February 21st, 2017

ПУ СУНЛИН (1640 - 1715)

ГОЛОВА КАТАЕТСЯ

дед кандидата Су Чжэнь-ся, почивал днем и увидел, как из-под земли выкатилась человеческая голова, большая как чан на пятьдесят литров (- неслабый такой «чайник»! В двесполовиной «бадьи» для кулера. – germiones_muzh.), и стала без остановки кататься под кроватью. От страха деда хватил удар и он уже не смог подняться. Потом младший брат деда стал жить с гулящей женщиной и случилось несчастье — его убили. Уж не была ли [голова] предвестником этого?
(- ну почему только «предвестником»? Она и сама хорошо поработала мозгами: наверняка гремели в ней, как горох. Деда до инсульта кто довел? – То-то… Нехотел бы побывать на бахче, где растят эти тыквы. - germiones_muzh.)

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ (- раут у коллежского советника. середина XIX веку)

около десяти часов вечера половина широкой улицы перед его домом сплошь была заставлена рядами экипажей. К ярко освещенному подъезду то и дело подкатывали щегольские кареты, из которых, мгновенно мелькая перед глазом изящной ножкой (- только в этот момент ее можно было заценить! – germiones_muzh.) и блестящей головкой, выпархивали дамы, подобрав свои платья, и тотчас же исчезали в парусине подъезда. Подъезжали и извозчичьи кареты-мастодонты, изрыгая из своих темных пастей также хорошеньких женщин; подплетались, наконец, и дребезжащие дрожки несуразных ванек, с которых одиноко и необыкновенно быстро спрыгивал какой-нибудь господин, уткнув кончик носа в поднятый воротник пальто, торопился расплатиться со своим автомедонтом и еще проворнее скрывался за парусину, как бы боясь, чтобы кто не заметил его общипанного ваньку. У подъезда важно распоряжались красивые городовые, бородатый дворник и помощник швейцара. Сам же швейцар, особа очень жирная и надменно-важная, с гладко выбритым подбородком, двумя ярусами возвышавшимся над бантом белого галстука, красовался в своем блистательном костюме на внутренней площадке сеней, близ пылающего камина, и при каждом новом посетителе слегка дергал ручку проведенного вверх звонка, выкрикивая имя новоприбывшего.
Тонкое, чуть заметное благоухание еще внизу охватывало обоняние гостя и сопровождало его вверх по изящно-легкой, беломраморной лестнице, убранной дорогими коврами и декорированной древними вазами, статуями, экзотами, цветущими камелиями и целым рядом ливрейных лакеев, неподвижно стоящих в некотором расстоянии друг от друга по широким ступенькам и на двух верхних зеркальных площадках.
Целая анфилада освещенных комнат открывалась с обеих сторон площадок, и в этой анфиладе мелькали черные фраки, шлейфы роскошных платьев, блестящие мундиры, красивые бороды и красивые усы, пышные куафюры и пышные плечи -- и носился надо всем этим какой-то смутный, мягкий шелест, в котором мешались между собою и нежный свист шелковых платьев, и разноречивый говор, и легкое звяканье шпор, и где-то в отдалении виртуозные звуки рояля.
Давыд Георгиевич (- хозяин, коллегии советник – финансист. – germiones_muzh.), по приезде из-за границы, в первый раз парадно принимал гостей в своем вновь отделанном доме. Он внутренно очень гордился эффектом, который производит на посетителей это изящное великолепие. Его самого слишком сердечно занимали и радовали переходы от ярко освещенных зал к умеренным гостиным, украшенным настоящими гобеленами, китайскими болванчиками и этрусскими вазами, дорогими бронзами и еще более дорогими картинами. Он любил думать, что понимает толк в искусствах, тратил на искусства огромные деньги, и, действительно, среди дюжинных произведений, купленных им от шарлатанов за настоящих Тицианов, Ван Дейков и Поль Поттеров, красовались и настоящие, неподдельные Гвидо Рени, Дель Сарто, Каламы и др. Почти каждая из них была освещена особо приноровленными для картин лампами, и на каждой великолепной раме неукоснительно присутствовала дощечка с знаменитым именем художника. Но более, чем гостиные во вкусах Людовика XIV, XV, Renaissance и Империи, более чем маленькая комнатка со стрельчатым сводом и разноцветным окном, в стиле Moyeu age (Средних веков. - germiones_muzh.), освещенная вверху одним фонариком, Давыда Георгиевича занимала обширная столовая, вся из резного дуба, в русском вкусе, с полками, где теснились севрские фарфоры, богемский хрусталь, старое, тяжелое серебро и золото в стопах, кубках и блюдах, -- столовая, украшенная картинами Снейдерса и медальонами, из которых выглядывали чучела медвежьих, кабаньих, лосьих и оленьих голов. Еще более радовала его диванная в персидском вкусе, мягкая, низенькая мебель которой, составляя резкий переход от дубовой столовой, в соединении с приятным розовым полумраком, господствовавшим в ней, так манила к лени, неге и послеобеденной дремоте. Этой последней в особенности помогал ровный и тихий плеск фонтанов, бивших рядом с диванной, в роскошном зимнем саду Давыда Георгиевича.
Общество, собиравшееся на его обеды, балы и рауты, носило на себе несколько смешанный характер; в нем не было ничего исключительного, ничего кастового, и, несмотря на то, каждый член этого общества непременно желал изобразить, что он привык принадлежать к самому избранному и высшему кругу. Сам Давыд Георгиевич, почитая себя в некотором роде финансовой знаменитостью, любил окружать себя тоже знаменитостями всевозможных родов, но более всего льнул к титулам и звездам, питая к ним некоторую сердечную слабость. Благодаря своему богатству он считал себя человеком, принадлежащим к великому свету. В его гостиных, в его приемной и в кабинете всегда было разбросано несколько визитных карточек с титулованными и великосветскими именами, хотя самые густые сливки аристократического общества, сливки, держащие себя слишком замкнуто и исключительно, вообще говоря, не были знакомы с золотопромышленно-откупным Давыдом Георгиевичем, и только некоторые из пенок от этих сливок, вроде князей Шадурских, удостаивали его своих посещений. Большая же часть титулованных имен, красовавшихся в доме г.Шиншеева, принадлежала людям, посвятившим себя различным промышленным, акционерным и тому подобным спекуляциям. Впрочем, молодые и холостые люди grand mond'a почти все, за весьма немногими исключениями, ездили в дом его и упитывались отменными яствами и питиями его стола. Рядом со звездами и титулами вы бы могли здесь встретить разных тузов и знаменитостей бренного мира сего. Тут ораторствовал о благодетельной гласности и либеральных реформах известный патриот Василий Андреевич Штукарев, умилялся духом своим и г.Термаламаки, Эмануил Захарович Галкин рассказывал с чувством, что он "изтинный зловянин". Тут же, скромно покуривая драгоценную сигару, с благодушной иронией улыбался на все это известный барон -- царь наших финансов, всегда самым скромным и незаметным образом одетый в черное платье. Давыд Георгиевич с него-то именно и брал пример в своей солидной, постоянно черной одежде. Рядом с этими господами помещались некоторые тузики мира бюрократического, обыкновенно предпочитавшие более одежды пестро-полосатые и всегда следовавшие самой высшей моде, благодаря тому отпечатку лицея и правоведения (это не то, что университетский отпечаток), который, не сглаживаясь "по гроб жизни", всегда самоуверенно присутствует в их физиономии, манерах и суждениях. Они с большим апломбом рассуждали в умеренно-либеральном тоне о self-governement и сопрано Бозио, о политике Росселя и передавали слухи о новом проекте, новых мерах и новом изречении, bon-mot Петра Александровича.
Все эти господа составляли преимущественно публику кабинета Давыда Георгиевича -- кабинета, украшенного бюстами некоторых весьма высоких особ и картинами двоякого содержания: одни изображали некоторые баталии, прославившие оружие российского воинства; другие представляли сюжеты более игриво-пикантного свойства. Было даже одно изображение, всегда очень тщательно задернутое шелковой шторкой.
Комната, отведенная под библиотеку Давыда Георгиевича, представляла зрелище другого рода. Какие книги заключались в этих великолепных дубовых шкапах -- Давыд Георгиевич по большей части не ведал; он знал только, что богатые переплеты их стоили очень дорого, да знал еще, что на карнизах шкапов красовались бронзовые бюсты семи древних греческих мудрецов, певца богоподобныя Фелицы (Гаврило Романыч Державин наш. - germiones_muzh.) да холмогорского рыбаря (Ломоносов, понятно. - germiones_muzh.) . Знать же что-либо более этого Давыд Георгиевич не находил нужным. На огромном овальном столе, занимавшем всю середину этой комнаты, были разбросаны изящные альбомы и кипсеки (в альбомах писали стишки и всё такое. В кипсеках графические рисунки красивых профилей и причесок. - germiones_muzh.), краски, кисти и прочие принадлежности живописи. Вокруг стола сидело несколько известных наших художников, которые украшали своими рисунками альбомы Давыда Георгиевича. За плечами каждого из них поминутно менялись группы мужчин и хорошеньких женщин, с любопытством заглядывавших сквозь лорнеты на рождающиеся рисунки наших знаменитостей.
Общество артистов, приглашаемых на всевозможные рауты -- по большей части не ради приятных их качеств, но собственно ради увеселения почтеннейшей публики, -- делилось на две категории: тут были артисты-боги, которых нужно было упрашивать сыграть что-либо и они милостиво снисходили на просьбы общества; и были артисты-пешки, парии, которым обыкновенно говорилось: "А что бы вам сыграть нам что-нибудь!" -- и артист скромно пробирается на цыпочках вдоль стенки, с футляром под мышкой, и с неловким смущением начинает потешать равнодушное и невнимательное общество. Между артистами этой последней категории обыкновенно всегда есть один или два, покровительствуемые хозяином, и всеми ими вообще никто не занимается, а лакеи смотрят на них свысока, причем иногда обносят чаем. Артисты эти, исполнив свою должность, то есть отыграв перед почтеннейшей публикой, робко стушевываются или, как говорят они обыкновенно, "уходят вниз покурить", куда, в случае надобности, за ними посылают человека: "Поди, мол, братец, кликни там артистов".
Но вот наступает некоторый антракт; в обществе залы несколько затих разноязычный говор, как будто источник попугаечной болтовни начинает иссякать понемногу. Минут десять тому назад только что отзвучал "неподражаемый" ut-diez Тамберлика, когда он, к общему прочно-сдержанному аханию и восторгу, пропел свое "Скажитэ ей" и "Ее уш нэт" (- италиянский тенор Энрико Тамберлик пел в России 11 лет. Успел навостриться и по-русски. - germiones_muzh.) , -- и казалось, что из-под сводов этой двусветной залы не успел еще испариться отзвук его ut-diez'a, как толпа хорошеньких женщин уже обступила рояль и кидает томно-просящие взгляды на одного молодого "любителя" из восточных человеков, с наружностью французского парикмахера, который может петь а la Тамберлик и а la Кальцорали. И вот упрошенный и умоленный "любитель", поломавшись предварительно перед дамами, начинает петь. Дамы тают и приходят в восторг.
Но не успевает он еще кончить свой плохо спетый романс, как вдруг
Ва-а-зьми в ручки пи-и-истале-этик!
-- раздается неподдельно-мужицкий голос из соседней гостиной -- и вся толпа спешит в эту комнату "посмеяться" рассказам Горбунова из невиданного и только по этим рассказам знакомого ей простонародного быта.
Не увлеченными общим потоком остаются только два графа: граф Скалозуб (- так автор обзывает графа Соллогуба. - germiones_muzh.) да граф Редерер (- честноговоря, я затрудняюсь... - germiones_muzh.) -- две гениальные и аристократическо-артистические звезды большого света. Подле них пребывают также не увлеченными подсевшие к ним два литератора невеликосветские: один фельетонист, обличающий в демократическом журнале икнувшую губернаторшу, другой -- кисло-желчный публицист, карающий в газетах монополию, откупа и аристократизм "с демократическо-социальной точки зрения". Оба они слушают, как граф Редерер (артист, карикатурист, бонмотист, поэт и фокусник вместе) и граф Скалозуб (французско-нижегородский литератор) обдумывают экспромтом некоторый сюрприз к отъезду графини Александрины, -- сюрприз, заключающийся в некоторой proverbe (пословице. - germiones_muzh.) куплетами, танцами, живыми картинами и превращениями, на четырех языках.
-- Ах, это очень остроумно, прекрасно, бесподобно и так тонко вместе с тем! -- восхищаются и поддакивают два литератора невеликосветские, прислушиваясь к речам двух литераторов великосветских.
-- N'est-ce-pas? Вы находите? -- откликаются им с благодушной улыбкой два графа.
-- Экое абсолютное, китайское тупоумие! Не постигаю, как могут быть у людей подобные кретинические интересы! -- шепчет публицист фельетонисту, отходя с ним от двух графов к сигарному столику и пряча незаметным образом в свой карман хозяйскую сигару.
-- Аристократишки, баре! уж я ведь хорошо знаю их! -- презрительно отвечает фельетонист публицисту и тоже зорким оком своим норовит стянуть хорошую сигару…

ВСЕВОЛОД КРЕСТОВСКИЙ (1840 – 1895. дворянин, писатель, кав.офицер, военный историограф и публицист)

из цикла О ПРАКТИЧЕСКОЙ ПОЛЬЗЕ СУЕВЕРИЙ

древгреки всегда очень опасались сглаза и злых демонов. При каждом посеве - злаки это были, капуста или что другое - полагалось для отвода глаз ругать семена (тогда демоны и колдуньи решат, что овчинка выделки нестоит и займутся чем-нибудь другим), топтать грядки и всячески показывать, что ничего путного из этого не выйдет.
- Но всё это на поверку оказывается очень практичным. Плотнопритоптанные гряды недоступны для расклевывающих посевы птиц, а установка на возможную неудачу обеспечивает спокойный психологический фон сельхозработ и исключает огорчения - если вдруг действительно с урожаем неповезет...
А судя по габитусу эллинов на изображениях расписной керамики, обычно везло.

РЫЖИК (Российская империя, рубеж XIX - XX вв.). XXIV серия

НОВЫЙ УЧИТЕЛЬ
прошел месяц. Все это время Рыжик жил будто в тумане. Новая жизнь, новые люди и новые ощущения совершенно овладели им, и, помимо воли, Санька пошел не по тому пути, по которому ему хотелось. Неоднократно намеревался он уйти из Одессы, но каждый раз Спирька умел уговорить его, и он оставался. Так прошла пасха, и наступил май, теплый, благоухающий и цветущий.
Санька пользовался полной свободой и мог уходить куда и когда угодно. В продолжение месяца он успел отлично ознакомиться со всем городом, так как с утра до вечера бродил по улицам. Один раз совершенно неожиданно забрел он на Приморский бульвар и впервые увидал море. Трудно передать, что сделалось с Рыжиком, когда перед его взором расстелилась необъятная сверкающая равнина моря. Санька стоял подле памятника Ришелье, на первой ступени гигантской каменной лестницы. Он находился в самом лучшем и красивейшем уголке Одессы, но это его мало трогало. Он не обратил почти никакого внимания на прекрасный бульвар, на памятник и на колоссальную знаменитую лестницу. Море, живое, огромное и трепещущее, поглотило все его внимание. При взгляде на него Рыжиком овладел восторг. Его бесконечная даль и свободная ширь пришлись по душе маленькому бродяге. Он решил сойти вниз, к самому морю, чтобы хоть рукой дотронуться до его гигантского темно-синего тела.
…С того дня Санька подружился с морем. Каждый день приходил он к нему и рассказывал ему о своих печалях и радостях. Рыжик полюбил море ревнивой, горячей любовью, и поэтому он избегал шумных, хлопотливых и многолюдных пристаней и гаваней, а выбрал себе за Ланжероновской дачей укромное местечко и оттуда беспрепятственно им любовался.
Больше всего Рыжика увлекала синяя даль, где небо сливалось с морем. Напрасно старался он взглядом пронзить ее насквозь и увидать, что делается там, за горизонтом: при каждой такой попытке взор его таял в бесконечном пространстве, а глазам становилось больно. Тогда Санька принимался мечтать, выдумывать, и фантазия услужливо рисовала ему дивные картины жизни, которой живут неземные существа по ту сторону горизонта. В такие минуты душа Рыжика рвалась вперед, и он всеми мыслями стремился в заманчивую даль.
Каждый день море казалось Саньке иным, каждый день он находил в нем новые прелести, новые красоты. Пробежит ли тень птицы или облачка над водною гладью, беспокойный ли ветер пронесется и море, вздрогнув, нахмурится, солнце ли упадет и золото заката обильной червонной массой разольется по синим волнам, пока море не проглотит самое солнце, — Рыжик все замечал и всем любовался.
Санька стал понимать голос и язык моря; так, по крайней мере, ему казалось. Когда море бывало покойно, оно нежным голосом, похожим на голос лесного ручейка, что-то рассказывало своему маленькому слушателю, а он, устремив мечтательный взгляд на гладкую его поверхность, с наслаждением слушал его тихие, кроткие речи. В такие минуты Рыжик и сам таинственным шепотом передавал морю свои самые сокровенные думы и желания. Никто их не слышал, никому до них дела не было, только ветер иногда подкрадывался внезапно, схватывал два-три слова и тут же, ослабевая, ронял их в море.
Однажды Рыжик пришел к морю и не узнал своего друга. Еще недавно кроткое и ласковое, оно было чрезвычайно взволнованно. Рыжик остановился, боясь подойти к самому берегу. Солнца не было. Серым тяжелым покровом опустилось небо над взволнованной поверхностью. Море кричало, пенилось и вышвыривало на берег огромные седые волны. Волны, падая в объятия береговых камней, с отчаянными воплями умирали, разбиваясь вдребезги. Полное дикого озлобления, море подпрыгивало и раскачивалось, точно хотело выпасть из своего глубокого ложа и проглотить и затопить все, что попадается на пути. Вокруг пристаней тысячи кораблей и пароходов в смертельной панике метались и бились о берег. Казалось, что море задумало сбросить со своих плеч все эти суда, всю эту тяжесть… Рыжик долго смотрел, как грозное море выражало свой гнев, и волнение моря передавалось ему.
— Так им и надо!.. — злобно проронил Рыжик, сам не зная, к кому должны относиться его слова. — Так им и надо! — Взволнованный, он ушел домой.
А на другой день море как ни в чем не бывало встретило его обычной лаской и кротким, тихим журчаньем. И снова Рыжик начал мечтать, слушая волшебные сказки моря.
Совсем иную жизнь вел в это время Спирька. Он весь ушел в интересы воровской шайки, среди которой он сразу занял видное положение. Дни и ночи проводил Спирька с новыми друзьями в трактире, где пил водку, курил папиросы и обдумывал план грандиозной кражи, совершить которую ему страстно хотелось. С Рыжиком он видался только ночью, в трущобе Косоручки. Отношения приятелей с каждым днем становились холодней. Спирька был рад, когда Рыжика не было возле него, потому что Рыжик являлся живым укором для его не совсем еще уснувшей совести. Бывали минуты, когда Вьюн желал совершенно развязаться с Санькой, но что-то его удерживало. Вообще Рыжик пришелся не ко двору ворам, и удивительно было, что его терпел Федька Косоручка, который не любил праздных, бесполезных помощников. Но, по всей вероятности, у Косоручки насчет Саньки был какой-то план, иначе он не стал бы его содержать. Санька иногда тяготился дармоедством, как он сам назвал свое существование в Одессе, и нередко просил у Косоручки дела, на что хозяин каждый раз отвечал одной и той же фразой: «Погоди, хлопчик, дело будет». И Рыжик в ожидании будущего дела уходил к морю.
А Спирька тем временем не зевал и мало-помалу начал действовать. Один раз он с Ванькой Немцем украл два тюка овечьей шерсти. Федька дал им за это десять рублей. Спирька в тот же день напился до того, что чуть было не умер. Насилу отходили. В другой раз он стащил у торговки корзину с галантерейным товаром. Воришки стали смотреть на него с завистью и почтением. Косоручка часто ставил его в пример другим ученикам и предсказывал Вьюну завидную будущность.
В то время как Рыжик любовался морем и уносился мечтами в неведомый мир, Спирька все ближе сходился с ворами. Слабый огонек добра совершенно угасал в сознании отверженного мальчика. Спирька узнал, что ученики Федьки — ничего не стоящие мелкие базарные воришки и что в Одессе имеются воры, которые живут по-барски, одеваются с неслыханной роскошью и богаты, как князья. Некоторых из них он сам видел. Один раз вечером подкатил на лихаче к их трущобе какой-то молодой барин в цилиндре и с сигарой в зубах. Он что-то шепнул Косоручке и тотчас укатил обратно. Образ этого изящного господина прочно запечатлелся в его памяти. От товарищей Спирька узнал, что барина этого зовут Колька Англичанин, что он железнодорожный вор и что всего два года тому назад он «засыпался» и его били смертным боем. Затем Спирька удостоился видеть королеву карманных воров — Соньку Золотую Ручку. Разодетая в шелк и брильянты, она в карете подъехала к трущобам Косоручки, забрала с собою Мошку Каракуля и уехала. С тех пор Спирька Мошки не видел.
Спирьке страстно захотелось сделаться хотя бы таким вором, каким был Ленька Фомкач. Этот вор среди «фартовых ребят» пользовался огромной популярностью. Фомкач был ловкий, красивый и смелый парень лет двадцати двух. Одевался он по-русски (- господа одевались обычно «по-европейски», за малым исключением. Одетого «по-русски» даже не в любое заведение пускали. – germiones_muzh.), но с таким шиком и роскошью, что все ему завидовали. Первый раз Спирька увидал Леньку Фомкача в одном из трактиров, где он прокучивал «заработанные» деньги. Фомкач был одет в шелковую косоворотку малинового цвета, в бархатные шаровары и в лакированные сапоги. Он ежеминутно приказывал заводить машину и за каждую песню кидал в лицо машиниста скомканную кредитную бумажку. Спирька глаз не спускал с раскутившегося вора и мучительно завидовал ему.
А через два дня этого самого Леньку привезли под вечер к Косоручке избитого, окровавленного, в одном белье. Но от этого его значение ничуть не умалилось, так как воры привыкли к подобным превращениям.
Фомкач проболел недели две и стал поправляться. Когда он совсем выздоровел, Косоручка одел его и дал ему возможность снова приняться за свое дело. Ленька ушел, и два дня о нем не было ни слуху ни духу, как вдруг на третий день, под вечер, явился он с каким-то серьезным делом к Федьке. Рыжик, Спирька, Немец и прочая мелкота были уже дома и лежали на дворе, под открытым небом, намереваясь заснуть. Появление Фомкача заинтересовало мальчишек.
— Наверно, хорошее дело нашел, — прошептал Спирька.
— Уж Фомкач даром не прибежит… Не таковский! — подтвердил Немец.
Один только Рыжик отнесся к появлению Леньки совершенно безразлично. Он в это время думал о том, как бы снова пуститься в путь и как бы сделать так, чтобы и Спирька с ним пошел.
— Что-то долго совет держат, — снова промолвил Немец.
Но не успел он кончить, как из комнаты вышли Косоручка и Фомкач.
— Ну, ребята, поднимайтесь! Дело есть, — проговорил Федька.
Все мальчики, сколько их было, как один человек, поднялись на ноги.
— Не все, не все пойдете, — сказал Косоручка. — Пойдут Спирька, Рыжик и Немец…
— А я? — послышался чей-то робкий голос.
— А я? — протянул еще кто-то.
— В другой раз, а теперь спите, — сказал Косоручка и направился к себе.
А Фомкач, Рыжик, Спирька и Немец молча перелезли через забор и быстро зашагали по направлению к городу.
Когда они прошли Базарную площадь, Ленька остановился и проговорил:
— Ребята, я пойду вперед, а вы идите за мной; только держитесь подальше, будто меня не знаете…
После этого они снова пустились в путь. Спирьке было и страшно и приятно в одно и то же время. Наконец-то его мечта сбылась и он идет на серьезное дело… Только какое это дело? Кого и как они будут обкрадывать?.. Вопросы эти назойливо лезли ему в голову и не давали покоя. Несмотря на теплый вечер, Спирьку лихорадило. Он всеми силами старался удерживать дрожь, пробегавшую по его телу, дабы спутники не заметили и не подумали, что он трусит.
Рыжик также заинтересовался предстоящим делом и чего-то боялся. Он смутно знал, что воровать нельзя, что за это наказывают; но не наказания он боялся, а чего-то другого. При мысли о том, что он сегодня у кого-то что-то отнимет, что тот, кого он обкрадет, будет страдать, плакать, ему становилось жутко и нехорошо. В Саньке, попросту говоря, еще бодрствовала совесть. Она-то и хозяйничала в его маленьком сердце и заставляла его прислушиваться к ее укорам.
Через час на углу одной из главных многолюдных улиц Одессы компания остановилась. Ленька Фомкач зорко осмотрелся, а затем обратился к своим спутникам:
— Ребята, вы видите большой серый дом, что насупротив нас?
— Видим, — ответил за всех Спирька.
— И ворота видите?
— Видим.
— Ну, так слушайте!.. — Фомкач принял веселый, беспечный вид, будто он случайно встретился с мальчишками, и заговорил так, что проходившей мимо публике в голову не могло прийти, что это злоумышленники. — На углу, — улыбаясь во весь рот, продолжал Фомкач, — стоит городовой, а у ворот — дворник, а потому вы должны войти во двор того серого дома по одному, а не все разом. Двор там большой, длинный, и много лестниц имеется… Пройдете середину двора и меня подождите, я вас там спрячу… Ну, идите, а там, на месте, я вам все растолкую… Хозяину кланяйтесь! — нарочно крикнул Ленька, снял шапку, поклонился и пошел в противоположную сторону.
Воришки приступили к исполнению приказания. Первым перешел улицу, а затем вошел в ворота указанного дома Спирька, за ним сейчас же последовал Рыжик. Последним вошел Ванька Немец.
Двор, о котором говорил Фомкач, был таких огромных размеров, так густо заселен, что его можно было принять за небольшой городок. Со всех сторон был он застроен высокими каменными корпусами. Кого-кого только не было на этом дворе! Медники, водопроводчики, кузнецы, сапожники стучали молотками; из коробочной мастерской доносились резкие, визгливые голоса поющих мастеров; детвора, точно червяки, копошилась на дворе, присоединяя к общему шуму, стукотне, гаму и свои голоса.
На дворе было душно, жарко и тесно. Сотни окон в каменных корпусах были настежь открыты. На верхних этажах ярким пламенем отражался на стеклах солнечный закат, а внизу уже реяли сумерки.
На вновь явившуюся компанию никто не обратил внимания. Воришки затерялись в этом многолюдии, как щепки в дремучем лесу. Они смело могли здесь разговаривать о чем угодно — их никто бы не подслушивал, ими никто бы не заинтересовался.
— Вот так ярмарка! — воскликнул Рыжик, который не мог равнодушно видеть толпы.
— Здесь поработать можно… — проговорил Немец, с видом знатока осматривая двор и его постройки.
Вскоре явился и Фомкач.
— Ну, ребята, не зевайте, за мной идите! — бросил он на ходу и прошел мимо.
Шайка немедленно последовала за ним. Пройдя несколько сажен, Ленька завернул в один из черных ходов и шмыгнул под каменную грязную лестницу. Там он открыл небольшую деревянную дверцу и втолкнул подбежавших помощников в какой-то темный чулан.
— Вот здесь будет ваше место, — шепотом проговорил Ленька, закрывая дверь. — Садитесь, тут мешки лежат… Ну, теперь слушайте: вы будете здесь сидеть, пока все не утихнет. Я вчера тут всю ночь пробыл… Вы не бойтесь: сюда никто не придет… Здесь чулан для угля. А квартира от этого чулана теперь пустует… Горбатиха все разведала…
В это время мимо чулана проходил кто-то, и Фомкач умолк.
«Вот она какая!..» — подумал о Горбатихе Рыжик. Он знал ее. Это была мать Косоручки, та самая старуха, которая так испугала его, когда он со Спирькой в первый раз ее увидел.
— Здесь я просверлил дырку, — снова начал Ленька, когда шаги утихли. — Когда посмотрите в нее, увидите окна, что насупротив. Вот эти-то окна нам и нужны. Живет там управляющий, богатейший человек… Золота, серебра и денег — не сосчитать… Все наше будет, ежели не струсите…
Голос его дрогнул. Ленька как будто поперхнулся. По-видимому, и он сильно волновался. Про его помощников и говорить нечего — они дрожали, как остриженные овцы, выгнанные на холод.
— И вот это, братцы, как утихнет все и как огонь потухнет в окнах, тогда вы еще часик подождите, а там вылезайте. Один из вас ворота откроет. Они не на замок, а засовом запираются… Ну, знаете, как будто дышло просовывается…
— Я знаю… Я отопру… — стиснув зубы, чтобы не стучали, вызвался Спирька.
— Вот молодец!.. А теперь слушайте дальше… Я по улице расставлю дозорных и буду гулять всю ночь… Как только ворота кто из вас откроет, пусть выйдет и громко кашлянет раза два. Бояться нечего, потому ни городового, никого не будет. А я, как приду, окно выставлю и вас впущу в квартиру, а потом и сам войду… Вот и все… Ну, а теперь я пойду… Сидите смирно, не дрейфьте и не спите. Боже упаси, ежели уснете: все дело пропадет!.. Смотрите же, ребята, это ваша первая кража, не подкачайте!.. Ну, я пошел…
Тихо и осторожно открыл Фомкач дверцу и вышел из чулана…

АЛЕКСЕЙ СВИРСКИЙ (1865—1942)