May 11th, 2017

ВОЛЬФГАНГ ХИЛЬДЕСХАЙМЕР

СВЕТЛО-СЕРЫЙ ЛЕТНИЙ ПЛАЩ

два месяца назад, когда мы как раз сели завтракать, пришло письмо от моего племянника Эдуарда. Однажды весной, это было двенадцать лет назад, мой племянник Эдуард вышел из дома, чтобы бросить письмо в почтовый ящик, и больше не вернулся. С той поры никто о нем ничего не слышал. Письмо пришло из Сиднея, Австралия. Я распечатал его и прочел:
Дорогой Пауль!
Пришли мне, пожалуйста, мой светло-серый летний плащ. Мне он нужен, потому что тут бывает прохладно, особенно по ночам. В левом кармане лежит “Справочник грибника”. Можешь вынуть его и взять себе. У нас тут съедобных грибов все равно нет. Заранее благодарю.
Сердечно твой
Эдуард.


Я сообщил жене:
— Пришло письмо от моего племянника Эдуарда.
Жена в это время погружала кипятильник в вазу для цветов, чтобы сварить в ней яйца.
— Да? И что же он пишет?
— Что ему нужен его светло-серый летний плащ и что у них в Австралии нет съедобных грибов.
— Ну, он может есть что-нибудь другое, — заметила жена.
— Это точно, — согласился я.
Потом пришел настройщик. Стеснительный, рассеянный человек, немного не от мира сего, но очень милый и музыкально одаренный. Он не только настраивает рояли, но еще умеет чинить струнные инструменты и дает уроки игры на флейте. Его фамилия Кольхаас. Когда я встал из-за стола, из соседней комнаты уже доносились его аккорды.
На вешалке я увидел светло-серый летний плащ. Значит, жена достала его из кладовки. Это меня удивило, потому что она обычно делала что-то только тогда, когда было уже все равно, сделает она это или нет. Тщательно упаковав плащ, я пошел на почту и отправил его в Австралию. Лишь потом мне пришло в голову, что я забыл вынуть “Справочник грибника”. Впрочем, мне он был тоже не нужен.
Я еще немного прогулялся и, придя домой, застал настройщика и жену в поисках чего-то по всем шкафам и углам.
— Может, я помогу? — предложил я.
— Господин Кольхаас плащ потерял, — сообщила жена.
— А-а! — воскликнул я, осознав свою ошибку. — Я только что отправил его в Австралию.
— Почему в Австралию? — удивилась жена.
— По ошибке, — объяснил я.
— Что ж, тогда извините, — пробормотал господин Кольхаас, собираясь уходить. Кажется, он даже не слишком удивился. И тут я сказал:
— Подождите. Я отдам вам плащ моего племянника.
Я пошел в кладовку и нашел в одном из старых чемоданов светло-серый летний плащ. Он был, конечно, сильно помят, — все-таки двенадцать лет пролежал в чемодане, — однако все еще в хорошем состоянии.
Пока моя жена проглаживала плащ, мы с господином Кольхаасом выпили по рюмочке хереса, и он рассказал мне, какие удивительные инструменты ему иногда приходилось настраивать. Потом он надел плащ, распрощался и ушел.
Несколько дней спустя мы получили посылку. В ней было около килограмма белых грибов. И два письма. В первом письме говорилось:
Дорогой г-н Холле (это моя фамилия),
хочу сердечно поблагодарить Вас за “Справочник грибника”, столь любезно положенный Вами в карман плаща, и в знак благодарности посылаю результаты своего первого похода за грибами. Надеюсь, они Вам понравятся. В другом кармане я нашел письмо, которое, скорее всего, предназначалось не мне, поэтому посылаю его Вам обратно.
С уважением
Ваш А. М. Кольхаас.


Второе письмо оказалось тем самым, которое мой племянник собирался тогда бросить в почтовый ящик. Видимо, он забыл его дома вместе с плащом. Письмо было адресовано некоему Бернарду Хаазе, с которым, как я помню, племянник тогда дружил. Я открыл конверт. В нем лежали театральный билет и записка:
Дорогой Бернард!
Посылаю тебе билет на “Тангейзера” на понедельник. Сам я не могу пойти, потому что мне нужно уехать, чтобы хоть немного развеяться от всей этой дряни. Если сможешь, сходи послушай. Елизавету будет петь знаменитая Шмидт-Гольвег. Я помню, как ты восхищался ее верхним соль-диез.
Большой привет,
Эдуард.


На обед у нас был грибной суп.
— Я пришла, а на столе грибы. Откуда? — удивилась жена.
— Их прислал господин Кольхаас.
— Как мило с его стороны! Но ведь он нам ничем не обязан?
— Не обязан, это точно, — согласился я. — Но все равно мило.
— Надеюсь, они не ядовитые? Кстати, тут я нашла еще билет в театр. Это на какой спектакль?
— Билет, который ты нашла, — объяснил я, — на “Тангейзера”, однако спектакль был двенадцать лет назад!
— Ну тогда ладно, — отозвалась она. — “Тангейзера” я все равно не люблю.
А сегодня утром снова пришло письмо от Эдуарда — с просьбой прислать ему теноровую блок-флейту. Потому что в кармане плаща (“который почему-то стал мне длинен — или, может быть, это я уменьшился в росте”) он нашел учебник игры на флейте и решил попробовать. Но у них в Австралии таких флейт нет.
— Еще одно письмо от Эдуарда, — сообщил я жене, которая в это время развинчивала кофемолку.
— И что же он пишет?
— Что в Австралии нет теноровых блок-флейт.
— Ну, он может выучиться играть на чем-нибудь другом.
— Это точно, — согласился я.
Моя жена — человек трезвомыслящий и, я бы даже сказал, прагматичный. Ее замечания иногда бывают резкими, но нельзя не признать, что они всегда попадают в самую точку.

«человек обидевшийся»

- я думаю, это нельзя перевести на латынь (по крайней мере, изящно-точно не будет) – старики римляне не понимали, как это можно: самому себя оскорбить? – Но в нашем мире людей обидевшихся так много.
Поэтому удобнее всего рассмотреть их в литературе.
Это не именно саксоанглийская проблема (принц Гамлет! Успокойтесь. Выпейте кефиру – ваш автор здоровый человек). И не германская только (хотя мотив стра-ашной мести и жестокого рока в немецкой культуре очсилен). – Это проблема всемирная. Всечеловеческая. Это Оскар Уайльд и Герман Гессе, Камю и Ричард Бах. Очень много японцев; да и других азиатов тоже найдем...
- Люди красивые, но «сумеречные». Посторонние. И одинокие.
В русской литературе таких, к сожалению, хватает. Скажем, прекрасный прозаик Паустовский. (Я нестану называть всех. – Александр Грин? – Да. Нет. Да. Несовсем…)
Ненадо думать, что обиделись они вовсе без причины; в большинстве случаев объективные обидчики были. – Но они сами согласились обидеться. Обидеться так, чтоб навсегда.
Обидевшиеся люди стараются противопоставить жизни собственный «мир», который выстраивают по своей прихоти. Они, конечно, хотят, чтобы он был справедливым… И очень красивым. Но готовы к тому, что он обречен – ореол меланхолической грусти витает над ними. Этот тонкий яд многие пили и пьют из фиалов их причудливой работы.
Конечно, это эскапизм. К сожалению, нет сомнений, что «мир» по законам Крапивина нежизнеспособен. - Хотя бы потому, что в нем нет девочек:)
Душевная болезнь. Увы, пиздюлями почти нелечится (хотя естессно это любимый мой метод). – Очтрудно ударом передать любовь…
Постойте-постойте! Хотите мне сказать, что любое творчество это эскапизм? – Нет. При его посредстве можно или «расширить» вселенную – или разъять ее на изолированные части, нарушив тем самым Закон Сообщения Сосудов. (А если спросите, каким же тогда образом избавиться от экскрементов, - я объясню: не изоляцией. А вытеснением и возгонкой до степени золота).
Завершенными самообидчиками можно назвать тех, кто, отделав свой альтернативный интерьер, закрывает за собой дверь. На ключ.
Их слабое место в том, что других – необидевшихся – людей они не понимают.
- Но это еще незначит, что те непонимают их.
Вот тут мы должны постараться. - Иначе будем именно теми, кем они нас в глубине считают: тупыми равнодушными скотами, жующими жвачку. И неспособными посмотреть Вдаль.
Желаю вам счастья.

графиня ЭМИЛИЯ ПАРДО БАСАН (1851 - 1921)

ПРЕДОК

-- во время морских купаний, -- начал Кармона, наш поставщик страшных рассказов, -- я познакомился с молодым человеком, носившим знаменитое имя, полное славных воспоминаний, полуитальянское, полуиспанское -- Рамирес де-Овьо-Эсфорсия. Все мы, познакомившиеся с ним в маленьком прибрежном местечке X. называли его между нами Фабрикито и сокращенно Фабри. Странный контраст составляли громкие и героические имена Фабри с его особой. Это было слабое малокровное, хлоротическое существо (хлороз – «бледная немочь». В основном болезнь девичья. Бедный Фабрикито! – germiones_muzh.) с женственной наружностью, с светлыми и прозрачными, как вода, глазами, с удивительной мягкостью и нежностью характера; врачи, посылали его в X., советовали ему жить на морском берегу, надышаться здоровым воздухом, насытиться морскими солями. Мы шутя говорили, что это было хорошим средством против его пресности, в действительности же необходимо было придать некоторую крепость его худенькой комплекции и малокровному и слабому организму. "Что вы хотите, господа! -- повторял Фабри: -- я сирота, никого не имею, кто бы обо мне заботился, и должен заботиться о себе сам".
Молодой аристократ мне очень понравился, и мы вместе с ним купались, завтракали, гуляли и встречались в казино. Я заметил в Фабри одну особенность, которая пробудила мой инстинкт наблюдателя. Раздеваясь, чтобы войти в воду, он старался ни на одну минуту не открывать шеи и закрывал её всегда широким белым платком, который он с величайшей осторожностью заменял другим, когда заворачивался в простыню. Крахмальные воротнички его сорочек поднимались до ушей, и это, что некоторые считали аффектацией изящества, я сопоставил с платком, подозревая, что он желает скрыть следы золотухи, то, что мы называем зобом. Во всяком случае, что-то должно было вызывать столь необыкновенную осторожность; и однажды, под предлогом завернуть его в простыню, я устроил так, что платок остался в моих руках и открыл шею моего приятеля...
Он испустил стон, точно я дотронулся до открытой раны, а я с трудом удержал восклицание -- так страшно было то, что я увидел. Это превышало мои предчувствия... Отделяясь от белизны плеч и груди, обозначалась вокруг шеи широкая полоса, полу кровавая, полу мертвенная, с неровными краями, похожими на след, который мог бы оставить нож, отделяя голову от туловища. Казалось, что после удара голову опять приставили и, при малейшем движении, она упадет на землю. Я не мог себе отдать отчета в том, что это такое, потому что почти остолбенел от вида этого ужасного знака. Фабри уже закрывался дрожащими руками, а я все еще оставался недвижим, -- ужас сковал мне язык. Наконец, я обрел вновь дар слова и рассыпался в столь искренних и сердечных извинениях, что бедный юноша мог на них только ответить объятиями, в знак дружеского доверия.
Вслед за этим Фабри рассказал мне все, потому что сердцу нелегко переносить тягость некоторых тайн. Вечером мы сидели на, утесе на берегу, и одинокой и дикой местности, и к зловещему шуму водоворота примешивался голос Фабри, рассказывавшего мне историю кровавого знака.
-- После пяти лет бездетного супружества, -- начал он, -- родители мои потеряли надежду иметь детей. Врачи приписывали это сложению моей матери, болезненной, нервной и экзальтированно-впечатлительной. Они советовали, чтобы подкрепить ее, подольше пожить в деревне, вести вполне деревенскую жизнь, вставать рано, ложиться с петухами, много есть, ходить пешком и избегать всякого рода волнений. Опаснее всего для нее были волнения! Чтобы предоставить ей полнейшее спокойствие и иметь время позаботиться о различных спешных делах, мой отец решил не сопутствовать ей в имение Кастильбермейо (- теперь произносят "Кастильбермехо". "Красный зАмок". - germiones_muzh.), которое было избрано для ее местопребывания, вследствие красоты местоположения и целительных свойств воздуха, -- а также и потому, что семья управляющего, люди честные и преданные, должны были заботиться о сеньоре и служить ей.
-- Мне нравится Кастильбермейо, -- предупредил отец, -- потому, что, хотя в XV и XVI веках это была крепость, но после перестройки она изменилась в большой удобный и мирный дом. Там не осталось и следа жестоких времен, кроме разве, истории о голове, которую я считаю простой выдумкой.
-- О голове? -- спросила моя мать с любопытством. -- Какой голове?
-- Да это сказка, -- поспешил он воскликнуть уже раскаиваясь, -- я не был в Кастильбермейо с детских лет и едва помню ее.
Она настаивала, и мой отец нехотя рассказал сии некоторые подробности.
-- Говорят, что в доме находится сундук из красной кожи, в котором лежит голова одного из наших предков -- Эсфорсии, обезглавленного в Италии в XVI веке. Он был кажется зятем или племянником знаменитого Галеаццо (- Галеаццо Мария I Сфорца, герцог миланский. 1444 – 1476. – germiones_muzh.) того, что отравил свою собственную мать -- Бланку Висконти. Глупости, россказни! Вот ты уже и побледнела, голубка. Такую выдумку нечего и помнить.
Она замолкла; все забыли про это, и мать моя уехала, наконец, в Кастильбермейо и почувствовала себя удивительно хорошо уже в первые дни своего пребывания там. После бедняжка признавалась, что деревня произвела на нее столь благодетельное влияние, что она совсем не думала о голове предка, хотя рассказ отца гвоздем засел в ее горячем воображении. Свежий воздух, солнце, мир и тишина местности, свежее молоко, плоды и спокойный сон, заботливость и ласковая приветливость семьи управляющего -- так благотворно на нее подействовали, что лицо ее приобрело румянец, она начала чувствовать аппетит и характер ее вернул прежнюю веселость. Тем не менее, задумывались ли вы над этой странностью, -- деревня, если и успокаивает нервы, вместе с тем со временем, под влиянием одиночества и отсутствия забот, занятий и развлечений, возбуждает воображение. То же случилось и с моей матерью. Через месяц или немного более своего пребывания в Кастильбермейо, мысль об отрезанной голове начала занимать ее днем и ночью, особенно ночью. Она видела ее во сне истекающей кровью, и дрожа, просыпалась в поздние часы, точно привидение ее трогало холодной рукой. Сознавая, как женщина благоразумная, невозможность призраков -- она не хотела ни слова говорить об этом окружающим, ни спрашивать про кожаный сундук, чтобы не выдать своего бреда в вопросе. Были минуты, когда она была уверена, что все это было одной смешной сказкой. Колеблясь между сомнением и уверенностью, она решила перерыть весь дом, чтобы или подтвердить или рассеять свои страхи.
Она сама не знала, желала ли она, или боялась найти голову. Может быть, для нее было бы разочарованием не найти сундука.
Под предлогом подобающей хозяйке дома деятельности она перевернула дом сверху донизу, перерывая чердаки, подвалы и даже винные погреба, но сундук не находился. Когда она, наконец, устала от бесплодных поисков, она получает письмо от отца, извещавшего ее, что он приедет в деревню на неделю. Мать повеселела, забыла тотчас же все свои страхи и начала устраивать и переставлять громадную комнату, служившую ей спальней, приступила к ее чистке и возможному украшению, принесла из сада цветы и наконец принялась убирать для платья стенные шкафы, занимавшие одну сторону комнаты. На нижних полках лежали различные предметы, покрытые плесенью и сыростью: охотничьи фляжки, старинное оружие, пожелтевшая бумага, а дочь управляющего, вскарабкавшись на лестницу, вытаскивала сверху разную старинную посуду. Вдруг она воскликнула:
-- Здесь еще что-то, вроде ящика. Снять его?
-- Снимите, -- приказала мать моя, протянув руки и бережно принимая довольно большой ящик, ободранный, потемневший, с ржавой оковкой, крышка которого, еле державшаяся на петлях, сдвинулась и открыла внутри его предмет отвратительный и ужасный -- отрезанную голову, совершенно высохшую, но сохранившую часть волос и все зубы.
Фабри приостановился, вздохнул и посмотрел мне в глаза.
-- Сундук, -- подсказал я.
-- Сундук!.. Вы можете себе представить то нервное потрясение, которое испытала моя мать. Загадку, которую она искала по всему дому, она нашла вблизи себя, в своей комнате, в двух шагах от своей постели, в единственном месте, которое она еще не успела осмотреть! Когда мой отец приехал, он застал ее в сильнейшем припадке. Ценою многих забот и нежности, он достиг того, что она немного поправилась, и он мог ее увезти из Кастильбермейо. Через десять месяцев после того, родился я с тем знаком, который вы видели.
Фабри умолк, а я его спросил, полный сострадания:
-- А мать ваша?
-- От нее не могли скрыть этого знака. Это стало ее погибелью, расстроило ее умственные способности... Она умерла в доме умалишенных доктора Мойула... который обещал своей системой вернуть ей разум. Плохое прошлое, неправда ли? Я должен остерегаться вдвойне. Это наследственное.