и все такое прочее. Да, конечно, у мужчин у всех являются подобные мысли, когда, быть может, уже слишком поздно — это уж всегда так, сказала старшая сестра. И это действительно так. Бесплодное раскаяние!
Четверть шестого. Прошел всего час, как он вернулся из больницы, а вот уж и делать больше нечего. Он бросился на их большой клеенчатый диван и лежал, закрыв лицо руками, лежал долго и неподвижно. Да, он маленький, жалкий человек, он кричит и скандалит и работает локтями, чтобы удержать свое место в жизни. Но заслуживает ли он места в жизни? Он — ничто, и из-за него она должна мучиться! Уж лучше б он никогда… Уж лучше б он… Уж лучше б он всегда…
Он лежал и не то чтобы думал, а так, мысли бродили в голове, и он отдавался им.
Ты можешь лежать на клеенчатом диване, у себя на верхотуре, в Северо-Западном районе Берлина, в своей комнатушке с окном в сад — шум большого города все равно дойдет до тебя. Только тысячи разрозненных звуков сольются здесь в единый смутный гул. Он то нарастает, то спадает, то приближается, то удаляется, словно его поглотил ветер.
Пиннеберг лежит ничком, и шум настигает, подхватывает и плавно опускает его, — нет, это прохладная поверхность клеенчатого дивана прижимается к его лицу, поднимает и опускает его, но держит крепко. Это как морская зыбь — она тоже без цели бежит все дальше и дальше — зачем, собственно?..
Лензан — так называлось то местечко, и из Духерова туда можно было ездить с субботы на воскресенье, взяв обратный билет. Однажды Пиннеберг отправился туда двухчасовым поездом. Было начало лета, не то май, не то июнь, нет, конечно, июнь. Бергман (- хозяин агрофирмы, где Пиннеберг тогда работал продавцом. – germiones_muzh.) отпустил его.
Лензан расположен не очень далеко от Плаца, и потому в нем было полно народу; из всех гостиничных садов оглушительно гремело радио, а на пляже и подавно творилось что-то невообразимое.
Хороший песчаный берег всегда манит идти вперед и вперед, без конца. И вот Пиннеберг снял ботинки, носки и пустился в путь. Он шел наугад, не зная, попадется ли ему еще какая-нибудь деревня, но не все ли равно?
Он шел уже несколько часов и не встретил ни живой души, он сел на песок и выкурил сигарету.
Потом он встал и пошел дальше. Ах, какой берег, какие заливы и мысы! Порою кажется, будто впереди, вон за той песчаной косой, ничего больше и нет, будто шагаешь прямо в море. А потом видишь, что это не так: берег продолжается и там, он только делает бесконечно мягкий изгиб, образуя большой голубой залив, весь в пенистых барашках волн. И далеко-далеко на горизонте — новая песчаная коса.
Ну ладно, дойду до той косы, там-то уж наверняка ничего нет!
Но там все же кое-что было — помимо неизменного залива, там был человек, и он шел ему навстречу. Пиннеберг удивленно вскинул брови: маленькая черная черточка, стало быть, человек, но что делать тут людям? Их место в Лензане.
Когда они стали сходиться, он увидел, что это девушка. Она шла босиком — длинноногая, широкоплечая, в розовой шелковой блузке и белой плиссированной юбке.
День клонился к закату, небо уже тронули розоватые тона.
— Добрый вечер, — сказал Пиннеберг, остановился и поглядел на нее.
— Добрый вечер, — сказала Эмма Ступке, остановилась и тоже поглядела на него.
— Не ходите туда, — сказал он и показал в ту сторону, откуда пришел. — Там сплошной джаз, фройляйн, и повальная пьянка.
— Да? — сказала она. — Ну, а вы не ходите туда, — и она показала в ту сторону, откуда пришла, — В Вике то же самое.
— Что же нам делать? — спросил он и засмеялся.
— Действительно, что же делать? — повторила она.
— Давайте поужинаем здесь — предложил он.
— Не возражаю, — ответила она.
Увязая в песке, они направились в дюны; они сидели в неглубокой ложбине, как на большой ласковой ладони, и тянувший над дюнами ветерок обвевал их головы. Они угощали друг друга крутыми яйцами, бутербродами с колбасой: у него был в термосе кофе, у нее — какао.
Они болтали и смеялись, но главным образом ели долго и основательно. Впрочем, они сошлись на том, что люди омерзительны.
— Господи боже, мне так не хочется в Лензан, — сказала она.
— А мне — в Вик, — сказал он.
— Так что же нам делать?
— Для начала искупаемся.
Солнце зашло, но было еще светло. Они бросились в мягко накатывающие волны прибоя. Они плескались и хохотали. Как примерные горожане, они захватили с собой купальные костюмы и полотенца. (Правда, у Пиннеберга было полотенце его квартирной хозяйки.)
Потом они сидели на песке и не знали, что делать дальше.
— Ну что же, пойдем — сказала она.
— Да, свежеет.
И остались молча сидеть на месте.
— Куда же мы пойдем — в Вик или в Лензан? — после долгой паузы спросила она.
— Мне все равно, — сказал он.
— Мне тоже, — скачала она.
Снова долгое молчание. Когда наступает такое молчание, слышен голос моря, оно вторгается в разговор и говорит все громче и громче.
— Ну что же, пойдем? — еще раз повторила она.
Очень осторожно и тихо он обнял ее. Он весь дрожал, она тоже. Море заговорило очень громко,
Он склонился к ее лицу, и ее глаза были как темные гроты, в которых горит огонь.
Его губы коснулись ее губ, и ее губы покорно подались, ответили ему, раскрылись.
— Ах! — сказал он и глубоко вздохнул.
Затем его рука тихо соскользнула с ее плеча, сквозь мягкий щелк блузки он ощутил ее грудь, полную и тугую. Она сделала слабое движение.
— Прошу тебя…— прошептал он. И снова ощутил под рукой грудь.
И она вдруг сказала:
— Да… Да… Да…
Словно крик торжества, это вырвалось из глубины ее груди, она обхватила руками его шею, она прижалась к нему. Он почувствовал, как она вся тянется ему навстречу.
Она трижды сказала «да».
А ведь они даже не знали, как зовут друг друга. Они никогда раньше не встречались.
Море шумело, небо над ними — Овечка хорошо видела его — меркло, и в нем одна за другой загорались звезды.
Да, они совсем не знали друг друга, они лишь чувствовали, как хорошо быть молодым и любить друг друга. О Малыше тогда и не думали.
И вот теперь он заявил о себе…
Шум города прихлынул ближе. Да, тогда было чудесно, чудесно и сейчас; ему на редкость повезло: девушка с дюн стала лучшей женою на свете, только он не стал лучшим из мужей. (всё, ...., именно так. - germiones_muzh.)
Пиннеберг медленно поднялся, зажег свет, взглянул на часы. Семь часов. Она там, за три улицы отсюда. Наверное, уже началось…
Он надел пальто и побежал в больницу. Швейцар у ворот спросил:
— Так поздно? Куда?
— В родительное отделение. Я… Но объяснения излишни.
— Прямо! Последний корпус!
— Спасибо, — сказал Пиннеберг.
И вот он бежит между больничными корпусами. Все окна освещены, на каждое окно по четыре, шесть или восемь коек. Их там лежат сотни, тысячи, одни умирают — кто медленно, кто быстро, — другие поправляются, чтобы умереть позднее. Невеселая это штука — жизнь.
Вот и родильное отделение. Коридор тускло освещен лампочкой, в комнате старшей сестры ни души. Он нерешительно останавливается. Проходит сестра.
— Что угодно?
Его фамилия Пиннеберг, говорит он, ему хотелось бы узнать…
— Пиннеберг? — переспрашивает сестра, — Минуточку…
И проходит в обитую войлоком дверь. Вплотную к ней примыкает другая, тоже обитая. Сестра плотно закрыла ее за собой.
Пиннеберг стоит и ждет.
Наконец через обитую дверь торопливо входит сестра, уже другая, коренастая живая брюнетка.
— Господин Пиннеберг? Все идет хорошо… Нет, еще не родила. Попробуйте позвонить часов в двенадцать. Нет, все идет хорошо.
В этот момент за дверью раздается крик, нет, не крик, а рев, стенанье, целый ряд догоняющих друг друга воплей невыносимой боли… В них нет ничего человеческого, человеческого голоса в них не слышно… Затем все обрывается.
Пиннеберг стоит бледный как полотно. Сестра глядит на него.
— Это… Это… моя жена? — спрашивает он, запинаясь.
— Нет, — отвечает сестра. — Это не ваша жена, у нее до этого еще не дошло.
— А что, — спрашивает Пиннеберг, и губы его трясутся, — она тоже будет так кричать?..
Сестра снова глядит на него. Быть может, ей пришло в голову, что ему не мешало бы знать, в наши дни мужья не очень-то балуют своих жен.
— Да, — говорит она. — Первые роды по большей части проходят тяжело.
Пиннеберг стоит и слушает. Но за дверью все тихо.
— Стало быть, в двенадцать, — говорит сестра и уходит.
— Большое спасибо, сестра, — говорит он и все еще прислушивается…

ХАНС ФАЛЛАДА

из серии ЗАПЛЕЧНОЕ ДЕЛО

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ В ИСЛАМСКОЙ ПЕРСИИ И ЕЕ ОКРЕСТНОСТЯХ
в исламской (шиитской) Персии смертная казнь осуществлялась двумя основными способами – жестокими и экономными, но не особопримечательными: перерезанием горла или повешением за ноги. – Второй способ казни применялся в отношении «люти» - злостных преступников.
В том случае, если было совершено бытовое убийство, - уличенный в этом отдавался в руки родственников убитого. По их усмотрению он либо откупался, либо умерщвлялся их руками. Тело казненного «утилизировали» евреи – прикасаться к мертвецу для мусульманина было делом «нечистым»; за мизерное вознаграждение от властей труп вывозили за городские ворота и сваливали в ров на поживу грифам, собакам и червям… - Насколько я понимаю, эти евреи могли за деньги тело казненного отдать и его родственникам.
- Как видите, все бытово и довольно неинтересно.
Но! В редких и я бы сказал, показательных случаях применялся еще один, оригинальный вид казни: из человека делали «живой памятник». Осужденного связывали, фиксировали, обложив сырцовым кирпичом, и заливали гипсом, превращая в белое изваяние. Под слоем застывшего гипса человек мог оставаться живым еще в продолжении нескольких часов… Мучился он при этом, конечно, ужасно.
Восток – дело тонкое.