March 30th, 2017

РЫЖИК (Российская империя, рубеж XIX - XX вв.). XLII серия

ГЕРАСИМ
— ну и разбойники, чисто разбойники… — услыхал Рыжик и оглянулся: рядом с ним вприпрыжку шел его сосед, обладатель сизого носа.
На этого человека смотреть было и жалко и смешно.
Лохмотья, висевшие на худом длинном теле, плохо согревали его, и он все время ежился и трясся, как в лихорадке. Он был обут в опорки, перевязанные бечевками. Женская кофта клочьями висела на его плечах.
Руки он прижал к груди, сам согнулся в дугу и, точно воробей, не ходил — подпрыгивал. После теплой столовой ему особенно показалось холодно на улице, и лицо его, худое, впалое, сделалось синим.
— И чего шуметь, — продолжал сосед, — из-за куска хлеба?.. Парень голода боится, ну он и хотел запастись… А они подняли вой… Экий народ бесшабашный!.. А тебе, голубчик, куда сейчас надо? — закончил он вопросом.
— Я не знаю… У меня теперь нет дороги, — печальным голосом ответил Санька и посмотрел на соседа доверчивым и просительным взглядом.
— Это, брат, плохо, когда нет дороги. Последнее, можно сказать, дело. А не хочешь ли со мной в ночлежку? Тут есть такая, где днем пускают… Уж, так и быть, поделюсь гривенником, — добавил сосед и крепко стиснул зубы, чтобы они не стучали.
Рыжик почувствовал великую благодарность к незнакомому человеку. Он с радостью согласился пойти с ним.
Через час оба они сидели на широкой наре частного ночлежного приюта и наслаждались теплом. Большая комната эта походила скорее на общую арестантскую камеру, нежели на ночлежный приют. Деревянные нары вдоль серых и влажных стен, низкий растресканный и закоптелый потолок, грязный неровный пол и единственное окно — все это, взятое вместе, должно было бы скверно подействовать на свежего человека, а Санька, наоборот, почувствовал себя счастливым, попав сюда.
— Хорошо под крышей сидеть! — восторженно повторял он. — Пусть себе ветер дует, а мне хоть бы что… Не правда ли?
— Да, это правда, — согласился сосед. — Без крова плохо остаться…
— Вот-вот, — перебил Санька. — Вчера, к примеру, я всю ночь по улицам шатался… Думал, пропаду…
— Неужто всю ночь?
— Всю!
— Да, горемыка и ты, я вижу…
— Здравствуй, Герасим! Что сегодня так рано пожаловал?
С таким приветствием обратился к соседу Рыжика вошедший мужик с окладистой русой бородой и бритым жирным затылком, хозяин ночлежки, как потом узнал Санька.
— Холодно, Прохор Степаныч, да вот еще товарища нашел, — виноватым голосом проговорил Герасим и указал на Рыжика.
— Что ж, и для него места хватит… Да вот с полицией мне беда: не позволяет днем пускать вашего брата (- беспаспортного Буратину. - germiones_muzh.), хоть ты что тут, — не позволяет, да и только.
Говоря это, хозяин подошел к наре и получил с Герасима гривенник. Потом он тяжко вздохнул, почесал затылок и ушел.
— Я в Питере, когда бываю, завсегда тут ночую. Хозяин здешний мне сродственником приходится, — сказал Герасим, обращаясь к Рыжику.
— Каким? — заинтересовался Санька.
— Он брат моей маменьки, а мне, стало быть, дядя. Этот дом его собственный.
— А с тебя за ночлег берет! — воскликнул Рыжик, и нотка возмущения прозвучала в его голосе.
— Эх, милый мой, молод еще ты и многого не знаешь, — тихо и вдумчиво проговорил Герасим. — Ты думаешь, он гривенник сейчас взял с меня? Нет, голубчик, он человек добрый, только в нем лукавый сидит и мучит его. Вот этот-то лукавый и толкает его к деньгам, и сердце жиром заволакивает, и доброту от него отнимает. А человек без доброты что? Хуже скотины, можно сказать. Вот мне и жаль дядю-то: этакий славный человек, а погибает через богатство…
— А почему ты ему не скажешь об этом?
— Кому?
— Да дяде! Он бы с тебя за ночлег не брал…
— Голос у меня, голубчик, слабый, — грустно усмехнулся Герасим, — не услышит он меня.
Рыжик ничего на это не возразил. Наступило молчание. Санька стал позевывать и потягиваться. Он всем существом своим ощущал теплоту и несказанно был доволен. Временами, как тучки на ясном небе, появлялись в его голове грустные мысли о завтрашнем дне, но он все эти думы гнал прочь и наслаждался настоящим.
— Уйду я скоро на родину, вытребую себе паспорт, отправлюсь по святым местам, — протяжным, тихим голосом, каким говорят дети, когда мечтают вслух, проговорил Герасим и стал снимать с себя кофту.
— А где твоя родина? — спросил Рыжик.
— Я из Нижнего. Мещанин я сам. Моей душе дорога нужна, долгая, широкая дорога нужна… Я, голубчик ты мой, человек печальный… Во мне сызмальства большая грусть живет… И толкает меня печаль моя и не дает мне долго на одном месте сидеть…
Герасим говорил все тем же мечтательным, тихим голосом, а Рыжик внимательно слушал его и думал: «Какой он добрый да безобидный…»
— В Питер уж я третий раз прихожу, — продолжал Герасим. — В первый раз дядя принял хорошо. Служить к себе поставил, четыре целковых в месяц положил. Прожил я до весны, да и в Москву ушел… Во второй раз явился я сюда. Уж дядя, гляжу, серчает… Пожил маленько и пошел во Псков, а со Пскова в Варшаву… И вот в третий раз сюда явился. А дядя уж совсем осерчал… «Зачем шляешься? Зачем землю-матушку понапрасну ногами топчешь?» — спрашивает меня. А я, известное дело, молчу. Ну, тут дяденька и сказал мне, что я для него как бы чужой и ежели буду приходить ночевать, то платить должен… Я и плачу. И вот такой я шатун завсегда был. И чем я виноват, ежели печальный я человек?..
— Вот и мне вчера печально было, — заговорил Рыжик, — страсть как печально было… Холодно мне, а ночь долгая-долгая… Даже всплакнул малость. Обида меня взяла.
— Да, голубчик, горя на земле много, а доброты мало. Ежели б люди были добрые, никакого бы и горя не было… А ты сам откуда будешь? — неожиданно кончил Герасим вопросом.
Санька ответил не сразу. Он откашлялся, пальцами причесал красные кудри, успевшие отрасти после военной стрижки, и промолвил, стараясь заглянуть в лицо своему собеседнику:
— Я издалека. Я за лето в городах двадцати побывал.
— А по какой надобности? — спросил Герасим.
— Да вот по какой… Счастье искали мы, понимаешь? И опять же Полфунта потерял я… Теперь вот уж я не знаю, куда идти…
Последние слова Рыжик произнес тихим, упавшим голосом.
— А родом-то ты из какого города? — участливо продолжал расспрашивать Герасим.
Санька вместо ответа стал подробно рассказывать историю своих скитаний.
Долго рассказывал Рыжик, а Герасим безмолвно слушал его и только временами тяжко вздыхал и сочувственно покачивал головой. В ночлежке между тем становилось темнее. Из чайной, находившейся рядом, стали приходить ночлежники. Среди пришедших Санька узнал несколько человек, бывших в столовой.
— А, хлебокрад! — воскликнул один из них и ловким, привычным движением вскочил на нару.
Рыжик понял, к кому относится это восклицание, но сделал вид, что ничего не слышит, и продолжал свой рассказ. Когда он кончил, ночлежка уж вся была набита оборванцами, и в комнате становилось душно, тесно и смрадно.
— Н-да!.. — протянул Герасим, выслушав до конца рассказ Саньки. — Человека, ежели он затеряется, трудно найти. Да и искать тебе этого самого Полфунта не для чего. Будешь ходить — он сам навстречу попадется, а искать — труд напрасный. И вот еще я что скажу тебе: уйду я скоро в Нижний, — вот потеплеет, и уйду. Дорогу я знаю, через Москву пойду, и ежели хочешь, пойдем вместе…
— Да я во как хочу! — воскликнул Санька и затрепетал от радости.
— Ну и хорошо! А до тепла как-нибудь проживем. Уж я двадцать лет так живу, а всего мне от роду тридцать пять. Вот и сосчитай: стало быть, пятнадцать мне было, когда землю-то топтать пошел…
— А из Москвы есть дорога на Житомир? — перебил Герасима Рыжик.
У него в голове зародились новые мечты и планы.
— От Москвы и до Москвы все пути по пути. Она, голубушка, всем городам указ и приказ. Вот какая она, Москва-то! — восторженно проговорил Герасим и улыбнулся доброй, детской улыбкой.
Рыжик ответил ему такой же улыбкой и как-то мгновенно заснул, растянувшись на наре возле Герасима. Как раз в это время сторож ночлежки, хромой и жалкий мужичонка в ярко-красной рубахе навыпуск, принес небольшую зажженную лампочку и повесил ее над дверьми. Тусклый, слабый свет разлился по комнате. В ночлежку вошел хозяин и стал с ночлежников взимать пятаки. Послышался звон монет, говор, спор и просьбы.
— Прохор Степаныч, будь отцом родным… Вот те Христос, принесу завтра!
— Ступай вон, у меня не богадельня! — слышался сухой, отрывистый голос хозяина.
— Голубчик, благодетель, Прохор Степаныч!.. Ведь холод, холод-то какой… Пропади я пропадом, ежели не принесу завтра…
— Да что вы насели на меня! — закричал хозяин. — Какой я вам благодетель?.. Пятака нет, а прет сюда, что в общественный дом… Вон, говорю, а то полицию позову!
Герасим видел, как с нар сошел тот самый старик, который в столовой рассказывал о том, как он навозом питался, и тихо направился к дверям.
— Злодей! Изверг! — закричал он, остановившись на мгновение перед хозяином. — Ты человека, как пса, на улицу выгоняешь… Так будь же ты проклят!
Старик взмахнул руками и вышел. А Прохор Степаныч вытер рукою бороду, усмехнулся и продолжал обходить голытьбу…

АЛЕКСЕЙ СВИРСКИЙ (1865—1942

ЭЛИСЕО ДИЕГО

О БРОНЗОВОМ СТОКЕ

бронзовый сток для нечистот был на углу, столь скучном, что, когда кто-либо забредал сюда, глаза, утомленные всем увиденным за день, сами слипались. Внутри он был эмалированный, так что излучал довольно насыщенную синеву утра – даже казалось, что рассвет наполняет его и вечером можно погрузить в рассвет руки. Но это лишь с виду.
Кормился бронзовый сток только мертвым временем. (Однажды, когда в него по ошибке бросили собачьи объедки, окаянный подавился и кашлял так, что все обсмеялись.) Служанки молчаливо сливали в него утренние помои. Дядюшка Педро с ненавистью глядел, как он пожирает бренные останки его лучших минут: сигаретные окурки и золотую пыль девяти часов вечера.
Однажды Дядюшка не вытерпел и от всего сердца дал металлической утробе пинка. Пока Дядюшка Педро извивался от боли, бронзовый сток увлажнял горло омерзительным клекотом.
Вражда (- между ними. – germiones_muzh.) утихла через девяносто лет, когда бронзовый сток принял последний из оставшихся портретов Дядюшки Педро.

из цикла ГЕРБЫ

русский род князей Оболенских - от Рюрика. Потомки Черниговского Михаила Всеволодовича, убитого за прямоту в вере татарами в орде. Из княжества Тарусского с градом Оболенском их прозванье (после Михаила Всеволодича Чернигов распался на уделы; Таруса один из них). Служили Москве мечом и разумом: воеводы и земские деятели, епископ и меценаты, сенаторы-губернаторы, предводители собраний дворянских, правоведы и историки. И юные корнеты, конечно... Куда без них. Иоанн Грозный истребил цвет Оболенских, и в XVII - XVIII столетиях род молчал. Но в XIX веке "расцвел" вновь... Он жив до сих пор. И у нас.
Герб князей Оболенских: "щит имеет две части, верхнюю пространную и нижнюю малую, в которой изображены в серебряном поле две птицы, держащие во рту по одной стреле, а в лапах золотые шары. В верхней части, разрезанной перпендикулярною чертою, в правом красном поле ангел в сребротканой одежде, держащий в правой руке серебряный меч, а в левой золотой щит. В левом золотом поле черный одноглавый орел в золотой на голове короне с простертыми крыльями, имеющий в лапе позолоченный крест. Щит покрыт мантиею и шапкою, принадлежащими княжескому достоинству"
Ангел Оболенских - герб Киева; орел со крестом черниговский. А вот - какие птицы со стрелою и яблоком? (Дело в том, что они во златых нимбах; обычных птич в нимбах не изображали). И я думаю, что первоначально это - сирины. Те, что из ирия-рая летят. - В Тарусу, должно быть:)
Но я, конечно, никакой гербовед.

РЫЖИК (Российская империя, рубеж XIX - XX вв.). XLIII серия

ТЯЖЕЛЫЙ ПУТЬ
поздно ночью Санька проснулся сам не свой. Перед ним происходило что-то непонятное. Ночлежники, заспанные, рваные, жалкие, как безумные метались во все стороны, соскакивали с нар, подбегали к дверям, как будто искали спасения. Ужас моментально овладел Рыжиком, и он совершенно растерялся. Широко раскрытыми глазами глядел он вокруг себя и ничего не понимал. За дверьми ночлежки слышался топот множества ног, грубые голоса и какое-то странное позвякивание.
«Пожар!» — промелькнула мысль в голове Саньки, и он в одно мгновение вскочил на ноги.
А кругом шептали голоса: «Облава идет!.. Облава!..»
Рыжик видел, как некоторые ночлежники соскакивали на пол и заползали под нары.
— Что такое? Пожар? Да? — тревожно спросил он у Герасима, готовый при первом утвердительном кивке опрометью броситься вон из ночлежки.
Герасим, худой и бледный, в рваной кофте, стоял на наре и головой, казалось, подпирал потолок.
— Нет, голубчик, не пожар, а облава, — тихо ответил Герасим.
Санька заметил, что его новый друг чем-то сильно напуган.
— А это что такое — облава? — спросил Рыжик.
— Полиция пришла… Паспорта спрашивать будет… У кого нет, того заберут.
Невозможно передать, что сделалось с Санькой при последних словах Герасима. Его охватил какой-то непонятный ужас, и он весь загорелся желанием скорее куда-нибудь скрыться, спрятаться и, как многие ночлежники, заметался и забился, точно рыба в сети.
— Сойдем вниз, под нары… — торопливым шепотом проговорил он, подскочив к Герасиму. — Ну, что же ты стоишь?.. Идем, говорю, спрячемся.
И он насильно стащил друга с нар.
В ночлежку сразу вошло несколько человек. Рыжик, затаив дыхание, лежал под нарой за грудами человеческих тел. С большим трудом ему удалось пробраться к самой стене. Как он ни трусил, но любопытство заставляло его время от времени поднимать голову и выглядывать из своего темного угла. Рыжик видел одни только ноги, или, вернее говоря, сапоги вошедших людей. По этим сапогам он в уме строил разные догадки и предположения. Вот смело и уверенно прошли лакированные ботфорты со шпорами, в кожаных калошах. «Это ноги пристава», — догадывался Санька. А вот уж более тяжело следуют за ботфортами ярко вычищенные сапоги в глубоких резиновых калошах — это, по мнению Рыжика, ноги околоточного.
А вот показались и ноги городовых, большие, сильные, обутые в солдатские сапоги.
Ноги пристава остановились у самой нары, а вслед за тем раздался сильный, властный голос:
— Ты, што ли, хозяин?
— Так точно, ваше благородие! — отвечал тихий, слабенький голосок.
— На сколько человек у тебя помещение?.. Што? На сорок? А напихал-то ты сколько!.. Што? Я покажу тебе, каналья, как сто человек вместо сорока пускать…
Правый ботфорт топнул об пол. Зазвенела шпора, и в ночлежке наступила тишина. Рыжик слышал, как учащенно и тревожно стучали сердца у спрятавшихся под нарой оборванцев.
— Эй, приготовьте паспорта! — крикнул другой, какой-то простуженный голос, и ноги околоточного заходили вдоль нар.
Вслед за тем раздались чьи-то мольбы, жалобы и грозные окрики.
— Ваше благородие, не губите!..
— Я сам уйду, ваше благородие, смилосердуйтесь!..
— Ладно, знаю я, как вы сами уходите: вас из одного конца выгонишь, а вы через другой являетесь…
— Ваше благородие, верблюд и то через игольное ушко проходит, сказано в писании…
— Ладно, молчи!.. Ученый какой… Ну-с, хозяин, — продолжал все тот же голос, — а сколько под нарами народу спрятано?.. Што?.. Ефремов, зажги-ка спичку да погляди, што под нарами делается.
Санька закрыл глаза и замер.
Облава продолжалась довольно долго. Из-под нар один за другим были вытащены все спрятавшиеся, за исключением одного только Рыжика. Ему на этот раз посчастливилось. Потому ли, что он лежал у самой стены, или у Ефремова спичек не хватило, но только Саньку никто не потревожил, и он остался лежать на своем месте. Ему не хотелось вылезать из-под нар даже тогда, когда все уже кончилось и полиции не стало. Он слышал, как уходило начальство и как оставшиеся ночлежники говорили о тридцати беспаспортных, забранных полицией. Вылез Санька лишь после того, как окончательно убедился, что опасность миновала. Ночлежники, постепенно успокоившись, заснули крепким сном. Их тела неподвижными серыми комьями вырисовывались на желтоватом фоне деревянных нар. Теперь уже не было такой тесноты, и, где недавно спали беспаспортные, образовались пустые пространства. Помимо Рыжика, в ночлежке был еще один человек, который не спал, — это Герасим. Санька сейчас же его увидал, как только вылез из-под нар. Герасим сидел на краю нары и упорно смотрел на запертую дверь, точно он ожидал кого-то.
— Ты что? — обратился к нему Рыжик и с удивлением остановился перед ним.
Санька был рад, что его друга не арестовали, и в то же время удивлялся, как это могло случиться.
— Разве тебя не забрали? Ведь у тебя паспорта нет?
— Есть паспорт, да просрочен он у меня, голубчик ты мой, — проговорил Герасим. — Вот начальство и приказало дяде отправить меня, а дяденька серчает…
Последние слова Герасим проговорил со слезами в голосе.
Санька с изумлением посмотрел на него: такой, дескать, большой, а плачет.
— Ну, и пусть его сердится, — заметил Рыжик, — все равно он не помогает тебе. Какой он дядя!..
Он помолчал немного, а потом спросил:
— А ты как отправишься?
— Да пешком, должно быть… На Москву пойду. Хотел вот до тепла пожить здесь, а надо завтра в путь-дорогу пуститься…
— Знаешь что, — вдруг перебил Рыжик Герасима, — пойду и я с тобой! Что мне тут делать?.. Возьмешь меня?
— Отчего же не взять? Возьму, пожалуй… Только холодно будет. Гляди, замерзнешь в пути…
— Нет, не замерзну!.. Я, брат…
Санька не договорил: дверь с шумом неожиданно открылась, и в ночлежку вошел сам хозяин, Прохор Степаныч. В руках он держал овчинный полушубок, издававший противный кислый запах.
— На держи и уходи, сделай милость! — обратился хозяин к Герасиму и швырнул ему полушубок. — Уходи, слышь, говорю, и не приходи больше. Убью!.. На держи и деньги, — добавил он и высыпал в руку племянника какую-то мелочь. — И ты, рыжий дьявол, убирайся вон! — вдруг набросился хозяин на Саньку. — Чего тут глазами хлопаешь?.. А тебе, Герасим, говорю: не приходи больше. Несчастье мне приносишь.
— Дяденька, Прохор Степаныч, простите Христа-ради! — вдруг возопил Герасим и упал к ногам хозяина.
Тот взмахнул руками и в каком-то страхе шарахнулся в сторону от упавшего к его ногам племянника, а затем быстро вышел вон.
— Ага, испугался, ирод! — злорадно пустил ему вдогонку Рыжик и бросился собирать монеты, выпавшие из рук Герасима.
Последний медленно поднялся с пола и ладонями стал вытирать свое мокрое от слез лицо.
— Вот, все собрал… И всего-то, изверг, двадцать три копейки дал, — проговорил Рыжик, передавая собранные монеты Герасиму.
— Держи у себя, все едино вместе пойдем, — сквозь слезы сказал Герасим и слегка отстранил руку Саньки.
Рыжик в душе очень обрадовался, что его берут с собою, и вместе с тем пожалел друга, которого, по его мнению, зверски обидел дядя.
— Шубу, видишь, подарил, — заворчал Санька, — а спроси, сколько эта шуба стоит?
Санька осторожно развернул полушубок, оказавшийся весь в заплатах и дырах, и примерил его.
— Так и носи его, — сказал Герасим, видя, что Рыжик хочет сбросить полушубок.
— А ты как же? — спросил Санька, обращаясь к Герасиму.
— Мне не надо — у меня вот эта штука теплая, — указал Герасим на свою ватную кофту.
— Ну, спасибо, ежели так, — промолвил Рыжик и прошелся в полушубке несколько раз взад и вперед.
Было восемь часов утра, когда Герасим и Санька вышли из ночлежки и направились к Московской заставе. Погода была ужасная. В синеватых сумерках рассвета кружились гонимые холодным ветром мелкие сухие снежинки.
— Вот и зима пришла! — воскликнул Рыжик и плотнее закутался в полушубок.
Герасим ничего на это восклицание не возразил. Его тощая, длинная фигура съежилась, согнулась, впалые щеки посинели, а нос, толстый и длинный, сделался совсем сизым.
Через два часа они сидели в чайной около Московских ворот и запасались теплом. Санька шестой стакан допивал и буквально обливался потом.
— Ну, теперь до самой Москвы дойду — не замерзну, — говорил Рыжик, — вон с меня как пар валит.
Он отер рукавом вспотевшее лицо, тряхнул красными кудрями и задорно посмотрел на друга.
— Не говори, голубчик, так, — заметил ему Герасим, — до Москвы путь тяжелый лежит. Вон у меня отчего лицо такое синее да нос, как у пьющего? Потому оно у меня такое, что заморозил я его, лицо-то… Было такое дело…
— А дядя твой двадцать три копейки дал… Экий жадный!.. Ведь он знал, что путь нам трудный лежит, — сказал вдруг Рыжик, и глаза его загорелись злобным огоньком.
Герасим ласково положил ему руку на плечо и заговорил кротким, тихим голосом:
— Ты, голубчик, моего дядю не ругай: он человек несчастный, он сам для себя казнь готовит… И жалко мне его, во как жалко!.. Ведь он деньги-то копит, а себя топит… А что дороже? Ведь деньги-то от людей, а человек от кого? Грязную монету всяк принимает, хоть пусть она в крови, в слезах сиротских будет, а человека без совести никто не принимает. Пойми ты это, голубь мой… И жалко мне дядю, ох, как жалко!.. Вот уже третий раз прихожу к нему, все хочу об этом ему напомнить, а он серчает… Я в ноги падаю, а он серчает… Ослеп, совсем ослеп человек и не видит правды…
Санька слушал внимательно, но ничего не понял. Он не мог сообразить, как этот бедный, бездомный бродяга может жалеть богача-грабителя да еще от жалости в ноги ему падать.
К вечеру того же дня в двух верстах от первой деревни их застигла буря. Это было нечто ужасное. Что-то серое, непроницаемое упало перед путниками, и они потеряли дорогу. Ветер, свистя и воя, гнал и кружил тучи снежной пыли. Эта пыль врезывалась в лицо и глаза одиноких путников, а ветер не переставал кричать над их головами. Рыжик почувствовал сильную боль в пальцах ног и рук, точно кто булавками колол его под ногти.
Оба, и он и Герасим, хранили молчание. Ветер яростно бил их по щекам и обматывал их снежной пылью, будто саваном.
Санька почувствовал усталость. С каждым шагом силы его падали. Боль в пальцах исчезла, но зато ноги как-то вдруг отяжелели, точно водой налились. И холод не так его мучил, как вначале. К завываньям ветра он прислушивался, будто к песне, и временами кому-то улыбался. Потом ему захотелось спать. Несколько раз он хотел было об этом сказать своему спутнику, но не мог: лицо обледенело, и он не мог рта открыть. А еще спустя немного Рыжику вдруг сделалось тепло, приятно; ему почудилось, что он медленно опускается куда-то глубоко-глубоко…
Вечером благодаря Герасиму Рыжик был спасен. Его в бессознательном состоянии доставили в деревню и с большим трудом привели в чувство.
Так закончился первый день нового и трудного пути…

АЛЕКСЕЙ СВИРСКИЙ (1865—1942