April 8th, 2017

БЛАГОВЕЩЕНЬЕ (Москва замоскворецкая, купеческая. 1880-е)

а какой-то завтра денечек будет?.. Красный денечек будет — такой и на Пасху будет. Смотрю на небо — ни звездочки не видно.
Мы идем от всенощной, и Горкин все напевает любимую молитвочку — …"благодатная Мария, Господь с Тобо-ю…». Светло у меня на душе, покойно. Завтра праздник таков великий, что никто ничего не должен делать, а только радоваться, потому что если бы не было Благовещенья, никаких бы праздников не было Христовых, а как у турок. Завтра и поста нет: уже был «перелом поста — щука ходит без хвоста». Спрашиваю у Горкина: «а почему без хвоста?»
— А лед хвостом разбивала и поломала, теперь без хвоста ходит. Воды на Москва-реке на два аршина прибыло, вот-вот ледоход пойдет. А денек завтра ясный будет! Это ты не гляди, что замолаживает… это снега дышут-тают, а ветерок-то на ясную погоду.
Горкин всегда узнает, по дощечке: дощечка плотнику всякую погоду скажет. Постукает горбушкой пальца, звонко если — хорошая погода. Сегодня стукал: поет дощечка! Благовещенье… и каждый должен обрадовать кого-то, а то праздник не в праздник будет. Кого ж обрадовать? А простит ли отец Дениса, который пропил всю выручку? Денис живет на реке, на портомойне, собирает копейки в сумку, — и эти копейки пропил. Сколько дней сидит у ворот на лавочке и молчит. Когда проходит отец, он вскакивает и кричит по-солдатски — здравия желаю! А отец все не отвечает, и мне за него стыдно. Денис солдат, какой-то «гвардеец», с серебряной серьгой в ухе. Сегодня что-то шептался с Горкиным и моргал. Горкин сказал — «попробуй, ладно… живой рыбки-то не забудь!». Денис знаменитый рыболов, приносит всегда лещей, налимов, — только как же теперь достать?
— Завтра с тобой и голубков, может, погоняем… первый им выгон сделаем. Завтра и голубиный праздничек, Дух-Свят в голубке сошел. То на Крещенье, а то на Благовещенье. Богородица голубков в церковь носила, по Ее так и повелось.
И ни одной-то не видно звездочки!

* * *
Отец (купец. - germiones_muzh.) зовет Горкина в кабинет. Тут Василь-Василич (доверенный прикащик.) - и «водяной» десятник. Говорят о воде: большая вода, беречься надо.
— По-нятно надо, о-пасливо… — поокивает Горкин, трясет бородкой. — Нонче будет из вод вода, кока весна-то! Под Ильинским барочки (- баржи. - germiones_muzh.) наши с матерьяльцем, с балочками. Упаси Бог, льдом по-режет… да под Роздорами как разгонит на заверти да в поленовские, с кирпичом, долбанет… — тогда и Краснохолмские наши, и под Симоновом, — все побьет-покорежит!..
Интересно, до страху, слушать.
— В ночь чтобы якорей добавить, дать депешу ильинскому старшине, он на воду пошлет, и якоря у него найдутся… — озабоченно говорит отец. — Самому бы надо скакать, да праздник такой, Благовещенье… Как, Василь-Василич, скажешь? Не попридержит?..
— Сорвать — ране трех день, не должно бы никак сорвать, глядя по воде. Будь-п-койны-с, морозцем прихватит ночью, посдержит-с, пообождет для праздника. Уж отдохните. Как говорится, завтра птица гнезда не вьет, красна девка косы не плетет! Наказал Павлуше-десятнику там, в случае угрожать станет, — скакал чтобы во всю мочь, днем ли, ночью, чтобы нас вовремя упредил. А мы тут переймем тогда, с мостов забросными якорьками схватим… нам не впервой-с.
— Не должно бы сорвать-с… — говорит и водяной десятник, поглядывая на Василь-Василича. — Канаты свежие, причалы крепкие…
Горкин задумчив что-то, седенькую бородку перебирает-тянет. Отец спрашивает его: а? как?..
— Снега, большие. Будет напор — сорвет. Барочки наши свежие… коль на бык у Крымского не потрафят — тогда замётными якорьками можно поперенять, ежели как задастся. Силу надо страшенную, в разгоне… Без сноровки никакие канаты не удержат, порвет, как гнилую нитку! Надо ее до мосту захватить, да поворот на быка, потерлась чтобы, а тут и перехватить на причал. Дениса бы надо, ловчей его нет… на воду шибко дерзкий.
— Дениса-то бы на что лучше! — говорит Василь-Василич и водяной десятник. — Он на дощанике (дощаник - лодка. - germiones_muzh.) подойдет сбочку, с молодцами, с дороги ее пособьет в разрез воды, к бережку скотит, а тут уж мы…
— Пьяницу-вора?! Лучше я барки растеряю… матерьял на цепях, не расшвыряет… а его, сукинова-сына, не допущу! — стучит кулаком отец.
— Уж как каится-то, Сергей Иваныч… — пробует заступиться Горкин, — ночей не спит. Для праздника такого…
— И Богу воров не надо. Ребят со двора не отпускать. Семен на реке ночует, — тычет отец в десятника, — на всех мостах чтобы якоря новые канаты. Причалы глубоко врыты, крепкие?..
Долго они толкуют, а отец все не замечает, что пришел я прощаться — ложиться спать. И вдруг зажурчало под потолком, словно гривеннички посыпались.
— Тсс! — погрозил отец, и все поглядели кверху.
Жавороночек запел!
В круглой высокой клетке, затянутой до половины зеленым коленкором, с голубоватым «небом», чтобы не разбил головку о прутики, неслышно проживал жавороночек. Он висел больше года и все не начинал петь. Продал его отцу знаменитый птичник Солодовкин, который ставит нам соловьев и канареек. И вот, жавороночек запел, запел-зажурчал, чуть слышно.
Отец привстает и поднимает палец; лицо его сияет.
— Запел!.. А, шельма — Солодовкин, не обманул! Больше года не пел.
— Да явственно как поет-с, самый наш, настоящий! — всплескивает руками Василь-Василич. — Уж это, прямо, к благополучию. Значит, под самый под праздник, обрадовал-с. К благополучию-с.
— Под самое под Благовещенье… точно что обрадовал. Надо бы к благополучию, — говорит Горкин и крестится.
Отец замечает, что и я здесь, и поднимает к жавороночку, но я ничего не вижу. Слышится только трепыханье да нежное-нежное журчанье, как в ручейке.
— Выиграл заклад, мошенник! На четвертной со мной побился, — весело говорит отец, — через год к весне запоет. Запел!..
— У Солодовкина без обману, на всю Москву гремит, — радостно говорит и Горкин. — Посулился завтра секрет принесть.
— Ну, что Бог даст, а пока ступайте.
Уходят. Жавороночек умолк. Отец становится на стул, заглядывает в клетку и начинает подсвистывать. Но жавороночек, должно быть, спит.
— Слыхал, чижик? — говорит отец, теребя меня за щеку. — Соловей — это не в диковинку, а вот жавороночка заставить петь, да еще ночью… Ну, удружил, мошенник!
Я просыпаюсь рано, а солнце уже гуляет в комнате. Благовещение сегодня! В передней, рядом, гремит ведерко, и слышится плеск воды! «Погоди… держи его так, еще убьется…» — слышу я, говорит отец. — «Носик-то ему прижмите, не захлебнулся бы…» — слышится голос Горкина. А, соловьев купают, и я торопливо одеваюсь.
Пришла весна, и соловьев купают, а то и не будут петь. Птицы у нас везде. В передней чижик, в спальной канарейки, в проходной комнате — скворчик, в спальне отца канарейка и черный дроздик, в зале два соловья, в кабинете жавороночек, и даже в кухне у Марьюшки живет на покое, весь лысый, чижик, который пищит — «чулки-чулки-паголенки», когда застучат посудой. В чуланах у нас множество всяких клеток с костяными шишечками, от прежних птиц. Отец любит возиться с птичками и зажигать лампадки, когда он дома.
Я выхожу в переднюю. Отец еще не одет, в рубашке, — так он мне еще больше нравится. Засучив рукава на белых руках с синеватыми жилками, он берет соловья в ладонь, зажимает соловью носик и окунает три раза в ведро с водой. Потом осторожно встряхивает и ловко пускает в клетку. Соловей очень смешно топорщится, садится на крылышки и смотрит, как огорошенный. Мы смеемся. Потом отец запускает руку в стеклянную банку от варенья, где шустро бегают черные тараканы и со стенок срываются на спинки, вылавливает — не боится, и всовывает в прутья клетки. Соловей будто и не видит, таракан водит усиками, и… тюк! — таракана нет. Но я лучше люблю смотреть, как бегают тараканы в банке. С пузика они буренькие и в складочках, а сверху черные, как сапог, и с блеском. На кончиках у них что-то белое, будто сальце, и сами они ужасно жирные. Пахнут как будто ваксой или сухим горошком. У нас их много, к прибыли — говорят. Проснешься ночью, и видно при лампадке — ползает чернослив как будто. Ловят их в таз на хлеб, а старая Домнушка жалеет. Увидит — и скажет ласково, как цыпляткам: «ну, ну… шши!» И они тихо уползают.
Соловьев выкупали и накормили. Насыпали яичек муравьиных, дали по таракашке скворцу и дроздику, и Горкин вытряхивает из банки в форточку: свежие приползут. И вот, я вижу — по лестнице подымается Денис, из кухни. Отец слушает, как трещит скворец, видит Дениса и поднимает зачем-то руку. А Денис идет и идет, доходит, — и ставит у ног ведро.
— Имею честь поздравить с праздником? — кричит он по-солдатски, храбро. — Живой рыбки принес, налим отборный, подлещики, ерши, пескарье, ельцы… всю ночь надрывал наметкой, самая первосортная для ухи, по водополью. Прикажете на кухню?
Отец не находит слова, потом кричит, что Денис мошенник, потом запускает руку в ведро с ледышками и вытягивает черного налима. Налим вьется, словно хвостом виляет, синеватое его брюхо лоснится.
— Фунтика на полтора налимчик, за редкость накрыть такого… — дивится Горкин и сам запускает руку. — Да каки подлещики-то, гляди-ты, и рака захватил!..
— Цельная тройка впуталась, таких в трактире не подадут! — говорит Денис. — На дощанике между льду все ползал, где потише. И еще там ведерко, с белью больше, есть и налимчишки на подвар, щуренки, головлишки…
Лицо у Дениса вздутое, глаза красные, — видно, всю ночь ловил.
— Ладно, снеси… — говорит отец: ерзая по привычке у кармашка, а жилеточного кармашка нет. — А за то, помни, вычту! Выдай ему, Панкратыч, на чай целковый. Ну, марш, лешая голова, мошенник! Постой, как с водой?
— Идет льдинка, а главного не видать, можайского, но только понос большой. В прибыли шибко, за ночь вершков осьмнадцать. А так весело, ничего... Теперь не беспокойтесь, уж доглядим.
— Смотри у меня, сегодня не настарайся! — грозит отец.
— Рад стараться, лишь бы не… надорваться! — вскрикивает Денис и словно проваливается в кухню.
А я дергаю Горкина и шепчу: «это ты сказал, я слышал, про рыбку! Тебя Бог в рай возьмет!» Он меня тоже дергает, чтобы я не кричал так громко, а сам смеется. И отец смеется. А налим — прыг из оставленного ведра, и запрыгал по лестнице, — держи его!
Мы идем от обедни. Горкин идет важно, осторожно: медаль у него на шее, из Синода! Сегодня пришла с бумагой, и батюшка преподнес, при всем приходе, — «за доброусердие при ктиторе». Горкин растрогался, поцеловал обе руки у батюшки, и с отцом крепко расцеловался, и с многими. Стоял за свечным ящиком и тыкал в глаза платочком. Отец смеется: «и в ошейнике ходит, а не лает!» Медаль серебряная, «в три пуда». Третья уже медаль, а две — «за хоругви присланы». Но эта — дороже всех: «за доброусердие ко Храму Божию». Лавочники завидуют, разглядывают медаль. Горкин показывает охотно, осторожно, и все целует, как показать. Ему говорят: «скоро и почетное тебе гражданство выйдет!» А он посмеивается: «вот почетное-то, оно».
У лавки стоит низенький Трифоныч, в сереньком армячке, седой. Я вижу одним глазком: прячет он что-то сзади. Я знаю что: сейчас поднесет мне кругленькую коробочку из жести, фруктовое монпансье «ландрин». Я даже слышу — новенькой жестью пахнет и даже краской. И почему-то стыдно идти к нему. А он все манит меня, присаживается на корточки и говорит так часто:
— Имею честь поздравить с высокорадостным днем Благовещения, и пожалуйте пальчик, — он цепляет мизинчик за мизинчик, подергает и всегда что-нибудь смешное скажет: — От Трифоныча-Юрцова, господина Скворцова, ото всего сердца, зато без перца… — и сунет в руку коробочку.
А во дворе сидит на крылечке Солодовкин с вязанкой клеток под черным коленкором. Он в отрепанном пальтеце, кажется — очень бедный. Но говорит, как важный, и здоровается с отцом за руку.
— Поздравь Горку нашу, — говорит отец, — дали ему медаль в три пуда!
Солодовкин жмет руку Горкину, смотрит медаль и хвалит. «Только не возгордился бы», — говорит.
— У моих соловьев и золотые имеются, а нос задирают, только когда поют. Принес тебе, Сергей Иваныч, тенора-певца-Усатова, из Большого Театра прямо. Слыхал ты его у Егорова в Охотном, облюбовал. Сделаем ему лепетицию.
— Идем чай пить с постными пирогами, — говорит отец. — А принес мелочи… записку тебе писал?
Солодовкин запускает руку под коленкор, там начинается трепыхня, и в руке Солодовкина я вижу птичку.
— Бери в руку. Держи — не мни… — говорит он строго. — Погоди, а знаешь стих — «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда»? Так, молодец. А — «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей»? Надо обязательно знать, как можно! Теперь сам будешь, на практике. В небо гляди, как она запоет, улетая. Пускай!..
Я до того рад, что даже не вижу птичку, — серенькое и тепленькое у меня в руках. Я разжимаю пальцы и слышу — пырхх… — но ничего не вижу. Вторую я уже вижу, на воробья похожа. Я даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю, села… — и нет ее! Мне дают и еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А Солодовкин все еще достает под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают выпустить. В сторонке Денис покуривает трубку и сплевывает в лужу. Отец зовет: «иди, садовая голова!» Денис подскакивает, берет птичку, как камушек, и запускает в небо, совсем необыкновенно. Въезжает наша новая пролетка, вылезают наши и тоже выпускают. Проходит Василь-Василич, очень парадный, в сияющих сапогах — в калошах, грызет подсолнушки. Достает серебряный гривенник и дает Солодовкину — «ну-ка, продай для воли!». Солодовкин швыряет гривенник, говорит: «для общего удовольствия пускай!» Василь-Василич по-своему пускает — из пригоршни.
— Все. Одни теперь тенора остались, — говорит Солодовкин, — пойдем к тебе чай пить с пирогами. Господина Усатова посмотрим.
Какого — «господина Усатова»? Отец говорит, что есть такой в театре певец. Усатов, как соловей. Кричат на крыше. Это Горкин. Он машет шестиком с тряпкой и кричит — шиш!.. шиш!.. Гоняет голубков, я знаю. С осени не гонял. Мы останавливаемся и смотрим. Белая стая забирает выше, делает круги шире… вертится турманок. Это — чистяки Горкина, его «слабость». Где-то он их меняет, прикупает и в свободное время любит возиться на чердаке, где голубятня. Часто зовет меня, — как праздник! У него есть «монашек», «галочка», «шилохвостый», «козырные», «дутики», «путы-ноги», «турманок», «паленый», «бронзовые», «трубачи», — всего и не упомнишь, но он хорошо всех знает. Сегодня радостный день, и он выпускает голубков — «по воле». Мы глядим, или, пожалуй, слышим, как «галочка-то забирает», как «турманок винтится». От стаи — белый, снежистый блеск, когда она начинает «накрываться» или «идти вертушкой». Нам объясняет Солодовкин. Он кричит Горкину — «галочку подопри, а то накроют!» Горкин кричит пронзительно, прыгает по крыше, как по земле. Отец удерживает — старик, сорвешься!». Я вижу и Василь-Василича на крыше, и Дениса, и кучера Гаврилу, который бросил распрягать лошадь и ползет по пожарной лестнице. Кричат — «с Конной пустили стаю, пушкинские-мясниковы накроют „галочку“!» — «И с Якиманки выпущены, Оконишников сам взялся, держись, Горкин!» Горкин едва уж машет. Василь-Василич хватает у него гонялку и так наяривает, что стая опять взмывает, забирает над «галочкой», турманок валится на нее, «головку ей крутит лихо», и «галочка» опять в стае — «освоилась». Мясникова стая пролетает на стороне — «утерлась»! Горкин грозит кулаком куда-то, начинает вытирать лысину. Поблескивая, стайка садится ниже, завинчивая полет. Горкин, я вижу, крестится: рад, что прибилась «галочка». Все чистяки на крыше, сидят рядком. Горкин цапается за гребешки, сползает задом.
— Дурак старый… голову потерял, убьешься! — кричит отец.
— …«Галочкаааа»… — слышится мне невнятно. — …нет другой… турманишка… себя не помнит… сменяю подлеца!..
Лужи и слуховые окна пускают зайчиков: кажется, что и солнце играет с нами, веселое, как на Пасху. Такая и Пасха будет!

* * *
Пахнет рыбными пирогами с луком. Кулебяка с вязигой — называется «благовещенская», на четыре угла: с грибами, с семгой, с налимьей печенкой и с судачьей икрой, под рисом, — положена к обеду, а пока — первые пироги. Звенят вперебойку канарейки, нащелкивает скворец, но соловьи что-то не распеваются, — может быть, перекормлены? И «Усатов» не хочет петь: «стыдится, пока не обвисится». Юркий и востроносый Солодовкин, похожий на синичку, — так говорит отец, — пьет чай вприкуску, с миндальным молоком и пирогами, и все говорит о соловьях. У него их за сотню, по всем трактирам первой руки. висят «на прослух» гостям и могут на всякое коленце. Наезжают из Санкт-Петербурга даже, всякие — и поставленные, и графы, и… Зовут в Санкт-Петербург к министрам, да туда надобно в сюртуке-параде… А, не стоит!
— Желают господа слушать настоящего соловья, есть и с пятнадцатью коленцами… найдем и «глухариную уркотню», пожалуйте в Москву, к Солодовкину! А в Питере я всех охотников знаю — плень-плень да трень-трень, да фитьюканье, а россыпи тонкой или там перещелка и не проси. Четыре медали за моих да аттестаты. А у Бакастова в Таганке висит мой полноголосый, протодьяконом его кличут… так — скажешь — с ворону будет, а ме-ленький, чисто кенарь. Охота моя, а барышей нет. А «Усатов», как Спасские часы, без пробоя. Вешайте со скворцами — не развратится. Сурьезный соловей сразу нипочем не распоется, знайте это за правило, как равно хорошая собака.
Отец говорит ему, что жавороночек-то… запел! Солодовкин делает в себя, глухо, — ага! — но нисколько не удивляется и крепко прикусывает сахар. Отец вынимает за проспор, подвигает к Солодовкину беленькую бумажку, но тот, не глядя, отодвигает: «товар по цене, цена — по слову». До Николы бы не запел, деньги назад бы отдал, а жавороночка на волю выпустил, как из училища выгоняют, — только бы и всего. Потом показывает на дудочках, как поет самонастоящий жаворонок. И вот, мы слышим — звонко журчит из кабинета, будто звенят по стеклышкам. Все сидят очень тихо. Солодовкин слушает на руке, глаза у него закрыты. Канарейки мешают только…

* * *
Вечер золотистый, тихий. Небо до того чистое, зеленовато-голубое, — самое Богородичкино небо. Отец с Горкиным и Василь-Василичем объезжали Москва-реку: порядок, везде — на месте. Мы только что вернулись из-под Новинского, где большой птичий рынок, купили белочку в колесе и чучелок. Вечернее солнце золотом заливает залу, и канарейки в столовой льются на все лады. Но соловьи что-то не распелись. Светлое Благовещенье отходит. Скоро и ужинать. Отец отдыхает в кабинете, я слоняюсь у белочки, кормлю орешками. В форточку у ворот слышно, как кто-то влетает вскачь. Кричат, бегут… Кричит Горкин, как дребезжит: «робят подымай-буди!» — «Топорики забирай!» — кричат голоса в рабочей. — «Срезало все, как ось!» В зал вбегает на цыпочках Василь-Василич, в красной рубахе без пояска, шипит: «не спят папашенька?» Выбегает отец, в халате, взъерошенный, глаза навыкат, кричит небывалым голосом — «Черти!.. седлать Кавказку! всех забирай, что есть… сейчас выйду!..» Василь-Василич грохает с лестницы. На дворе крик стоит. Отец кричит в форточку из кабинета — «эй, запрягать полки, грузить еще якорей, канатов!» Из кабинета выскакивает испуганный, весь в грязи, водолив Аксен, только что прискакавший, бежит вместо коридора в залу, а за ним комья глины; — «Куда тебя понесло, черта?!» — кричит выбегающий отец, хватает Аксена за ворот, и оба бегут по лестнице. На отце высокие сапоги, кургузка, круглая шапочка, револьвер и плетка. Из верхних сеней я вижу, как бежит Горкин, на бегу надевая полушубок, стоят толпою рабочие, многие босиком; поужинали только, спать собирались лечь. Отец верхом, на взбрыкивающей под ним Кавказке, отдает приказания; одни — под Симонов, с Горкиным, другие — под Краснохолмский, с Васильем-Косым, третьи, самые крепыши и побойчей, пока с Денисом, под Крымский мост, а позже и он подъедет, забросные якоря метать — подтягивать. И отец проскакал за ворота.
Я понимаю, что далеко где-то срезало наши барки, и теперь-то они плывут. Водолив с Ильинского проскакал пять часов, — такой-то везде разлив, чуть было не утоп под Сетунькой! — а срезало еще в обедни, и где теперь барки — неизвестно. Полный ледоход от верху, катится вода — за час по четверти. Орут — «эй, топорики-ломики забирай, айда!». Нагружают полки канатами и якорями, — и никого уже на дворе, как вымерло. Отец поскакал на Кунцево через Воробьевы Горы. Денис, уводя партию, окрикнул: «эй, по две пары чтобы рукавиц… сожгет!»
Темно, но огня не зажигают. Все сбились в детскую, все в тревоге. Сидят и шепчутся. Слышу — жавороночек опять поет, иду на цыпочках к кабинету и слушаю. Думаю о большой реке, где теперь отец, о Горкине, — под Симоновом где-то…

* * *
Едва светает, и меня пробуждают голоса. Веселые голоса, в передней! Я вспоминаю вчерашнее, выбегаю в одной рубашке. Отец, бледный, покрытый грязью до самых плеч, и Горкин, тоже весь грязный и зазябший, пьют чай в передней. Василь-Василич приткнулся к стене, ни на кого не похож, пьет из стакана стоя. Голова у него обвязана. У отца на руке повязка — ожгло канатом. Валит из самовара пар, валит и изо ртов, клубами: хлюпают кипяток. Отец макает бараночку, Горкин потягивает с блюдца, почмокивает сладко.
— Ты чего, чиж, не спишь? — хватает меня отец и вскидывает на мокрые колени, на холодные сапоги в грязи. — Поймали барочки! Денис-молодчик на все якорьки накинул и развернул… знаешь Дениса-разбойника, солдата? И Горка наш, старина, и Василь-Косой… все! Кланяйся им, да ниже!.. Порадовали, чер… молодчики! Сколько, скажешь, давать ребятам, а?
И тормошит-тормошит меня.
— А про себя ни словечка… как овечка… — смеется Горкин. — Денис уж сказывал: «кричит — не поймаете, лешие, всем по шеям накостыляю!» Как уж тут не поймать… Ночь, хорошо, ясная была, месячная.
— Черта за рога вытащим, только бы поддержало было! — посмеивается Василь-Василич. — Не ко времени разговины, да тут уж… без закону. Ведра четыре робятам надо бы… Пя-ать?!. Ну, Господь сам видал чего было.
Отец дает мне из своего стакана, Горкин сует бараночку. Уже совсем светло, и чижик постукивает в клетке, сейчас заведет про паголенки. Горкин спит на руке, похрапывает. Отец берет его за плечи и укладывает в столовой на диване. Василь-Василича уже нет. Отец потирает лоб, потягивается сладко и говорит, зевая:
— А иди-ка ты, чижик, спать?..

ИВАН ШМЕЛЁВ "ЛЕТО ГОСПОДНЕ"

английские джентльмены - и перуанские индейцы. Обстрел под музыку (Перу, 1910)

…майор Альдасосо пессимистически оценивал наши шансы на удачное путешествие вверх по реке Хит.
— Это невозможно, — сказал он. — Гуарайю злой народ, и их так много, что они даже осмеливаются появляться здесь и нападать на нас, вооруженных солдат! Приходится постоянно быть начеку. Рискнуть пробраться в самую глубь их страны — чистейшее безумие!
— И все-таки мы попытаемся, — ответил я. Он пожал плечами, а затем добавил:
— Ну что же, если вы должны идти — идите на свой страх и риск. Впрочем, я дам вам несколько солдат. Больше пяти человек выделить не могу, но они будут вам полезны.
Он также сумел раздобыть мне еще лодку, и, таким образом, Ли, Костин и я сели в одну (- англичане. Рассказчик – глава экспедиции. – germiones_muzh.), а остальные — в другую. Третья лодка с солдатами и одним штатским служащим из гарнизона следовала за нами.
Первые четыре дня наше продвижение вверх по реке шло без затруднений. Потом, когда достигли покинутой росчисти, сделанной индейцами на берегу, начались перекаты. Плыть стало труднее, на берегах начали попадаться свежие следы индейцев. На шестой день лодка с солдатами оставила нас и отправилась назад к устью реки. Индейцы были явно где-то поблизости и могли напасть в любой момент, но мы все еще не видели никаких признаков жизни, кроме многочисленных следов в кустах у кромки воды. На седьмой день за поворотом реки, на песчаной отмели, показался большой индейский лагерь.
Залаяли собаки, закричали мужчины, женщины с воплями кинулись к своим детям — весь лагерь засуетился, заволновался. Женщины и дети устремились в ближайший лес, собаки бросились с ними вместе, путаясь у них под ногами и сбивая их с ног. Мужчины схватили луки и другое оружие, бросились к лодкам, лежавшим на песке, и столкнули их в воду с такой силой, что они почти долетели до противоположного берега. Затем индейцы выпрыгнули из лодок на высокий, поросший деревьями берег, вскарабкались по откосу, осыпая целые лавины из земли и камней, и исчезли среди густой листвы; на смену их лихорадочной болтовне пришла зловещая тишина.
Тем временем мы продолжали работать шестами, продвигаясь вперед, как можно быстрее, и налетели на мель. Не успел первый из нас выпрыгнуть на песок, как с другого берега в нас начали палить из дробовиков, и между нами зажужжали стрелы. Мы отнеслись к нападению довольно спокойно, только бедный капитан Варгас, должно быть, оступившись, вывалился из лодки в реку, откуда его пришлось выуживать. Борта нашей лодки были толщиною в целых полтора дюйма, но я заметил, что одна стрела, пробив оба борта, вышла наружу больше чем на фут. Легко себе представить, с какой силой она была пущена!
Мы вытащили обе лодки на песок, так, чтобы их не унесло, и один за другим вышли на берег. Стрелы так и шлепались в землю вокруг нас. Я поднял вверх обе руки и, повернувшись к другому берегу, выкрикнул фразу на языке чунчо, которую выучил наизусть в Астильеро от одного из сборщиков каучука. Я рассчитывал, что индейцы гуарайю поймут ее, так как между местными языками имеется известное сходство. Воображаю, как обрадовался бы шутник-самоучка, который научил меня этой фразе, не объяснив ее смысла, если бы он увидел меня сейчас здесь на отмели. Оказывается, в эту минуту, когда наша жизнь висела на волоске, я кричал обстреливавшим нас индейцам, что мы их враги и явились затем, чтобы убить их! Не удивительно, что после этого стрелы полетели еще гуще!
Не могу понять, почему мы не были задеты; река в этом месте заужена, и расстояние между нами и индейцами едва ли составляло более двадцати—тридцати ярдов. Как правило, гуарайю — замечательные стрелки из лука, и если они возбуждены, они могут свободно послать стрелу через верхушку дерева и поразить мелкое животное за ним. У индейцев было также несколько ружей, но, выстрелив раз, они, видимо, слишком долго перезаряжали их.
Сам я в этот момент не видел стрел, но позже мне рассказывали, что несколько раз я был на волосок от смерти. Со стороны кажется, что стрелы летят довольно медленно, но если стрела летит прямо на тебя, ее совершенно не видно.
(- индейцы наверняка стреляли навскидку – выскочив на откос берега, чтоб сразу же уйти с линии огня после выстрела. – Они привыкли к тому, что перуанские солдаты с ними нешутят, а гром собственных дробовиков принимали за ответный огонь. Тем не менее, удачное попадание было только делом времени… - germiones_muzh.)
После того как мои призывы к миру ни к чему не привели, мы поставили лодки в более безопасное положение, причем никто из нас не пострадал. Затем Тодда (четвертый англичанин экспедиции – бывший солдат Ганнер Тодд. – germiones_muzh.) посадили на бревно, лежавшее посредине отмели, как раз вне пределов досягаемости стрел, и велели ему играть на аккордеоне. Он был большой мастер по этой части, что явилось основным соображением, почему я взял его с собой. Итак, Тодд сидел на бревне и извлекал из своего инструмента одну мелодию за другой с таким спокойствием, словно веселился в каком-нибудь английском трактире. Надо полагать, мы являли собой совершенно смехотворное зрелище. Увертываясь от стрел, мы пели во всю мочь наших легких, а Тодд все наигрывал на аккордеоне, отбивая такт обеими ногами. Любой, увидевший эту картину, подумал бы, что все мы в стельку пьяны — такую невероятную какофонию мы производили! Тодд бешено наигрывал «Старую кентскую дорогу», Костин, выкатив глаза и кривя губы от напряжения, громогласно уверял индейцев, что мы «Солдаты королевы». Доктор во все горло распевал о «Велосипеде на двоих», а я, насколько помнится, басил «Лебедь-речку». Кто-то еще — я не видел, кто именно, — выбрал псалм «Вперед, Христовы воины», а капитан Варгас, несомненно, исполнял какую-то жемчужину боливийского песенного эпоса.
Как долго мы давали этот концерт — не знаю. Казалось, он длился целую вечность. На время мы даже позабыли о стрелах, как вдруг я заметил, что Костин, продолжая распевать свой мотив, снова и снова повторяет: «Они-и все-е ко-ончили-и стре-лять». И вправду, стрелы уже не свистели вокруг, более того, из-за невысокого кустарника высунулось смуглое лицо, и широко раскрытые глаза уставились на нас. Потом еще одна голова вынырнула над кустарником, и еще одна. Хотел бы я знать, что думали о нас дикари в тот момент.
Мы не сделали ни единого выстрела. Таков был мой первый приказ, как только мы высадились на отмель, ибо, если бы мы ответили дикарям, это решило бы нашу участь. Теперь же они наверняка должны были понять, что мы пришли не с враждебными намерениями, а думаем установить с ними дружеские отношения.
Выразительная жестикуляция, которой подкрепляют слова в Латинской Америке, развилась в своего рода самостоятельный язык жестов, настолько прозрачный, что с его помощью можно вести довольно сложную беседу, не произнося ни единого слова. И вот я подошел к воде и замахал обеими руками над головой, стараясь внушить индейцам, что собираюсь переправиться к ним через реку. В это время из-за деревьев выглядывало уже много лиц, и я надеялся, что мои дружелюбные знаки будут правильно истолкованы.
Одна из лодок индейцев осталась на песке, наказав Тодду продолжать играть что есть силы, я сел в нее и попросил доктора оттолкнуть меня. Лодка сползла в воду, доктор тоже взобрался в нее, и в последний момент к нам присоединился младший офицер. Мы принялись грести на ту сторону, меж тем как импровизированный концерт на отмели продолжался еще энергичнее прежнего.
Из-под берега мы не могли видеть находившихся наверху дикарей, зато мы прекрасно сознавали, что они могут встретить нас огнем в упор, когда мы покажемся над гребнем берегового ската. Но колебаться не приходилось — это только затруднило бы то, что все равно было неизбежно — так бывает, когда нужно нырнуть в воду с большой высоты. Поэтому я подпрыгнул, ухватился за спутанную траву и стал вскарабкиваться на берег. Доктор последовал за мной.
Сверху, из густой листвы, ко мне протянулись две или три коричневые руки, подхватили меня и перетянули через гребень берегового откоса. Я оказался в середине группы из сорока — пятидесяти воинов гуарайю. Потом и доктор очутился рядом со мной, и мы стали рассматривать умные и красивые лица этих грозных дикарей. (- Фосетт был исключительно дружелюбен к индейцам. Он считал их потомками атлантов. - germiones_muzh.)
Некоторые из них имели дробовики, украденные у сборщиков каучука, но большинство были вооружены большими черными луками шести или более футов длиной и столь же длинными стрелами. У нескольких воинов руки и лица были раскрашены клеточными узорами с помощью сока ягод уруку; на них были рубахи из теребленой коры с нанесенным пурпурной краской рисунком на груди. Некоторые были одеты в длинные темные платья, делавшие их похожими на женщин; другие были совершенно голыми.
Весело смеясь и болтая между собой, индейцы принялись разглядывать наши одежды. Потом нас повели лесом, и, пройдя около четверти мили, мы пришли к хижинам, где нас ожидал касик племени. Мне пришел в голову лишь один способ выразить ему свои дружеские чувства. Я надел вождю на голову мою шляпу и похлопал его по спине. Он заулыбался, и все воины вокруг разразились смехом — надо сказать, они смеялись по любому поводу. Потом нам принесли дары — бананы и рыбу, и дружественные отношения были прочно установлены.
Касик повел меня к большому пруду, где рыбы всевозможных размеров и видов плавали у самой поверхности, растопырив плавники и едва колыша воду своими хвостами. Рыбы были оглушены соком растения солиман, добавленным в воду, — излюбленный у индейцев способ ловли рыбы. Сбор этого сока опасен, так как он чрезвычайно ядовит: если в глаз попадает малейшая капелька, это может повлечь его гибель. Однако сок солиман добывают повсюду, и разумные меры предосторожности, внушаемые индейцам с детского возраста, становятся у них привычкой. Как только сок вливают в воду, все рыбы по соседству парализуются и всплывают на поверхность. Вкус рыбы при этом как будто не страдает. Воины собрали для нас много рыбы, а затем мы вернулись к берегу реки и переехали на отмель, где стояли, сбившись кучкой, остальные члены отряда, несколько обеспокоенные нашим отсутствием. Мы разбили лагерь, и дикари с огромным интересом принялись рассматривать предметы нашего снаряжения. Они окружили Тодда и щупали его аккордеон. Тодд не терялся ни в какой компании и скоро стал называть их английскими именами на чистейшем кокни (английский жаргон. - germiones_muzh.), объясняя, что такое аккордеон, и извлекая из него рыдающие звуки, повергавшие дикарей в неудержимое веселье. Он даже сунул аккордеон в руки одному из воинов, рослому, одетому в платье детине, и, когда инструмент издал воющий звук, индеец выронил аккордеон, словно это был горячий утюг, и упал, как подкошенный. Остальные, пронзительно крича, подняли его на смех. Ни в каком общепонятном языке не было необходимости, обе стороны и так превосходно понимали друг друга.
В эту ночь никому не надо было стоять на страже, и мы прекрасно выспались. Экспедиция всегда пользовалась гамаками, над которыми сверху, между деревьями или на треногах из тростника, навешивались длинные водонепроницаемые тенты. Более покойное ложе трудно себе и представить, если уже привык спать в несколько изогнутом положении, и даже в Англии я предпочитал гамак кровати.
Шесть индейцев ночевали с нами на отмели. Это были единственные люди из всего племени, которых мы увидели наутро. Остальные, по-видимому, ушли в лес, так как все лодки стояли у берега, а касик оставил нам в подарок несколько ожерелий из зубов. Двое из шести оставшихся вызвались помочь нам провести лодки вверх по реке, и я с радостью согласился…

ПЕРСИ ФОСЕТТ (1867 – ок. 1925. полковник, плененный Атлантидой, пропал безвести). НЕОКОНЧЕННОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

кастильская барочная аллегория "культистской" поэзии Луиса Гонгоры-и-Арготе и компании (XVII в.)

(праздничный «речной турнир» на реке Тахо близ Толедо. – germiones_muzh.)
…меж тем зыбкая арена покрылась множеством лодок других состязавшихся.
Первая принадлежала дону Мельчору; она была покрыта лавровыми деревьями, средь коих возвышалась скала, выложенная зеленым дерном и усеянная яркими цветами, а на ее вершине Аполлон, председательствуя в хоре поэтов нашего времени (их имена умалчиваю), восседал на троне или, вернее, на кафедре, и над его головой тянулась лента с такими громадными буквами, что с самых дальних мест (- зрителям на берегу. – germiones_muzh.) можно было прочитать надпись:
«Парнас критической поэзии».
Убранство сих новых педантов было необычным – венки неблагодарной нимфы (- Дафны: она превратилась в лавр. – germiones_muzh.) украшали у них не голову, как заведено, а опоясывали живот. Возможно, то был намек на прозвище «чревовещатели», данное поэтам этого толка за за их маловразумительные творения (Луис Гонгора-и-Арготе культивировал «темный стиль», зашифровывая содержание стиха в утонченно-сложных его формах. - – germiones_muzh.). И хоть одеты они были нарядно, в их платье все было вопреки обычаю – кафтаны застегивались на спине, подвязки для чулок служили воротниками и манжетами, а воротники и манжеты – подвязками, рукава были надеты на ноги, а штанины на руки – в точности как водится в их стихах. Ибо они полагают высшим изяществом в поэзии передвигать слова взад-вперед, втискивая глаголы меж прилагательными и существительными – есть и у Аполлона свои педанты! (- Гонгора хотел приблизить поэтический язык к латинскому – в котором, в отличие от испанского, нет строгого порядка слов в предложении. – germiones_muzh.) Вот и здесь они сочли себя вправе отнестись к своей одежде критически: переместить все, что можно, спереди назад и сзаду наперед. Даже лодка им уподобилась: она плыла наоборот – кормой вперед, носом назад, что вызвало бурное веселье зрителей, уловивших смысл сатирического судна. Академики, казалось, страстно спорили, толкуя один другому свои творения, - шум и смятение царили в их лодке; об этом возвещала пергаментная лента, окружавшая Парнас, где выросла столь диковинная плесень, и было на ней написано:
То ли мы на галисийском говорим наречьи
(галисийский отличен от испанского и ближе к португальскому. – germiones_muzh.),

То ли вовсе мы слова забыли человечьи.
Свой девиз подал (судьям турнира. – germiones_muzh.) дон Мельлчор – заклятый враг всего, что проитиворечит ясности и простоте, необходимым в подражании природе (- хозяин лодки и автор сей аллегории. – germiones_muzh.). Судьи прочитали следующее:
Господь, помилкуй этих чудаков,
Чей разговор так дико бестолков...


ТИРСО ДЕ МОЛИНА (ГАБРИЭЛЬ ТЕЛЬЕС. 1579—1648. монах-мерседарий). «ТОЛЕДСКИЕ ВИЛЛЫ»

суд мечей: Артур vs Овайн (VI век, Каэр Кадарн близ Линдиниса)

— …он сошел с ума, — кинул Овейн своим воинам, толпившимся у него за спиной. Гигант выглядел усталым, с покрасневшими от бессонницы глазами. Большую часть ночи он пил и так и не смог уснуть. Но брошенный ему вызов, казалось, придал Овейну новые силы. Он плюнул в сторону Артура. — Я возвращаюсь в постель этой силурской суки, — прохрипел он, — а когда продеру глаза, все это, надеюсь, окажется просто дурным сном.
Он повернулся и хотел уйти.
— Ты трус, убийца и лжец, — спокойно сказал Артур в спину Овейну.
Эти слова вырвали у всех присутствовавших единый вздох изумления.
Овейн развернулся.
— Щенок! — рявкнул он, подошел к Экскалибуру и вышиб его ногой из земли, что означало принятие вызова. — Значит, твоя смерть, щенок, будет частью моего сна. На улицу!
Он дернул головой в сторону двери. Драться в пиршественном зале запрещалось.
Многие люди, жившие в Линдинисе, той ночью оставались ночевать в Кар Кадарне, и все огороженное пространство крепости зашевелилось, когда разнесся слух о предстоящей схватке. Тут были и Линет, и Нимуэ, и Моргана. Весь Кар Кадарн, казалось, собрался здесь, чтобы поглазеть на бой, который по традиции должен был произойти в королевском каменном круге. Между (епископом. – germiones_muzh.) Бедвином и принцем Герайнтом стоял в своем красном плаще, накинутом на ослепительные римские доспехи, Агрикола. Король Мелвас с расширенными от любопытства глазами затесался в толпу стражников, в руке он держал большой ломоть хлеба. Тристан стоял отдельно от всех по другую сторону круга. Там же пристроился и я. Овейн заметил меня рядом с Тристаном и заподозрил, что именно я предал его. Он проревел, что отправит меня в Потусторонний мир следом за Артуром. Но Артур спокойно заметил, что моя жизнь находится под его защитой.
— Он нарушил клятву! — закричал Овейн, тыкая в меня пальцем (- рассказчик недолжен был выдавать злодейство Овайна – поскольку был его воином. – germiones_muzh.)
— Клянусь, — сказал Артур, — он ничего не нарушал.
Сняв свой белый плащ, он аккуратно сложил его на одном из камней круга и остался в тонкой кожаной куртке, надетой на нижнюю шерстяную рубашку, кожаных штанах и крепких башмаках. Овейн стоял с обнаженной грудью. Штанины его брюк были крест-накрест перетянуты кожаными ремешками, а массивные башмаки подбиты крупными железными гвоздями. Артур сел на камень и скинул башмаки, предпочитая биться босиком. Он легко поднялся и вынул из ножен Экскалибур.
— Прибегаешь к защите волшебного меча, Артур? — усмехнулся Овейн. — Оружием простых смертных биться боишься?
Артур вложил Экскалибур в ножны.
— Дерфель, — повернулся он ко мне, — это у тебя меч Хьюэла?
— Да, лорд.
— Не дашь ли его мне? — спросил он. — Обещаю вернуть.
— Постарайся остаться живым, лорд, чтобы сдержать свое обещание, — тихо сказал я, вытаскивая Хьюэлбейн из ножен и подавая его Артуру рукоятью вперед.
Он крепко схватил меч и попросил меня сбегать в зал и принести пригоршню пепла пополам с песком. Принесенную горсть смеси Артур тщательно втер в смазанную жиром кожу рукояти. И только после этого повернулся к Овейну.
— Если, лорд Овейн, ты прежде хочешь отдохнуть, — любезно проговорил он, — я могу подождать.
— Щенок! — сплюнул Овейн. — Может быть, напялишь еще свои рыбьи доспехи?
— Они на дожде ржавеют, — очень спокойно ответил Артур.
— Прекрасная погода для солдата, — усмехнулся Овейн и раза два для разминки резко взмахнул своим длинным мечом, со свистом разрубив воздух. В сражении он предпочитал короткий меч, но сейчас, размахивая тяжелым мечом с необыкновенно длинным клинком, гигант выглядел устрашающе. — Я готов, щенок, — рявкнул он.
Бедвин сделал последнюю бесполезную попытку остановить схватку. Никто не сомневался в том, кому достанется победа. Артур был высоким, но выглядел слишком легким и поджарым по сравнению с мощным, мускулистым Овейном, еще не случалось, чтобы кто-нибудь превзошел гиганта в драке. И все же Артур казался удивительно спокойным. Оба бойца стояли по разные стороны каменного круга лицом к лицу.
— Признаете ли вы справедливость суда мечей и подчинитесь ли ему? — спросил Бедвин, и противники согласно кивнули. — Пусть благословит вас Бог и дарует победу справедливости, — торжественно произнес Бедвин, начертал в воздухе крест и с мрачным, сразу постаревшим лицом вышел из круга.
Овейн, как и ожидали, стремительно ринулся на Артура, но посредине круга прямо у королевского камня вдруг поскользнулся и на мгновение потерял равновесие. Артур не упустил момента и насел на Овейна. Я думал, что Артур, которому преподал свое искусство сам Хьюэл, будет биться спокойно, но этим утром в струях беспрерывного дождя я увидел совсем другого Артура. Он стал злым и нервным, стремился одним мощным ударом покончить с Овейном и упорно наступал, тесня гиганта беспорядочными частыми взмахами меча. Звенели клинки. Артур бешено плевался, выкрикивал ругательства, проклинал Овейна, издевался над ним и рубил снова и снова, не давая противнику опомниться.
Овейн дрался хорошо. Ни один человек, думаю, не выдержал бы такой убийственной молниеносной атаки. Башмаки гиганта скользили по грязи, и не раз ему приходилось отбиваться от наседавшего Артура с колена, но каким-то образом он успевал подняться и принять боевую стойку. Когда Овейн поскользнулся в четвертый раз, я вдруг понял хитрый замысел Артура. Земля от дождя разбухла, а Овейн еще не оправился после вчерашней попойки и не так твердо стоял на ногах. И все же сломить Овейна, пробить его глухую защиту никак не удавалось. Артур уже потеснил покрывшегося потом гиганта к тому месту, где запеклась еще не смытая дождем кровь Вленки (- юного пленника-сакса, которого заколол здесь недавно копьем в жертву Овейн. – germiones_muzh.).
И тут, на кровавом жидком месиве, удача вдруг улыбнулась Овейну. Теперь уже Артур поскользнулся. Овейн рубанул мечом со всего плеча, как плетью. Артур чуть отклонил удар, но меч Овейна все же прошел сквозь кожаную куртку, и на боку Артура сквозь ткань выступило, расплываясь, темно-красное пятно, первая кровь, пролитая в этой битве. Теперь уже Артур отступал, отражая градом сыпавшиеся на него удары, которые могли свалить и быка. Люди Овейна ревели, подбадривая своего предводителя, и он, чувствуя близкую победу, старался навалиться всем своим громадным телом и кинуть в грязь более легкого Артура. Однако Артур был готов к такому маневру, ловко вспрыгнул на королевский камень и неожиданно нанес сопернику сверху страшный удар по голове. Из раны брызнула кровь. Окрашивая волосы гиганта в красно-бурый цвет, струя крови текла по лицу, смешиваясь с дождевыми струями. (- это всё – удары вскользь, только боль и потеря крови… - germiones_muzh.) Люди Овейна примолкли.
Не теряя времени, Артур спрыгнул с камня и снова атаковал. Овейну пришлось защищаться. Оба бойца тяжело дышали, оба были забрызганы грязью и залиты кровью, и оба страшно устали, чтобы бросать в лицо противнику оскорбительные выкрики. Бились молча. Артур широкими взмахами рубил направо и налево с той же быстротой, что и в начале схватки. Удары сыпались так часто, что Овейн едва успевал отражать их. Я вспомнил, как гигант с презрением говорил, что Артур безоглядно машет мечом, будто глупый крестьянин косой на лугу (- коронным приемом Овейна был укол мечом. – germiones_muzh.). Борода Овейна развевалась, глухо звеня вплетенными в нее воинскими кольцами. Один, всего один только раз Артур промахнулся… Овейн откинул в сторону свой меч и навалился на Артура, стараясь увлечь его на землю. Артур каким-то образом выскользнул из тисков обхватившего его гиганта и вскочил на ноги.
Теперь он спокойно поджидал, когда поднимется с колен и Овейн. Оба соперника, хрипло дыша, несколько секунд с ненавистью глядели друг на друга. Затем все началось сначала. Артур, размахивая мечом, наступал, Овейн отражал удары. И вдруг Артур во второй раз поскользнулся. Падая, он испуганно вскрикнул, и Овейн ответил победным, торжествующим ревом. Он двумя руками поднял над головой меч, чтобы с ужасающей силой опустить его на поверженного врага. И наверное, в это мгновение Овейн понял свою роковую ошибку. Артур обманул его, заставил открыться и нанес удар. Овейн стоял спиной ко мне, и я, замерев, уже ждал смерти Артура, как вдруг увидел сияющее острие Хьюэлбейна, показавшееся из мгновенно окрасившейся кровью спины Овейна. Удар Артура был так силен, что меч пронзил насквозь могучее тело гиганта (- круто. Своего фирменного укола он не должен был ждать. - germiones_muzh.). Овейн, казалось, окаменел с поднятым над головой мечом, но в следующее мгновение руки его разжались, меч плюхнулся в вязкую грязь.
Один миг, один вдох, один удар сердца — и меч Артура с хлюпаньем повернулся в теле Овейна. Огромным усилием, всем напряжением мышц Артур выдернул Хьюэлбейн. Из горла принца вырвался дикий крик, а из развороченного живота гиганта брызнула кровь, окрашивая красным глину внутри круга. На застывшем лице Овейна отразилось недоумение, и он медленно, будто нехотя, упал в грязь.
И тут Хьюэлбейн обрушился на шею поверженного гиганта.
Шум битвы сменила тишина.
Артур отошел от неподвижного тела, затем резко повернулся на пятках, озирая столпившихся вокруг людей. Лицо победителя было каменно-застывшим. Ни следа той мягкости, доброты, которые так привлекали в Артуре. Лицо бойца, победившего в ожесточенной схватке. Жесткая ухмылка, сузившиеся в ненависти глаза. Мы были ошеломлены этими изменениями в облике принца.
— Кто-нибудь хочет оспорить справедливость суда? — выкрикнул он громовым голосом.
Никто не шелохнулся. Частые струи дождя разжижали, смывали кровь Овейна. Артур повернулся и пристально поглядел в лица копьеносцев Овейна.
— Ваше право мстить за своего лорда, — бросил он им. — Иначе все идете под мою руку.
Солдаты отвели глаза, и он с презрением отвернулся от них, переступил через их мертвого военачальника и подошел вплотную к Тристану.
— Примет ли Кернов суд справедливости, лорд принц?
Побледневший Тристан молча кивнул.
— Да, лорд.
— Долг будет выплачен из имущества Овейна, — провозгласил Артур. Он снова скользнул суровым взглядом по рядам воинов. — Кто теперь командует людьми Овейна?
Вперед поспешно шагнул Гриффид ап Аннан.
— Я командую, лорд.
— Явишься ко мне за приказом через час. Если хоть один из твоих людей дотронется до Дерфеля, моего друга, все вы сгорите в огненной яме.
Они опустили головы, боясь встретиться глазами с горящим взглядом их нового повелителя.
Артур зачерпнул пригоршню грязи и счистил кровь с клинка, потом протянул меч мне.
— Почисти его как следует, Дерфель.
— Да, лорд.
— И спасибо тебе. Хороший меч. — Он поднял голову и закрыл глаза. — Бог помог мне, и я благодарю его. Я свое дело свершил, — глаза его снова глядели пристально и сурово, — теперь твоя очередь.
— Моя? — опешил я.
— Котенок, — спокойно сказал он. — Котенок для Сарлинны (- девочка, единственный выживший свидетель резни, учиненной Овайном. Он убил ее отца, мать – и котенка:). – germiones_muzh.)
— У меня есть один, лорд, — пролепетал я. (- рассказчик еще очмолодой. – germiones_muzh.)
— Тогда пойди и принеси его, — приказал он, — и приходи в зал на завтрак…

БЕРНАРД КОРНУЭЛЛ «КОРОЛЬ ЗИМЫ»