October 8th, 2017

ТООН ТЕЛЛЕГЕН (голландец)

МОЙ ПАПА

мой папа рассердился.
У него из глаз полетели искры, отчего стол и стулья сразу загорелись.
Моя мама бегала туда-сюда с ведрами воды, чтобы успевать тушить пожар.
А потом он перестал сердиться. Но от стульев уже ничего не осталось. Дверцы на шкафах перекосились, а картины были все в саже.
Мой папа заплакал.
— Вот-вот, — сказала моя мама. — Крокодиловы слезы.
Слезы были огромные.
Он сидел на подоконнике, а слезы, которые катились у него по щекам, становились всё больше. Там даже была слеза, в которую можно было окунуть голову, слеза, в которой можно было плавать на лодке с веслами, на лодке с большим парусом, и даже слеза, в которую, как большой красный шар, село солнце.
Сейчас я, конечно, преувеличиваю.
Но мой папа на самом деле может очень сильно расстроиться. И из глаз у него могут лететь искры. А иногда он сам загорается, и тогда моя мама выливает на него ведро воды, а он от этого шипит, и во все стороны идет пар.
А еще он может очень сильно расстроиться и загрустить.
Тогда мы потихоньку выходим из комнаты.
— Ч-ш-ш-ш, — говорит шепотом моя мама. — Он грустит.
И тогда весь дом сразу становится грустным. Кажется даже, будто стулья завяли. Я хочу сказать: ведь предметы тоже могут быть грустными. И вилки, и ножики. А если открыть кран, из него польется грустная вода.
Но вот когда мой папа веселый, то даже картины на стенах трясутся от смеха так сильно, что иногда падают на пол.
А у стола от хохота подкашиваются ножки.
Ну ладно. Я ведь только хотел сказать, что мой папа может всё на свете. Быть сердитым, грустным и веселым. Или обыкновенным. Но это очень редко.

(no subject)

картины Каспара Давида Фридриха (1774 – 1840) – причудливокрасивые декорации для тоскующей, встающей в возвышенные позы ожидания души мечтателя. На них все слишком четко, произвольнозавершенно, чтобы быть правдой. - Вздыбившийся лед «Северного ледовитого океана» впечатляет, но это куски папье-маше; поза кавалера у борта «На паруснике» совершенно неустойчива для такой качки; руины так высоки что ясно: целыми небыли никогда; деревья пейзажей извилисторукасты и указывают. Только самые сдержанные его вещи балансируют на краю реальности.
- Правда, балансируют – за счет концентрации тьмы и экономии цвета и света – неплохо. (У противоестественнолилового Рунге все гораздо запущенней).

(no subject)

когда проповедуют диктаторы, они страшны. (Даже если хотят иного).
Когда пытаются проповедовать либералы - прошу прощения у милейшей tannenbaum - они смешны.
А может проповедовать только человек социально отрешенный. - Хотя бы временно. (О посвящениях и благословеньях я уж промолчу).

МАРТИН СУТЕР

FLEXIBLE RESPONSE

- э-э, Штутцер, - вдруг произнес Бауэр, уже закрыв совещание, - не могли бы вы задержаться на одну минуту?
Вот-те и квак.
Тойшер с Ульманом понимающе переглянулись.
Гфеллер поднял глаза от своего ежедневника.
А что же Штутцер?
О, Штутцер среагировал неплохо, говорили потом Тойшер с Ульманом: он посмотрел на часы. Как будто желая проверить, есть ли у него эта лишняя минута. Или намекая, что больше одной у него и нет. Или: "Вы меня извините, но не могли бы мы поговорить в другой раз?" Как будто не зная, что это на самом деле для него означает.
Гфеллер с ними не согласился, считая, что смотреть на часы в присутствии начальника в любом случае опасно. Вы скорее скомпрометируете себя, вряд ли шеф подумает, что вы действительно дорожите своим временем. Сам бы Гфеллер в ответ на это просто кивнул. Даже рискуя выдать, что догадывается, почему шеф попросил его задержаться. Нет, не раболепно-повинно, а по-деловому: конечно, мол, вы всегда можете на меня рассчитывать. Пара минут у меня найдется. И баста. Так было бы лучше всего, сказал Гфеллер.
Мугли потом вообще не говорил о том, какое впечатление произвела на него эта реакция Штутцера. Он просто радовался, что вызвали не его. Нет, это была даже не радость, это был тихий восторг. Потому что, конечно, по всем законам божеским и человеческим кару небесную заслужил именно Штутцер, а не он. Однако Мугли давно уже не верил в способность шефа быть судьей праведным и привык к регулярным нагоняям почем зря, а потому в этот раз просто обрадовался: громовержец промазал! Ура-а!
Бауэру тоже не понравилось, что в ответ на его слова Штутцер поглядел на часы. Но не потому, что думал в этот раз подловить Штутцера на чем-то. А потому, что этим жестом Штутцер обозначил свою неуместно нейтральную позицию. Видите ли, он не понимает, что его так деликатно задержали лишь для того, чтобы сообщить об увольнении не на глазах у всех! Поглядев на часы, Штутцер подчеркнул тем самым, что не знает и знать не желает об интересах фирмы и коллектива. О, для него увольнение - не обычная, пустая формальность, как ей и следует быть для рядового служащего, а прекрасная возможность демонстративно рухнуть с высоты в грязь, и именно на глазах у всех.
Совещание закончилось. Пока сотрудники расходились, Бауэр краем глаза следил за Штутцером: гляди-ка, он намечает свои дела в ежедневнике на месяц вперед, как будто его никто не собирается увольнять! Бауэр был твердо убежден, что сотрудник, оказавшийся бесполезным для коллектива, должен хотя бы проявить понимание и принять свое увольнение с честью и раскаянием. Но Штутцер, как оказалось, не способен даже на это. Штутцер из тех, кто может испоганить любое дело. И уж он-то ничего не сделает, чтобы облегчить ему, Бауэру, его и без того трудную задачу. Он будет молча взирать на него на самом что ни на есть голубом глазу и с наслаждением следить, как он, Бауэр, путается в словах. Он будет нарочно глядеть на него, как самец косули на новую сенокосилку, беспомощно, беззащитно и безвинно.
Тойшер, Ульман и Гфеллер тихо, но с достоинством вышли из кабинета. Лишь Мугли не мог скрыть своего восторга. Уже выйдя, он вновь просунул голову в дверь и подмигнул Бауэру.
Если его уволить, то он небось не будет так веселиться, подумал Бауэр.
И, неожиданно для себя передумав, заговорил со Штутцером о планах фирмы на будущий месяц.