January 26th, 2017

ПАУЛЬ ЦЕЛАН (1920 - 1970. австрийский еврей, родители погибли в гетто. сам оборвал свою жизнь)

СОН И ЕДА

Твоя простыня — это полночь.
И тьма с тобою легла.
Целует виски и колени, велит ожить и уснуть.
Она осязает Слово, желанья и думы твои.
И дремлет, сливаясь с ними,
и тянет душу к себе.
Вычесывает осторожно соль из твоих ресниц,
и солью тебя угощает,
и ставит перед тобой
горючий песок мгновений, украденных у тебя.
И то, что было в ней розой, тенями и росой,
ты жадными пьешь губами.

ГЕНРИ ЛОУСОН (1867 - 1922. австралийский классик. сын норвежского моряка, родился на прииске)

ГИМН СВЭГУ
у австралийских сезонных рабочих выработан лучший в мире метод переноски тяжестей. Уж кому-кому судить о переноске тяжестей, как не мне. Я носил младенцев. Для мужчин, независимо от возраста, это самая тяжелая, самая неловкая, самая несносная ноша. Господи, не оставь своей милостью матерей, которым приходится выполнять всю тяжелую домашнюю работу с увесистым орущим ребенком на руках. Я таскал на плечах бревна, расчищая участки под пашни. Я выволакивал из глубоких и крутых оврагов столбы, колья и перекладины для постройки изгородей (и не могу сказать, что был тогда несчастнее, чем сейчас). Я носил лопату, лом, трамбовку, да еще вешал на шею связку изоляторов, нанизанных на веревку из кудели, и все это — не говоря уж о паяльнике, мешке с продовольствием, походном котелке и монтерских когтях — носил с утра до вечера, без отдыха, когда работал на прокладке телеграфной линии в Новой Зеландии; да еще частенько приходилось придерживать ношу только одной рукой, а другой цепляться за что-нибудь, карабкаясь наверх. Мне случалось помогать затаскивать телеграфные столбы на вершины скал или тащить их по тропинкам, где не пройти лошади.
Нашивал я и чемоданы по пыльным дорогам в те далекие дни, когда был молод и глуп. Спросите любого актера, которому случалось остаться на мели и отсчитывать потом шпалы от одного города до другого, — он расскажет вам, сколько весит чемодан, когда его несет на плечах человек, и без того уже придавленный невзгодами. Я пытался носить свою поклажу, как носят ранцы, и пришел к убеждению, что это самый верный способ до крови натереть себе перетянутые ремнями места. Я носил свое имущество в заплечном мешке: одеяла, еду, запасные сапоги и стихи, все вперемешку. Я пробовал носить свою поклажу на голове, и у меня потом долго болели шея и спина. Я носил тяжесть на сердце, тяжесть, которую должны были бы разделять со мной редакторы и издатели. Я помогал таскать мебель и вещи вверх и вниз по лестнице, переезжая с одной лондонской мансарды на другую. И я месяцами бродяжил в австралийской глуши со свэгом за плечами, и в сравнении со всем остальным, несмотря на все лишения, это была жизнь — свободная жизнь среди настоящих людей, собравшихся сюда со всех концов земного шара!
Австралийский свэг создала Австралия, и только она — Великая Страна безлюдья, грандиозных просторов и ослепительного зноя, страна, где царят три заповеди: «Верь в свои силы!», «Никогда не сдавайся!» и «Не оставляй товарища!». Страна, где похоронено столько человеческих трагедий и трагикомедий, величественных и самых банальных. Страна, где человек, оставшись без работы, взвалит на плечи свой свэг в Аделаиде и уйдет в неизвестном направлении, а через несколько лет появится на пороге хижины на берегу Залива Карпентария, или исчезнет навеки, или его обнаружит в лесной чаще и похоронит там конная полиция, или его никогда не обнаружат и никогда не похоронят… — да это и не столь уж важно!
Страна, которую я люблю больше всего на свете, не потому, что она была ко мне ласкова, а потому, что я родился на австралийской земле, и потому, что мой отец, хотя и родился под другим небом, был австралийским пионером и умер в Австралии, и еще по многим причинам. Австралия! Страна моя! Само слово звучит для меня музыкой. Господи, храни Австралию! Дай ей счастья во имя всех великих сердец, которые слились в ее одно большое сердце. Огради ее от тлетворного влияния Старого Света с его лицемерием, черствостью и торгашеством. И если при жизни моей настанет час сынам Австралии встать на ее защиту, дай мне, господи, умереть за нее, сражаясь в первых рядах, и найти свое последнее пристанище на австралийской земле.
Первое время золотоискатели пробовали носить свой скарб за спиной в мешке с перекрещивающимися на груди лямками, однако ноша сдавливала грудь и затрудняла дыхание, а, делая длинные переходы по жаре, человек должен дышать полной грудью. Затем была испробована скатка военного образца, надевавшаяся наискось через правое плечо, но носить ее при австралийской жаре было невыносимо, и от нее пришлось отказаться так же, как и от высоких сапог и краг. Еще совсем недавно австралийские художники и редакторы знали о жизни страны за пределами города не больше, чем на Даунинг-стрит (в Лондоне, Уэстминстер. – germiones_muzh.) знают о британских колониях вообще, и, очевидно, полагали, что военная скатка все еще в ходу, а некоторые художники так даже изображали свэгмена с палкой в руках, как будто это бродяга Старого Света, который только и посматривает, как бы ему пробраться к черному крыльцу, минуя собаку. Английские художники, кстати сказать, по-видимому, до сих пор убеждены, что австралийские лесорубы и гуртовщики появляются на свет в высоких сапогах, да еще начищенных до такого блеска, что прямо хоть брейся перед ними.
Свэг обычно состоит из «штуки» или длинной полосы коленкора (это покрышка свэга, ею же можно укрываться самому в ненастную погоду; в Новой Зеландии для этой цели берут клеенку или непромокаемую саржу) и пары одеял, преимущественно синих — такова уж традиция (откуда и второе название свэга «синявка»), внутрь же кладутся разные мелочи и запасная одежда. Сворачивают свэг следующим образом: раскладывают на земле кусок коленкора, поверх него одеяла; затем, отступив дюймов на восемнадцать от одного края, кладут аккуратно сложенные смену брюк, рубашку и т. д., связанные шнурками ботинки — носок к пятке, книги, пачку старых писем, фотографии и все безделицы, которые хотят захватить с собой, мешочек, где лежат иголки, нитки, перо и чернила, лоскуты для починки брюк, шнурки для ботинок и т. п. Вещи раскладывают равномерно и аккуратно, так, чтобы эту груду можно было легко закатать в свэг (некоторые сначала заталкивают вещи в старую наволочку или холщовый мешок), затем коленкор и одеяла загибают с боков во всю длину, так чтобы ширина свэга не превышала, скажем, футов трех. Свободный конец подворачивают, накрывают им всю начинку свэга и начинают скатывать его к противоположному концу, стараясь сделать свэг тугим, компактным и изящным. Тут уж приходится полагаться на собственные колени и эстетический вкус. Не доходя дюймов восемнадцати до противоположного края, свободный конец закладывают внутрь. Все это дело сильно напоминает рулет, только края свэга не стянуты, а идут кольцами. Свэг перевязывают тремя-четырьмя ремнями (это вопрос вкуса и наличия ремней). К верхнему ремню — дело в том, что свэг носят (а также ставят на пол в придорожных кабачках или прислоняют к стене или перилам веранды на привалах) в более или менее вертикальном положении, — итак, к верхнему ремню прикрепляют конец лямки (чаще всего для этой цели берут полотенце, чтобы не натирать плечо), а другой конец прикрепляют к нижнему ремню или ко второму снизу. Пиджак в свэг не закатывается, его подсовывают под ремни. К верхнему ремню веревкой привязывается небольшая торба — коленкоровый мешочек, величиной с наволочку, — в которой лежат кульки с чаем, сахаром и мукой, хлеб, мясо, сухие дрожжи, соль и т. д. Если свэг несут на левом плече, торбу перекидывают на грудь через правое плечо, и она служит противовесом свэгу, висящему сзади.
Путник может вскинуть на спину тяжелый свэг, так что он висит почти в вертикальном положении вдоль позвоночника, и нести его безо всякого противовеса, перекинув лямку через плечо, и это для него не более обременительно, чем вам, скажем, нести пальто. Некоторые умеют так ловко и удобно расположить свои пожитки и приладить ремни, что скатать свэг для них — минутное дело, а расстегнуть пряжки и раскатать его на земле они могут так же легко и просто, словно это рулон обоев, — остается только лечь и спать, подложив под голову одежду вместо подушки. На привале всегда садятся на свэг — сиденье это очень мягкое, поэтому брюки долго не снашиваются. А так как на бесконечных австралийских дорогах пыль обычно бывает мягкая и шелковистая, то и обувь носится замечательно. Человек со свэгом может пройти в среднем миль пятнадцать в день, но все дело в воде: если вы находитесь в пяти милях от колодца или водоема, а следующий будет через двадцать, то сегодня вы делаете привал, пройдя пять миль, и откладываете двадцать миль на завтра. Но если вода находится в тридцати милях, ничего не поделаешь, приходится идти все тридцать. Странствия по Австралии со свэгом за спиной имеют много различных и образных названий. Говорят: «Тащиться с синявкой на горбу», «Отплясывать с Матильдой», «С Матильдой на горбу», «Волочить свой барабан», «Скакать кенгурой», «Плестись на рысях», «Промышлять по кладовкам», но сейчас большинство бродячих стригальщиков именуют себя «сезонниками» и говорят про себя: «меряю дороги» или «таскаю свэг».
Теперь вы знаете, что такое австралийский свэг. Кто только не носил его — английские лорды и китайские кули, святые и уголовники, мученики и убийцы, высокообразованные джентльмены и неграмотные мужланы, борцы за свободу Польши и каторжане, ополчившиеся против всего мира, носила его и не одна женщина, переодетая в мужское платье. Австралийский свэг скрывал в своих недрах письма и газеты на всех языках мира; секреты, которые могли бы опорочить честь знатных семейств, а нередко и государственные тайны; бумаги, на основании которых могли бы оказаться в тюрьме весьма почтенные люди, и свидетельства невиновности несчастных, теряющих рассудок за решеткой; документы, которые могли бы принести кое-кому титул и богатство, и последние гроши потерянного состояния; гримасы, улыбки, загадки человеческой жизни, портреты матерей и умерших возлюбленных, фотографии красавиц, надрывающие душу письма, написанные рукой, которой давно уже нет на свете, и карандашные рукописи не одной книги, которая еще прогремит когда-нибудь на весь мир.
Вес свэга бывает разный — от легонькой походной «синявки», содержащей одеяло да чистую рубашку, до «Королевского Альфреда» с палаткой и полным оборудованием, тянущего чуть ли не тонну. У некоторых старых бродяг развивается мания собирать жалкое барахло, которое никогда не понадобится ни им самим, ни кому другому. Вот список предметов, обнаруженных в свэге одного старого бродяги, труп которого подобрала полиция. Когда его нашли, он лежал, уткнувшись лицом в песок, придавленный своим свэгом, раскинув руки, словно хотел обнять всю землю или в свой смертный миг пасть ниц крестом перед небом, вспыхнувшим ослепительным пламенем.
Полуистлевшая, изодранная в клочья палатка, синее одеяло с квадратными заплатами из красного коленкора. Половина белого одеяла — теперь уж совсем почерневшего — заплатанного чем попало, к которому была пришита половина красного одеяла. Распоротый мешок. Обрезки мешковины. Часть женской юбки. Две пары ветхих молескиновых штанов. Одна штанина. Спина от рубашки. Половина жилета. Два расползающихся, позеленевших от старости пиджака из твида, заплатанных кусками одеяла, коленкора и т. д. Большой узел всевозможных лоскутов для латанья. Дырявый котелок, а в нем леска, газеты, банка с топленым салом, нитки, иголки и т. п. Банка из-под варенья, аптечные пузырьки, пробки, нанизанные на веревочки, — такие гирлянды подвешивают к полям шляп, чтобы отгонять мух (одна из форм помешательства в тех краях, так как нормального человека болтающиеся пробки могут свести с ума куда скорее, чем мухи). Три ботинка разного размера — все на правую ногу — и один шлепанец на левую. Кофейник без ручки и без носика и кастрюлька, набитая всяким барахлом: ломаными ножами и вилками с обгоревшими черенками, ложками и множество ржавых гвоздей, которые, надо полагать, использовались как пуговицы (- как понимаю, ими закалывались полы одежды. – germiones_muzh.). Сломанная пила, молоток, битая посуда, старые жестяные кружки, проржавевшая сковородка без ручки, детские туфельки, обрезки хрома и невыделанной кожи, какой-то дешевый романчик без начала и конца, растерзанный английской словарь, грамматика и задачник, арифметические таблицы, кулинарная книга и пухлый англо-иностранный словарь, что-то Шекспира, французская книжонка, немецкая книжонка и правила хорошего тона. Пара тяжелых башмаков на шнурках — верха их высохли и растрескались, а подошвы, чиненные-перечиненные кожей, резиновыми набойками, железными подковками и гвоздями с большими шляпками, разбухли так, что толщина их достигала двух дюймов, а весили они больше пяти фунтов. (Если не верите, пойдите в Мельбурнский музей, там на почетном месте под стеклом вы найдете точно такую же пару башмаков с подписью «образец колониальной промышленности».) В самом же сердце свэга лежал мешочек из-под сахара, туго-натуго перевязанный бечевкой, а в нем еще одна старая юбка, закатанная в тугой сверток и много раз обмотанная бельевой веревкой, которую, как я полагаю, он таскал с собой, чтобы было на чем при желании повеситься. Внутри же свертка лежала небольшая пачка старых фотографий и писем, разобрать которые было почти невозможно. Одно было от женщины — женщины, по всей видимости, благоразумной и вдовой, заявлявшей, что она вовсе не собирается снова выходить замуж, что она и так света белого не видит, работая, чтобы прокормить семью, не хватает ей еще одной обузы на шею. И это «окончательно и бесповоротно», так что являться снова и «морочить ей голову» совершенно нечего. Если он посмеет это сделать, она спустит на него Сатану (под «Сатаной» она, по-видимому, подразумевала свою собаку).
Письмо вдовы начиналось: «Дорогой Билл!» Так же начинались и все остальные письма, но обратного адреса на них не было, не было и конвертов, так что установить личность покойника оказалось невозможным. Полиция похоронила его под эвкалиптом, и молоденький полисмен вырезал на стволе:
Здесь покоится
Билл,
который жил и умер.

- ну, со свиданьицем! Драгоценное королевское, стокаратное...

повелитель сикхов, махараджа Пенджаба Ранджит Сингх (1780 - 1839) угощал дорогих гостей вином с толчеными рубинами, алмазами, изюмрюдами и земцюзинами. - Королевский напиток разливался в бутылки по рецептуре, засвидетельствованной подписью главного министра. Вино было очкрепким и считалось мощным возбудительным. Чем растворялись в нем компоненты, неизвестно: ни один белый визитер не рискнул выпить более капли.

РЫЖИК (Российская империя, рубеж XIX - XX вв.). VIII серия

БЕГСТВО
прошло две недели. Рыжик постепенно стал забывать о своем горе. По-прежнему стал он сходиться с приятелями, по-прежнему стал бегать по улицам и забираться в чужие сады. О своем происхождении он никому ничего не говорил, и товарищи его оставались в полном неведении. Единственно, перед кем Рыжик излил свою душу, — это перед Дуней. К ней он отправился на другой день после разговора с крестной матерью и рассказал девочке о своем несчастье.
— Теперь и я сирота… — плача говорил он, стоя перед Дуней.
Девочка смотрела на своего покровителя со страхом и удивлением. Во-первых, она никогда не видала Рыжика плачущим, а во-вторых, она никак не могла понять, почему его отец и мать ему не родные.
— Ты, Дуня, смотри никому не говори, а то мальчишки как узнают, дразнить начнут… — сказал Рыжик и ушел домой.
С тех пор Дуня его долго не видала.
А Рыжик, проплакав два дня, почувствовал себя лучше и, незаметно для самого себя, становился прежним сорванцом. Опять было начались беспрерывные купанья в речке, беганье по улицам с Мойпесом и многочисленной оравой мальчишек, опять было начались кражи фруктов из чужих садов, как вдруг в один прекрасный день с Рыжиком случилось новое несчастье.
Произошло это совершенно неожиданно. Подрался он как-то под вечер с приятелями и прибежал домой умыться. А дома Аксинья бранила Тараса за то, что он пропил последний четвертак, на который она рассчитывала купить муки для хлеба. Тарас и кум его Иван сидели на верстаке и, казалось, внимательно прислушивались к злобным причитаньям Аксиньи, стоявшей у печки и бессознательно ковырявшей ухватом земляной пол. За печкой, притаив дыхание, сидела Верочка. Аксинья горькими упреками и бранью думала облегчить свое горе и поэтому не скупилась на слова. Тарас, зная по опыту, как трудно заставить жену замолчать, когда она намерена высказаться до конца, безмолвно и покорно внимал голосу Аксиньи и только изредка кидал на кума тоскливые взгляды, как бы спрашивая его: «Слышишь, брат?», на что кум каждый раз отвечал тихим вздохом — дескать, слышу.
И вот в такую-то злую минуту явился Рыжик. На нем, что называется, лица не было. Серая рубашка была изорвана в клочки, щеки исцарапаны, а из разбитого носа сочилась кровь.
— Кто это тебя так? — воскликнула Аксинья, увидав Саньку.
Рыжик молчал и, видимо, употреблял все усилия, чтобы не расплакаться.
— А вот мы сейчас узнаем, где он был и с кем воевал, — проговорил Тарас и соскочил с верстака.
В душе Зазуля не чувствовал к мальчику никакого озлобления. Напротив, он даже обрадовался появлению Рыжика, положившему конец красноречию Аксиньи; но тем не менее Тарас счел нужным схватить аршин и состроить такую сердитую физиономию, что Верочка, выглянув из-за печки, задрожала вся от страха.
— Говори сейчас, где был? Ну?.. — грозно закричал Тарас, приблизившись к Саньке.
У того и сердце биться перестало.
— Где был, спрашиваю! — повторил Зазуля и сверкнул глазами.
— На улице… — тихо и с трудом ответил Рыжик.
— Где, говоришь ты?
— На улице.
— На улице? А нос кто тебе разбил?
— Митька да Харлампий.
— За что?
— Не знаю.
— Так-таки не знаешь?
Рыжик опустил голову и молчал.
— Иван, — вдруг обратился Тарас к куму, — будь отцом родным, яви такую милость и возьми ты у меня этого каторжника!.. Сделай из него человека, и я век тебе буду благодарен.
В голосе Зазули слышалась такая искренняя мольба, что Иван поспешил сейчас же изъявить свое согласие.
На другой день Рыжик, умытый и одетый в новую рубашку, сидел у крестного отца на низеньком круглом стульчике с кожаным сиденьем и весь отдался невеселым думам. Обеденное время давно уже прошло, а Рыжик ничего еще не ел. В хате сапожника, помимо Саньки, не было ни одной живой души. Иван привел крестника и, передав его жене со словами: «Вот тебе, Катерина, помощник!» — ушел на базар за товаром.
— Хороший мальчик, нечего сказать… Тьфу!.. — приветствовала Саньку Катерина, мельком взглянув на его исцарапанное лицо. Потом она повозилась немного у печки и также ушла.
Рыжик остался один.
С каждой минутой ему становилось грустней и обидней. От нечего делать он стал осматривать внутренность комнаты, в которой он раньше редко бывал, так как у сапожника детей не было.
Мало обрадовала мальчугана обстановка сапожной мастерской. Куча инструментов на низеньком столике, обрезки кожи, крошечное оконце и затхлый, сырой воздух удручающим образом подействовали на Рыжика, и он, недолго думая, решил бежать. Куда — этого он еще и сам не знал. Одно только было для него ясно — что домой ему идти нельзя.
«Я всем теперь чужой, а потому и делать мне здесь нечего», — решил про себя Рыжик.
Поднявшись со стульчика, на котором он сидел, Санька подошел к дверям, тихо отворил их, высунул голову и, убедившись, что Катерины нет вблизи, быстро выбежал из хаты и моментально скрылся из виду.
Рыжик бежал без оглядки. Страх придавал ему бодрость и прыть. Ему казалось, что за ним гонится весь город и что вот-вот его поймают и засекут до смерти. У Саньки от этой мысли сердце замирало в груди, и он с каждой минутой усиливал свой бег. Отбежав порядочное расстояние, беглец остановился и, убедившись, что за ним никто не гонится, вздохнул с облегчением. От быстрого бега у него закололо в боку и весь он обливался горячим потом. Рыжик постоял немного, вытер подолом рубашки лицо и тихим шагом поплелся дальше.
Голодный и усталый, Санька еле передвигал ноги. Время между тем близилось к вечеру. В воздухе повеяло прохладой. В глубокой прозрачной синеве, весело щебеча, ныряли неугомонные ласточки. Окруженное со всех сторон легкими пурпурными тучками, солнце медленно склонялось к западу. Вскоре пламя заката широким пологом покрыло небосклон.
Санька остановился в нерешительности. Налево от него тянулся длинный ряд низеньких плетней загородных садов и баштанов, впереди широкой темной лентой легла дорога за город, а направо серебрилась поверхность сонной реки. Беглецу эта местность была хорошо знакома. Здесь он делал свои опустошительные набеги на сады и баштаны, сюда он бегал купаться, и здесь он добывал для матери красную глину. Вот он и теперь стоит недалеко от той самой ямы, из которой он вместе с Дуней перед пасхой доставал глину. Но в настоящую минуту не до садов и не до глины. Влажными глазами глядит он на реку, на поверхности которой волшебными красками играет отблеск вечерней зари. Ему грустно и страшно.
Вон уж и солнце скрылось, и небо потемнело. Близок вечер.
Постепенно замирают шумные отголоски дня. Вот уж и звезды выпали из синей глубины потемневшего неба. Стало тихо. Малейший шорох, малейший звук отдаются с необыкновенной отчетливостью. Река дремлет. Изредка плеснет рыбка, сверкнет серебряной чешуей, и мягкие круги, точно стальные обручи, помчатся к берегу, бесшумно исчезая на пути. Где-то близко по воздуху ударила крыльями летучая мышь… Ко всем звукам Рыжик прислушивается с замиранием сердца, и ему не на шутку становится страшно.
— Артикул! — вдруг среди мертвой тишины раздался чей-то хриплый голос.
От неожиданности Санька вздрогнул и быстро обернулся. В трех шагах от него на большом сером камне сидел Андрей-воин. Старик, по обыкновению, был навеселе, что, однако, не помешало ему сейчас же узнать приятеля, с которым он давно уже помирился.
— Артикул! — снова прокричал солдат.
Но Санька и не думал встать во фронт: ему было не до того. Безрукого это обстоятельство даже немного удивило. Закуривая трубку, он протянул зажженную спичку к лицу мальчика.
— Эге, брат, да ты, никак, контужен? — воскликнул инвалид, заметив глубокие царапины на лице мальчика. — Ты это с кем воевал?
— С мальчишками на берегу, — не без некоторой гордости ответил Рыжик, не считая нужным скрывать истину.
— Враг был силен? — продолжал свой допрос старик.
— Еще как!
— Эге, молодец! Славный будешь вояка!.. А диспозицию какую ты выбрал?
На это Санька не мог ответить, так как не понял вопроса.
— Н-да, братец, — после некоторого молчания снова заговорил солдат, — война — это великая штука… Такой, к примеру, войны, как севастопольская, не было и не будет, потому теперь не тот солдат пошел… Героев нет, н-да-с… Одиннадцать, братец, месяцев враг Севастополь брал, а шиш получил, потому герои были. Сидим это мы, бывало, в траншее аль по Малахову кургану разгуливаем, а гранаты да пули так и свистят, так и свистят кругом… А мы себе знай прогуливаемся да англичан и французов поддразниваем… Да-с, братец…
— Дяденька, а хлеб где вы доставали тогда? — спросил Рыжик, у которого за весь день крошки во рту не было.
— У нас хлеба не было, а были сухари.
— Дяденька, а страшно быть на войне?
Безрукий, прежде чем ответить, поднял с камня свой картуз, накрыл им лысую голову и, поднявшись с места, промолвил:
— Бабам страшно, а солдату не страшно.
— Дяденька, я пойду с вами…
— А ты куда, домой? — покосился на него безрукий.
Санька молчал, не решаясь сказать всю правду. Вдруг его зоркие глаза увидали Тараса и Ивана Чумаченко, которые шли из города им навстречу. Мальчуган в испуге шарахнулся в сторону и через минуту стоял уже на краю ямы, в которую недолго думая прыгнул, скрывшись из виду.
— Солдат, братец, войны не боится, — продолжал между тем безрукий, не заметив исчезновения своего собеседника. — Для солдата война все едино, что бал аль свадьба, потому, черт возьми, весело… Трубы трубят, барабаны бьют наступление, пули свистят, а ты себе штыком работаешь, и горюшка мало… Конешно, бывает, что и враг силен! Да только супротив России идти ему не под стать, потому сильнее нет русского солдата… Ты еще, к примеру, щенок, можно сказать, и настоящего понятия о войне не имеешь…
Но тут Андрей-воин неожиданно столкнулся с Тарасом и Иваном, шедшими туда, откуда возвращался солдат, то есть на постоялый двор, и умолк.
Постоялый двор находился на самом краю города и служил первой и последней станицей для приезжающих и отъезжающих крестьян окрест лежащих деревень. Зазуля и Чумаченко ходили в этот шинок только тогда, когда им надо было подальше спрятаться от своих сварливых жен.
— С каким это чертом ты беседу ведешь? — смеясь, спросил у Андрея Тарас.
— Не с чертом, а с парнем твоим беседую я, — ответил безрукий.
При этом ответе Зазуля и Иван значительно переглянулись, словно говорили друг другу: «Изрядно, должно быть, клюнул старик», и оба прыснули со смеху.
— Вы чего ржете? — рассердился было Андрей, но, оглянувшись и увидав, что Рыжика нет возле него, он растерянно посмотрел на Ивана, потом на Тараса и упавшим голосом проговорил: — Он со мною сейчас рядом шел, провалиться — не вру…
— Кто шел? — спросил Тарас.
— Да Санька твой.
— Санька?! — воскликнул Тарас и вопросительно посмотрел на кума.
Но кум ничего ему не мог на это сказать, так как он сам весь день не был дома и ничего не знал о бегстве крестника.
— А может, ты с водкой беседовал, а не с Санькой? — полушутя, полусерьезно стал допытываться Тарас.
Безрукого этот вопрос обидел настолько, что, не ответив, он энергично плюнул и быстро зашагал вперед. Кумовья посмотрели ему вслед, покачали головами и направились дальше, будучи уверены, что солдат допился до зеленого змия.
А Рыжик лежал в яме и, затаив дыхание, прислушивался к тому, что делалось там, наверху. Яма, в которой лежал Санька, была довольно обширных размеров. Когда-то мужики добывали здесь глину для построек, но впоследствии, когда глубоко вырытая пещера после обильных дождей стала во многих местах обваливаться, они из опасения быть задавленными бросили это место и перешли на другое. Но женщины и дети все еще продолжали по краям ямы выкапывать глину для домашних надобностей. Один только Рыжик не боялся проникать в самую глубь пещеры. Он неоднократно прятал в ней выигранные от товарищей бабки, пуговицы, крючки и конские хвосты для лесок.
Забившись в самую глубь ямы, Санька пролежал с четверть часа, боясь шевельнуться. Вскоре, однако, холод и сырость вынудили его подняться в верхнее отделение пещеры, где было несравненно теплее и суше. Здесь он решил подождать возвращения отца и Ивана, а потом… потом он и сам не знал, куда пойдет. Но пока что он сгреб руками небольшую кучку песка и глины, накрыл ее картузом и улегся, положив голову на подушку собственного изобретения. Долго лежал Санька с открытыми глазами, прислушиваясь к малейшему шороху, как вдруг над ямой мелькнула какая-то тень и громкий лай собаки нарушил ночную тишину. Рыжик сразу же узнал своего верного пса Мойпеса, который, должно быть, весь день разыскивал хозяина по всему городу.
— Мойпеска, голубчик, милый!.. — зашептал он в сильной радости, не зная, как приветствовать дорогого друга.
Отрывистым и громким лаем ответил на приветствие хозяина Мойпес и энергично завилял черным пушистым хвостом.
— Мойпеска, я есть хочу, мне холодно… — стал жаловаться Рыжик.
Тут собака еще громче залаяла, улегшись на самый край ямы. Лай Мойпеса сильно обеспокоил мальчика. Он совершенно справедливо рассудил, что лай этот легко может привлечь прохожих.
— Цыц, Мойпес, цыц, цыц! — сначала мягко, а потом построже обратился Санька к собаке.
Пес смекнул, в чем дело, и немедленно прекратил свой лай. Но зато через минуту он поднял морду вверх и, не спуская глаз с луны, так жалобно и протяжно завыл, что многие обыватели, до слуха которых долетал этот вой, осеняли себя крестом, будучи уверены, что собака воет по покойнику.
Рыжик пробовал и лаской и угрозами заставить Мойпеса замолчать, но это ему не удалось. Собака по-прежнему смотрела на луну и выла до тех пор, пока измученный, усталый и голодный беглец не заснул под эту собачью колыбельную песню.
Первая узнала о бегстве Саньки Катерина. Придя домой и заметив отсутствие своего «помощника», как назвал мальчика Иван, Катерина со свойственной ей флегматичностью низко согнула худую, долговязую фигуру, заглянула под кровать и, убедившись, что и там «помощника» нет, принялась за свои домашние дела. Только к вечеру Катерина вспомнила о другом, более важном беглеце — о муже, который ушел за товаром и забыл вернуться домой.
— Чтоб ему ни дна, ни покрышки, пьянице окаянному! — выругала она заочно мужа и собралась к Зазулям, где надеялась найти пропавшего супруга. О Рыжике она совсем забыла.
Странная какая-то женщина была эта Катерина. Худая, как скелет, с длинными костлявыми руками и ногами, она всюду вносила тоску и мертвящую скуку. Самое веселое общество при ее появлении немедленно впадало в уныние, словно в комнату вносили покойника.
Недаром Иван называл свою благоверную «холерой тридцатого года»; но в то же время он не на шутку ее побаивался.
— Добрый вечер! — монотонным голосом произнесла Катерина, войдя в хату Зазулей.
— Вечер добрый! — послышался за печкой голос Аксиньи.
— А я к вам… — протянула гостья, став у дверей. — Нет ли у вас моего лодыря?
— Был он у нас, да ушел, да и моего куда-то утащил, — ответила Аксинья и вышла на середину хаты. — Ну, как мой Санька устроился? Плачет? А? — спросила Аксинья.
— Санька? Да его нет у нас.
— Как — нет у вас? Ведь кум Иван взял его в ученье и повел к себе.
— Ну так что же, что повел? А он взял да удрал. Посидел-посидел, а как вышла я из хаты, так и его не стало.
— Ах, боже мой! Где же он? — обеспокоилась Аксинья. — Ребенок весь день не ел, отец с кумом, по дурости своей, напугали мальчика…
Не успела Аксинья кончить, как в хату вошел Тарас, а вслед за ним, трусливо ежась, плелся Иван.
— Эй, жинка, засвети огонь! — гаркнул с порога Тарас и, обернувшись к куму, добавил шутливым тоном: — Ползи, кум, и не бойся: Катерины твоей нет здесь.
Но едва он это сказал, как длинная, сухопарая Катерина быстро отделилась от стены и набросилась на мужа. Тарас ахнул от изумленья и развел руками. Затем очередь настала за Аксиньей. Она принялась, по обыкновению, причитывать, осыпая мужа самыми горькими упреками.
— Душегуб ты окаянный! — рыдая, выкрикивала Аксинья. — Сгубил ты меня, по миру пустишь ты, Мазепа безбожный, семью свою… Приемыша погубил… Говори, басурман, где Санька? Где Санька, пьяница ты этакий?.. — все сильней и настойчивей приставала она к мужу.
Тарас стоял, насупившись, ожидая, когда жена наконец сделает передышку и он получит возможность вставить и свое слово. Но резкий и громкий голос Аксиньи не умолкал. Не переставала кричать и Катерина. Можно было подумать, что обе женщины об заклад побились, кто кого перекричит: так долго и старательно они бранились. У Ивана и Тараса от столь любезной встречи жен даже хмель стал проходить. Оба они, громадные и неуклюжие, стояли с опущенными головами и, казалось, готовы были при малейшем удобном случае шмыгнуть вон из хаты.
— Тише, бабы, говорю вам! — вдруг закричал на женщин Тарас и стал к чему-то прислушиваться.
Женщины как-то машинально замолкли, и в хате наступила тишина. В это время под окном завыл Мойпес. Собака убаюкала маленького хозяина и пришла выть домой. Трудно передать впечатление, какое произвел собачий вой на находившихся в хате; даже мужчины сочли нужным плюнуть три раза, а о женщинах и говорить нечего.
— Вот до чего докричались вы! — заговорил Тарас, обращаясь к своей и Ивановой жене. — До собачьего воя докричались (- собака, как известно, воет к беде. - germiones_muzh.)…

АЛЕКСЕЙ СВИРСКИЙ (1865 - 1942)