September 17th, 2017

синдром своей правоты

одна из самых тяжелых (но и самых незаразных) болезней - это синдром собственной правоты. - Когда ты настолько привык к тому что всегда прав, что и сам в это веришь, несмотря ни на что:)

СЕРГЕЙ АУСЛЕНДЕР (1886 - 1937. поотцу купец, поматери дворянин. был за Колчака. казнен НКВД)

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ БАРОНА ФОН-КИРИЛОВА

нежно прозвенели куранты, семь раз склонился томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей; по хитрой выдумке гамбургского механика, каждый час обозначая поцелуем. Подняв глаза, меланхолически наблюдал знакомую сцену барон фон-Кирилов (- он мог быть русского рода, возведенного в баронство нашим императором; либо получившего этот титул от иностранного государя: как потомки Радши Новгородского Аминовы, пожалованные шведским королем, или Вревские – императором Францем I Австрийским. Служить России таковым – при мирных отношеньях обоих держав – не воспрещалось вовсе. – germiones_muzh.), и когда опять возвратился пастушок в свою бронзовую хижину, барон вздохнул и тоненьким голосом, аккомпанируя себе на разбитых клавесинах, запел:

Птичка вылетает,
Любовь возвращает.
Ах, где найти подругу,
Чем разогнать любовну скуку?


Выходило не слишком складно, но трогательно! Слабость имел юный барон к сочинению нежных стишков, чем в немалое огорчение приводил свою матушку, баронессу Марию Петровну фон-Кирилову.
Впрочем, не только стихами огорчал он свою почтенную матушку. Многое в характере и привычках барона беспокоило Марию Петровну. Был он вполне здоров, лицом румян, но любил слишком уединение и в тихой меланхолии целыми часами обретался, несмотря на свои шестнадцать лет, чуждался всяких увеселений, был тих и застенчив. Все это смущало и озабочивало баронессу, мечтавшую для сына о блестящей карьере.
Так и в сей предвечерний, жаркий еще час, в то время как барон любовался игрой курантов и наигрывал томную свою песенку, баронесса сидела в диванной, в глубоком кресле, пила брусничную воду и, вздыхая, выслушивала, что докладывал ей Еремеич, дядька барона, он же лейб-медик и главный советчик во всех сложных делах.
-- На здоровье свое милость их пожаловаться не могут. Кушают исправно, излишеством иной раз причиняя себе легкое недомогание. К занятиям склонность имеют, в шалостях не замечены. Но... -- Еремеич откашлялся, -- к женскому естеству смущение и робость обнаруживают. Как не раз вам, государыня милостивейшая, докладывал, от робости сей и меланхолия прискорбная происходит, коя столь справедливо беспокоить вашу милость изволит.
-- Ах, и не говори, Еремеич, -- скорбно заговорила баронесса. -- Ума не приложу, как в сей оказии поступить? Других удерживать строгостью нужно, а он будто малый ребенок, только голубей кормит да на клавесинах бренчит. Женить бы его, да пары достойной нет, к тому же разве с молодой женой обойтись бы сумел? Ах, Еремеич, ночи, поверишь, не сплю, все о предмете сем раздумываю. Вот уж поистине с большим дитятей и заботы большие. Ты бы мне капель дал, что ли, для успокоения мыслей.
-- Каплей, государыня, дать можно, но, дабы причины огорчения устранить, тонко обдумать все следует и действовать с осторожностью и решимостью.
Многозначительный вид Еремеича даже несколько устрашил баронессу, и не без тревоги она спросила:
-- Как же действовать ты предполагаешь?
-- Ежели дозволено будет высказать мне свой план, так вот он каков. С одной стороны, вы, государыня милостивейшая, соизволите побеспокоить себя и его милости высказать, что не токмо не огорчит вас, но даже порадует, коли найдет себе некую утеху. С другой же, я свои меры приму. Есть во дворне девка Лушка. Оную девку можно было бы как должно наставить, к тому же замечено мною было, что не противна она его милости и, когда на Троицу изволил в играх участие принимать на лугу, ни кого другого, как Лушку до трех раз его милость выбирали, что примечено всей дворней было.
-- Ах, зазорно все, что говоришь ты, Еремеич, и след ли матери в такие дела вникать, -- качала головой баронесса, но, пораздумав, отпив воды брусничной, спросила: -- А какая из себя Лушка сия будет?
-- Отменная девка, позволю себе аттестовать, и красотой, и крепостью вышла изрядно. Не смел бы о недостойной и слова вымолвить.
Видя нерешительность и даже смятение баронессы, журчащим голосом змия-соблазнителя заговорил Еремеич, голову низко склоняя:
-- Не мудро ли будет, государыня милостивейшая, вместо того, чтобы случайностям пагубным юное сердце предоставлять, самим заботу взять и на должное направить. Что же до зазорности, так ведь не о себе печемся, а о счастии дитяти.
Долго еще говорил Еремеич; только вздыхала баронесса, маленькими глотками отпивая брусничной воды из своего стакана.
Барон же между тем, окончив свою игру, встал и, взяв шляпу и трость, вышел на обычную свою вечернюю прогулку.
Узкой тропинкой шел он по коноплянику к речке. Садилось солнце, желтели пригорки налившейся ржи, с песнями возвращались поселяне с работ, и стадо пылило по большой дороге.
С тихой меланхолией наблюдал сей прелестный пейзаж барон. Постояв, осмотрел простор полей, плавно колыхавшихся, далекую белую церковку, синий бор на горе, мельницу и, помахивая тростью, медленно пошел дальше. Вздыхал и оглядывался все тревожнее, чем ближе подходил к речке.
Густыми кустами ракитника поросли берега речки, и узкая тропинка едва пробивалась между цепкой зеленью. И вот на небольшой полянке у стога душистого сена остановился барон. Он уже не наблюдал красот природы, вьющейся между ветками видной реки, голубого неба с алыми отсветами близкого захода, не вдыхал аромата трав; он, несомненно, ожидал кого-то, ожидал боязливо и смущенно.
Быстрые раздались шаги по тропинке, и, мелькнув желтым сарафаном и голубым платком, выбежала на полянку с другой стороны, -- нет, не Сильфида, не Нимфа, а босоногая раскрасневшаяся Лушка.
Не соврал Еремеич: красотой и крепостью взяла девка. Такая плотная, грудастая, с лицом румяным, глазами веселыми и плутоватыми, губами, как малина, что на гулянке редкий парень мог удержаться, чтобы не ущипнуть или не хлопнуть по спине, а ежели встретится где в переулке, то как не прижать к забору да не расцеловать. Ну да Лушка маху не даст, коли не по нраву пришелся, так ковырнет, что на ногах не удержишься.
Не соврал Еремеич также, что еще на Троицу приглянулась она его милости, ну, а о том, что едва ли не каждый день под вечер не то случайно, не то по уговору встречаются они на уединенной полянке и что сие-то и есть причина томных вздохов барона, об этом или не знал, или, точнее, говорить, старая лиса, нужным не нашел.
Вспыхнул барон, а после белее полотна стал, даже покачнулся, будто не румяную, улыбающуюся девку увидел, а таинственный, неведомый призрак.
Лушка же, мало смущаясь и оправляя сбившийся платок, первая заговорила:
-- Вот и еще Бог привел встретиться. По тропке этой ближе домой добежать, а вашей милости, знать, по нраву пришлось для гулянки полянку сию выбрать, -- улыбалась она, без всякого испуга глядя в лицо барину, а тот глаз поднять не смел.
Несколько минут в молчании стояли они друг против друга, и наконец, собравшись с духом, сказал или, вернее, простонал барон:
-- О, не знаешь ты, какой сладкой горестью наполняют меня эти встречи.
-- Чем же прогневала вашу милость, чем не угодила, пошто горевать изволите? Прикажите рабе послушной и все исполнит, -- с притворным смущением отвечала Лушка, опуская глаза и из-под черных ресниц лукавые стрелы пуская.
-- Ах, не ты огорчила меня. Ты токмо радость сердцу принесла и впервые заставила его биться неведомым чувством. Зачем не бедный поселянин я, зачем не в Аркадии мы беззаботные пастушки. Что бы тогда помешать нам могло соединить наши руки. (- честный пионер. – germiones_muzh.) А ныне как матушку решусь огорчить, как скажу ей.
-- А к чему сказывать, -- перебила вдруг Лушка патетическую речь барона, но тот, не ответив, продолжал:
-- В гроб бы свел ее, предрассуждения неравенства нарушив. Лучше бы не встречаться нам вовсе. Хотя нет, забуду ли тот счастливый день, когда первый взгляд мой на тебе остановился, счастливый и вместе гибельный день. Теперь же пришел я тебе сказать, что лучше нам и не видеться. Встречи тайные обнаружены могут быть, а исхода из бедственного положения нашего нет. Прощай же, Луша, прощай, первая чистейшая любовь моего сердца, коя неисцелимую рану на всю жизнь в нем оставит.
Барон хотел что-то сказать, но всхлипнул, повернулся и, закрыв глаза руками, быстро стал удаляться.
Лушка же постояла в раздумье, досадливо махнула рукой и побежала близкой тропой прямо в усадьбу, так как должна была о каждом свидании, не принесшем до сих пор никаких плодов, доносить Еремеичу.
К ужину барон опоздал, чего ранее никогда с ним не случалось, и таков вид его был необычаен, что почти с ужасом воскликнула баронесса:
-- Что с тобой, друг мой?
-- Ах, -- вздохнул барон и почти упал на стул. Только испробовав поросенка с кашей, несколько оправился барон (- первейшее средство от любовных мук! – germiones_muzh.) и промолвил:
-- Не беспокойтесь, дражайшая маменька. Нет такой жертвы, которую не перенес бы для вас нежно любящий сын.
-- О чем ты толкуешь, понять не могу, -- с тревогой спрашивала баронесса и потом, вспомнив наставления Еремеича, заговорила, -- друг мой, знаю, что любишь меня преданно, но огорчает меня меланхолический нрав твой. Тебе ли в молодости, в достатке предаваться унынию. Отчего не найдешь забавы себе? Молодости свойственно веселье, иной раз шалости, а ты всегда один и печален. Что с тобой? Почему не откроешься мне?
Барон вздохнул, отодвинул тарелку и опустил голову.
-- Ужели ничто не прельщает тебя столь свойственное юному возрасту? Набрал бы из дворни парней и девок. Песни бы петь приказал, а ежели бы приглянулся кто!..
Тут баронесса закашлялась и смолкла, а барон, вспыхнув и с слезами на глазах, дрожащим голосом вымолвил:
-- Неужто до вас дошли недостойные слухи? Неужто не поверите мне, что если бы недозволенное чувство и прокралось в сердце, так не позволил бы себе огорчить вас недостойным поведением?
При этих словах барон встал из-за стола, поцеловал матушкину руку и удалился на свою половину, оставив баронессу в немалом недоумении.
Продолжая тяжко вздыхать, вошел барон в свою комнату, погруженный в мрачное смятение, опустился в кресло и поставил ногу на скамеечку, дабы Филька-казачок расстегнул туфли и приступил к ночному туалету барина.
Каково же было не только изумление, но прямой ужас барона, когда вместо стриженого затылка Фильки у своих ног увидел белокурые косы Лушки, которая, став на колени перед креслом, расстегивала пряжку баронской туфли.
-- Как решилась ты! -- воскликнул барон фон-Кирилов не своим голосом. -- Скорей, скорей беги отсюда. Иначе мы погибли.
Он вскочил и бросился к двери, но, увы, в ту же секунду зазвенел замок: кто-то запер снаружи дверь. (- от молодец Еремеич! Не подвел, хитрая скотина. – germiones_muzh.)
Как безумный, метался барон по комнате, а Лушка сидела на полу и без малейшего смущения и страха смотрела на барона.
-- Беги, беги, -- повторял тот, а она, улыбаясь, вымолвила:
-- Зачем же бежать? Неужто столь противна вам?
-- Как решилась ты на такую дерзость? -- спросил барон, несколько пораженный ее спокойным видом и тоном.
-- В полюбовницы к вам поставлена. Сам Павел Еремеич свели меня сюда и приказали, -- сказала она с улыбочкой.
-- Как? -- барон даже сел на кровать от изумления.
-- Да и от барыни на то приказ вышел, -- отвечала девка.
-- Луша, Луша! что ты говоришь, какой позор, как поруганы чувства наши чистые, -- восклицал барон, а Луша, подползя по ковру к кровати, обнимала ноги несчастного влюбленного и вкрадчиво шептала:
-- Какой же позор. Счастье-то какое. Так угождать вам буду, а от барыни подарки; вся дворня Лукерьей Спиридоновной величать будет, а уж я-то вас так утешу, так утешу. Довольны останетесь. Нельзя же воли маменькиной противиться, а они, видя печаль вашу, сжалились и осчастливить нас изволили. Пожалуйте ручку.
Она уже целовала руку беспомощно повисшую, снимала туфли и ловче Фильки справилась с прочей одеждой, все время ласково приговаривая. Барон молчал, не переставая тяжко вздыхать. Потом, быстро скинув с себя сарафан, Лушка задула свечу и, прижимая голыми руками к пышной груди своей огорченного все еще чем-то любовника, шептала:
-- Разве не говорил, что любишь, так что же не поцелуешь.
На другое утро, встретив по обычаю барона у дверей, Еремеич пожелал доброго утра и, приложившись к руке, промолвил:
-- Виноват я перед вашей милостью: не спросясь, Фильку отослал и нового слугу поставил вам.
Барон вспыхнул, но все же не без шутливости ответил:
-- Ничего, Еремеич, в вину тебе не поставлю. Много усерднее новый слуга.
(- тут еще надо было в пятачину Еремеичу зарядить – или уж златой империал дать. Но барин пока неоперился. – germiones_muzh.)
Когда же в предвечерний час сел барон к клавесинам, веселее запели ржавые струны. Нежно прозвенели куранты и семь раз склонялся томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей, и уже без всякой меланхолии наблюдал их любовную игру барон фон-Кирилов.

один - на один (XI век)

– …кто вызывается? – Но боярин отобрал пятерых. Остальным сказал: – Повремените, ленитесь вы в свободный час заняться воинским делом. В поле же учиться поздно, зря стрелы разбросаете.
Шесть стрел ушли к солнцу и будто бы стайкой упали на головы половцев, но те на этот раз ничем себя не выдали. Повторили еще и еще. В земляной подкове тесно. Половцы догадались прикрыть головы щитами, но лошадей укрыть нечем, тесно там, тошно и нудно стоять, ожидая острожалых гостинцев. Подрезанные снаружи стенки голы, поверху же вала стоит трава меховой шапкой. Там можно спрятаться лежа, там лежат, наблюдая. Плохо стало лежать: жди стрелу не в голову, так в спину, спину прикрыл – в шею ударят. Да и в ногу невелика радость принять стрелу. Конники ездят с круглыми щитами – лицо и туловище прикрыть, с длинным щитом, которым закрывается пеший, верхом не поездишь (- европейские рыцари-витязи уже ездили. Но свободный маневр такой щит, конечно, стеснял. - germiones_muzh.).
– Проняло! – крикнул Симон.
На земляном валу, выросши из травы, торчал человек, разводя руки, будто для объятий. Один за одним половцы выезжали из курганного вала, как из подземелья или из-под кручи: сначала голова, за ней всадник вырастал над травой. Четверо. Русские, развернувшись, стали вправо и влево от боярина. Оставив спутников в сотне шагов, передний половец бойкой рысцой подъехал к боярину. Половец широко улыбался, будто встретил друга.
– Здравствуй, боярин Длинный Ус! – Он чисто выговаривал русские слова. – Ехал я к тебе гостем, а ты погнал меня, будто волка. Ай-ай!
– А чего же ты, хан, прятался, будто волк? – возразил Стрига. – Гостю положено ехать открыто.
– Поздно выехал, поздно приехал, – все с улыбкой объяснял половец. – Ночью нельзя гостю приходить, а? Пустился я в лесу ночевать. Твои охотники стали зверя гонять, я ушел – зачем охотникам мешать? А ты в засаде сидишь, я испугался, хотел домой уйти, ты не дал.
– Пусто тебе с пустыми речами, хан Долдюк, а по-нашему – Рваное Ухо, – прервал Стрига. – Мир между нами, ты мир нарушил. Слезай с коня, своим скажи, чтоб сдавались. Иначе ни один из вас живой не уйдет. Давай я сам тебе руки свяжу, чтоб с пути удрал ты не волком, а зайцем.
Будто бы ничего смешней не мог сказать боярин. Долдюк, зашедшись смехом, даже за бока взялся:
– Шутишь, ой шутишь! Сам говоришь – мир, а меня вязать вздумал! Слушай!
Смеха как не было. Долдюк выпрямился. Скуластое лицо в редкой бородке разгладилось, вместо щелок жестко глянули серо-зеленые глаза.
– Я в мире не клялся, – сказал хан. – Большие ханы с твоими князьями о мире говорили. Мой улус молчал. Ты меня изловил, а я тебя не боюсь. Не хочешь добром отпустить – биться будем. Побьешь ты нас, мы и твоих жизней возьмем. Хочешь, решим один на один? Я тебя одолею, они, – хан указал на русских, – мои будут. Ты меня свалишь – возьмешь всех моих, на веревке погонишь к себе.
– Вот ты и заговорил по-своему, – ответил боярин. – Всяк зверь шерстью линяет, норов не меняет. Бой приму. Но богатой ты просишь себе доли в чужом месте. Одолеешь – возьмешь себе с моего тела доспех и оружие, а тебя и твоих мои добром отпустят. Я одолею – всех твоих возьму. Не согласен, иди, прячься в курган, буду силой брать. (- очень четко. Просто красавец. - germiones_muzh.)
Не дожидаясь ответа, Стрига крикнул долдюковым провожатым:
– Слыхали? Поняли, чего я хочу?
Те в ответ закивали головами, прикладывая руки к груди: поняли и согласны.
– И еще тебе, как гостю, почет окажу, – сказал Стрига. – Мой конь твоего коня выше и сильней, будем пешими спорить.
Хан Долдюк косо усмехнулся:
– Щедро даришь, боярин. Сам о том хотел тебя просить. Далеко ты видишь, мысль видишь.
Чтоб не мешала высокая трава, посекли дикие колосья и подвытоптали малую лужайку, шагов десять длины и чуть поменьше ширины.
Два края у лужаечки – русский, на нем стал боярин, у него за спиной свои конники, а еще Сула течет и крепость Кснятин стоит; на другой стороне – Долдюк, за ним трое его половцев, дальше курган; на земляной подкове торчит, не скрываясь, с дюжину одноулусников ханских, все лицами сюда глядят. За ними река Псел, река Ворскла и степь половецкая.
Приказав своим, чтобы не на бой глазели, а смотрели б за половцами, чтоб они из кургана не вздумали бежать, боярин Стрига шагнул вперед, и, ни в чем не уступая, Долдюк тоже шаг сделал.
Русский ростом длиннее, зато половец кажется телом тяжелей, шире. Хотя на глаз трудно смерить. На обоих бойцах надеты из кованых колец рубахи-кольчуги, а под железом из двойной либо тройной кожи другие рубахи, подбитые льняной прядью – иначе доспех почти ни к чему: от удара сломается кость. От толщины подкольчужного кафтана зависит на глаз и сила бойца.
Прибавляет русскому роста и островерхий шлем – у половца железная шапка ниже. Зато щиты у обоих размером одинаковы, одинаково круглые, как с гончарного круга, толсто окованные по краю, густо покрытые железными бляхами. На русском щите средняя бляха с длинным и толстым острием, на половецком – острие покороче и оттого кажется крепче.
Еще шаг и еще. Сошлись. Ждут чего-то. Нет, ждать обоим нечего и не от кого, только от себя. Сверху будто бы наметился рубить половец, а ударил наискось снизу, тяжелая сабля метит в колено русского, а голову половец прячет под щит. Встретила сабля меч, железо лязгнуло о железо, и заметались оба клинка, как змеиные жала. Легко и вертко прыгает, отступает, наступает половец, видно, у него под кольчугой прячется больше мускулов, чем льняной набивки. Справа, слева, сверху, сверху, сверху бьет раз за разом без передышки, железо стучит, гремит, и – звонко-глухой удар по щиту, и боярин делает шаг, наступая, потому что половец ошибся и выщербил саблю о край щита, а может быть, на сабле вырубил кусок и меч при отбиве, никто не видал ведь, но быстрее и быстрее движется половец, а русский переступает и теснит половца на его сторону, и что-то, отрывисто-резко кричит по-своему один из ханских провожатых.
Малая, малая лужаечка в степи велика, как вся степь, и еще шире она, чем степь, ибо степь легко пересечь от края до края, за одно лето пройти ее можно, а на такую лужайку жизнь кладут; тесно в степи, хоть много дней можно идти, не видав чужого огня, тесно – все кончается на лужайке в десять шагов; чтобы ее прошагать, нужна целая жизнь, и праздными здесь кажутся размышления о необъемлемом мире, ибо весь мир помещен на острие меча, копья, сабли, ножа, на остром жале стрелы. Говоришь, много ль места они занимают?! Обманывает тебя глаз – на них места хватает для тьмы тысяч жизней.
Сказано, в поте лица своего должен свой хлеб добывать человек за грех праотца всех людей. Верно сказано, и плох тот человек, которому никогда не заливал пот очей на тяжелой работе, кто не знает, как пот ест глаза, кто не отмахивался головой от пота, будто лошадь от мух, не имея мгновенья отнять руки, чтоб отереть лицо.
А вот руки, ладони не потеют или мало потеют, иначе бы не удержать человеку ни плуга, ни меча, ни орудий, ни оружия и пропал бы он без следа.
Солнце светит сверху и с юга – поперек лужаечки. Тигром прыгает Долдюк, уже не раз переменились местами бойцы, а смерть спит, утомилась, наверное, от сотворения мира собирая богатые жатвы в извечной борьбе между лесом и степью, плугом и кибиткой, мечом и саблей. Нет спокойного дня для нее, нет спокойного часа. Нынче она прилегла было на полуденный сон в тени старого кургана. Стучит железо, звенит железо – то не косарь точит косу, не молот тешится над наковальней. В жаркий час спят косарь и кузнец. Нет отдыха смерти. Поднялась и пошла, не сминая травы, никому не мешая, явилась и смотрит то одному, то другому в глаза, бесстрастна, послушна кому-то, чему-то. Ей все равно, кого взять, хоть обоих. Она – закон безжалостный, но не злой: вопреки клевете, никого не любя, никому она не отказала и в помощи.
На пряный запах распаленного тела слетелись мухи и черным роем жужжат на лужайке, вместе с потом лезут бойцам в глаза. Долдюк, отскакивая, опускает щит. Концом сабли он рассек щеку боярина. За удачу пришлось Долдюку открыться, и он сам получил удар по левому плечу. Доспех остался цел, но рука онемела, нет в ней силы, и щит сделался ненужной помехой, бросить бы его – не слушается.
Не страшно Долдюку, ярость душит, смело ждет он боярина – не пощады, пощады не бывает. И сказал, как плюнул желчью:
– Жену твою хотел поймать, она бы мне кизяк собирала, а я ее бы брюхатил!
Звякнуло железо раз, другой, а смерть, повинуясь приказу, сделалась легкой, как дыханье, и, севши на меч, коснулась половецкого тела.
В переметных сумах у седла нашлось чистое полотенце перевязать боярскую щеку. Стащили с него кольчугу, освободили от кожаного подкольчужного кафтана, который как в воде лежал, сняли мокрую рубаху, и стоял боярин белый, будто вся кровь утекла из пустой царапины на щеке, глядел, как по одному выезжали из кургана половцы, оставив оружие. Им вязали руки за спину, поводья одной лошади привязывали к хвосту другой и в три нитки погнали пленников рысцой по следу.
Одного половца постигла в кургане смерть от стрелы, которая пала с неба в шею между щитом, прикрывавшим его спину, и краем шлема. Двое половцев были ранены, одна лошадь убита и три покалечены стрелами.
Заметив парня-табунщика, боярин погрозил ему: своевольничаешь! Парень мотнул головой и дерзко ответил:
– Половец моего отца застрелил!
– Где?
– У Лубен.
– Что ж ты сюда пришел?
– У меня там нет никого, а здесь дядя.
– Хочешь ко мне?
– Пойду.
– Но, гляди, слушаться заставлю.
(писателя Валентина Иванова страшно ругают нынешние любители истории. - Он действительно много домысливал и перемысливал. Зато участник гражданской войны Валентин Иванов хорошо понимал в рукопашной и в стрельбе, в преследовании и переговорах. Бою этого человека учили. Его есть за что поругать - и есть чему поучиться у него. - germiones_muzh.)

ВАЛЕНТИН ИВАНОВ (1902 - 1975. советский писатель). "РУСЬ ВЕЛИКАЯ"

- ты чего улыбаешься? серенькая хозяечка (Ростов-на-Дону. 1920е - 1930е)

…Ванька вырос на Дону. От их маленького деревянного домика на Очаковской до Дона совсем недалеко.
Отец был рыбаком. Запах рыбы — самый привычный с раннего детства. Во дворе на солнце вялились куски сомятины. В сарае сушилась нанизанная на шпагат тарань (- на Волге вы зовете ее воблой. – germiones_muzh.). Уложенная плотными рядами, солилась в бочке донская селедка с толстыми фиолетовыми спинками. А в корыте медленно поводили жабрами, били хвостами только что пойманные чебаки и сулы (- лещ и судак. – germiones_muzh.).
Плавать Ванька научился чуть позже, чем ходить. Ему не было и пяти, когда произошел такой случай.
Едва стало рассветать, отец взвалил на плечо тяжелые весла и пошел со двора.
— Ба-тя-а! — закричал сзади маленький Ванька.
— Чего ты вскочил? Спи. Сейчас сон самый сладкий.
— И я с тобой на лыбалку!
— Какая там «лыбалка»! — усмехнулся отец. — Ма-ать!
Выбежала мать и увела упирающегося Ваньку в дом.
Отец пришел на берег, вставил весла в уключины, вытащил «кошку» и готов был отплыть, когда сзади снова услышал: «Ба-а-тя-а!» Оглянулся: к пристани бежит Ванька. А за ним в двух сотнях шагов поспешает простоволосая мать.
— Вот упрямец! — засмеялся отец. — Ну, мать тебе задаст.
Лавируя между чужими баркасами, выбрался на чистую воду, развернул лодку и вдруг увидел: мать стоит по колено в воде, размахивает руками и кричит:
— Утопнешь, чертенок!.. Утопнешь же, горе ты мое!
«А где же Ванька?» — испугался отец. И тотчас увидел его. Ванька, как собачонка, плыл за ним метрах в пяти. Белая рубашка за спиной вздулась пузырем. Он не звал на помощь, просто изо всех сил плыл. Хотел во что бы то ни стало догнать.
Отец потабанил веслами и, когда Ванька приблизился к борту, выхватил его из воды. Вмиг содрав штаны и рубашку, укутал в свой бушлат и сказал, еле сдерживая улыбку:
— Грейся. За свое самовольство ты еще получишь! — А матери крикнул: — На-стя! Иди. Мы с Ванькой вечером вернемся…
С тех пор приобщился Ванька к делам отца, к его промыслу. Больше всего нравилось маленькому Ванюшке, сидя на корме, чуть шевельнув рулем, по своей воле направлять лодку в любую сторону. Отец гребет, а он правит.
Дома, едва отец возьмется за весла, он уже кричит:
— Ба-тя-а! Где руль?! Дай, я руль понесу!
И, пыхтя, тащит еще тяжелый для него руль к пристани. За это пристрастие и прозвали его ребята Ванька Руль.
В воде он чувствовал себя прекрасно. Бесстрашно нырял с моста. Плавал легко, стремительно. Никто из товарищей не мог за ним угнаться. И вообще, если представлялся выбор, он предпочитал плыть, а не идти. Пока мальчишки, сделав огромный крюк, перейдут по мосту, Ванька шутя перемахнет рукав Дона и давно поджидает их, загорая на пляже Зеленого острова.
Ванька не только хорошо плавал, но и постоять за себя мог. Крепкий, как обкатанный кремушек, он не давал спуску никакому противнику, даже более сильному и старшему по возрасту.

***
Дружно жили они втроем в своем домике на Очаковской. Отец на реке промышлял. Мать по дому управлялась. А Ванюшка учился в школе. Учительница его даже хвалила.
— Только уж очень он живой, непоседливый. Во все, куда надо и куда не надо, свой нос сует, — говорила она матери.
Горе вошло в их дом весной двадцать девятого года. Подбили отца товарищи сколотить небольшую артель и поехать на Волгу заработать денег в весеннюю путину. Уехал отец и не вернулся. Ночью утонул в ледяной мартовской воде Волги. Даже тела его не нашли…
Ваня в смерть отца не поверил. То есть он понимал, что отца уже никогда не будет с ними. Но в то, что его вообще нет — не верил. Как это так — большой, веселый, не хворал, никто его мертвым не видел и вдруг — умер?.. В голове это не укладывалось.
Кое-как закончил он третью группу. А когда начались каникулы, с помощью взрослых залатал отцовскую плоскодонку. Но одному с тяжелой лодкой не справиться. Поэтому он приладил к ней съемную мачту и небольшой металлический киль. Из просмоленной парусины сшил косой парус. Каждое утро лодка под черным парусом отваливала от пристани и, обогнув косу Зеленого острова, зигзагами уходила вверх по Дону.
— Эй! Пират под черным парусом! — кричали весельчаки с прогулочных фофанов (- спортивное гребное судно. – germiones_muzh.). — А где череп с костями?!
На эти шуточки Ванька не отвечал. А если уж очень донимали — шел на таран. На полном ходу мчался на лодку обидчиков. На фофане начиналась паника:
— Куда прешь?!. Сумасшедший!.. Ты же нас потопишь!..
А Ванька, насладившись местью, круто клал руль на борт. Черный парусник проносился в метре от борта лодки с перепуганными пассажирами и быстро уносился прочь.
Где он пропадал целыми днями, мальчишки не знали. Но вечером Ваня приходил домой с хорошим уловом.
— Возьми, мать, на ушицу, — небрежно говорил он.
— Да все крупные какие! — удивлялась мать. — Ведь не сетью, а на удочки. Что они у тебя, заговоренные?
— Мелюзгу я назад выпускаю, — солидно, подражая отцу, отвечал он. — Пусть подрастают… Собери, что ли, поужинать…
После гибели отца по отношению к матери он усвоил покровительственный тон. На улице, в школе Ваня оставался таким же мальчишкой. А дома серьезнел. Во всем, что, по его мнению, было мужским делом, он поступал по-своему. Даже мать на работу определил сам.
Видя, как она мечется в хате, где все ей напоминает об отце, он навел справки и пришел домой с готовым решением:
— Мать, хватит тебе дома сидеть. Иди работать.
— Куда ж я, сынок, пойду? — растерялась она. — А дом? А хозяйство?.. Да и кто меня возьмет, неграмотную?
— Швачкой на берег. С теткой Дарьей. Мешки с зерном зашивать будешь. Новые шить, латать старые.
— Хорошо бы! Это по мне, — обрадовалась мать. — А возьмут?
— Возьмут. Мы с дядей Колей ходили к завскладом. Он согласный. Прямо завтра с паспортом и иди.
— Ва-неч-ка, да чтоб я без тебя делала? — заплакала мать.
На следующий день она уже работала швачкой на берегу.

***
Возвращаясь с рыбалки, Ваня каждый раз видел на Очаковской девчонку. Стоит и смотрит. Будто ожидает чего-то. А не говорит. Обернется — опять смотрит ему вслед.
Сначала это Ваньку злило. Потом стало даже интересно. Еще поднимаясь по Державинскому, он думал: «Стоит или нет?».
Семья Крашенинниковых появилась на Очаковской в позапрошлом году. Девчонка эта, которую зовут Оля, ее мать, худая тетка с запавшими глазами, вечной папиросой во рту и перевязанным горлом, и Олина двоюродная сестра Тонька. Тоньку он знает. Она тоже в третьей группе, только в «А» (- тогда не было «классов». Ибыла «шестидневка». – germiones_muzh.). Мальчишки рассказывали: Тонька плакса и фискалка. А про Олю он ничего не слыхал. Она только первую группу кончила.
Ваня так привык видеть эту молчаливую девчонку, что когда однажды Оли на месте не оказалось, ему стало грустно. Не было ее и на другой вечер, и на следующий.
Весь день Иван думал: «Что же с ней случилось?» И на рыбалке у него не ладилось. То обнаружил, что нет весла. Оглянулся, а оно черт те где уже плывет! Еле догнал. Банка с червями оказалась пустой — забыл закрыть плотно, они и расползлись по всей лодке. Подсек хорошенького сазанчика. Водил его, водил, а под конец заторопился. Сазан как ударит хвостом, как дернет! И был таков вместе с крючком и леской.
Злой возвращался он домой. Повернул на Очаковскую. Вот те на! Прямо перед ним стоит Оля и улыбается.
— Ты чего улыбаешься?
— Ты ведь тоже, — ответила Оля, — идешь и улыбаешься. Я подумала: наверно, у тебя день сегодня очень хороший.
Ваня смутился. Что она сочиняет? Он и не думал улыбаться. И какой же у него день хороший?!
— Ты куда задевалась? Целых три дня тебя не было.
— Болела я… Но уже совсем-совсем поправилась! — поспешила обрадовать его Оля.
Он и в самом деле почему-то обрадовался. И неожиданно для себя предложил:
— Хочешь, я тебе рыбку дам? Вот эту. Смотри какая. Длинненькая. Мордочка остренькая. Вся в шипах. Зато вкусная! — объяснил он ей, как совсем маленькой девчушке.
— Я знаю. Она стерлядка называется, — подняв на него погрустневшие глаза, сказала Оля. — Мне дядя Вася давал.
— Какой дядя Вася?! — с тревогой спросил Иван.
— Твой папа. Какой же еще?! Идет с Дона и говорит: «Хочешь стерлядку, хозяечка серенькая? Ушицу вкуснейшую сваришь».
— Ну, это уж ты врешь! — взъерошился Ванька. — Сколько раз с ним ходил, а тебя не видел.
— Я никогда не вру, — спокойно объяснила Оля. — Когда ты шел вместе с ним, я в калитку пряталась.
— Почему?
— Не знаю. Пряталась и все.
— А почему он так называл тебя?.. Ну это… хозяйкой.
— Не хозяйкой! — обиделась Оля. — А хозяечкой серенькой. А иногда называл Сероглазкой… У вас, говорит, в доме одни женщины. Кто же вас ухой побалует?
Ваня глянул. И правда, глаза у Оли большие, серые, серьезные. И почему-то заторопился. Вынул из садка кроме стерлядки еще двух подсулков:
— Куда тебе?
— Вот, в фартучек. Дядя Вася всегда в него клал.
— Так испачкаешь! Рыбой провоняется.
— Ничего. Я постираю… И рыба не воняет, а пахнет.
Он уже подошел к своим воротам, когда Оля догнала его и быстро сказала шепотом:
— Дядя Вася живой!.. Я его во сне видела. Он говорит: «Не верь. Я живой!»
Так появился у Вани друг. Оля. Теперь каждый раз, возвращаясь с рыбалки, он давал ей самую вкусную рыбу.
Соседские мальчишки заметили это и стали смеяться:
— Тю! Ты чего, Руль? Нанялся им?!
— Дурачки! — отвечал Ваня. — Ведь у них в доме одни женщины. Кто же им рыбу поймает?..
Он катал Олю на своей лодке с черным парусом. Учил плавать. Рассказывал про рыбьи повадки и рыбацкие хитрости.
В присутствии Оли Иван казался сам себе старше, опытней, сильней. Это ему очень нравилось. Даже хотелось, чтобы Олю кто-то попытался обидеть. Он бы тому показал!
Иногда они говорили об отце. Оля удивляла Ивана. Оказывается, она знала о его отце не меньше, чем он сам.
И они вместе не верили, что отца нет в живых…

ЮРИЙ ДЬЯКОНОВ «…ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ЖИТЬ»

АНЮТА

Вот сумерки, вокзал, вагоны.
Вот ты стоишь, решительно не зная,
Что делать дальше. Так же как и я.
Вот кот в пушистой шубе, рыжий с черным.
Он удивительно похож на тайный знак,
На символ нескончаемой дороги...
Не уезжай, ты можешь не вернуться!
Отяжелеет память без тебя
И мысли будут двигаться по кругу,
А то и вовсе станут неподвижны...
Дождь начался, тяжелый и протяжный...
Кот выгнул спину, тронул лапой лужу,
И медленно за поездом пошел...