January 15th, 2017

НА ПОДОКОННИКЕ (довоенный Ленинград)

у меня была ангина. Я сидела на широком подоконнике одного из окон нашей квартиры в первом этаже старого дома на Мойке.
Обычно в это время я уже бежала в один из старинных садов, расположенных неподалеку, или в прозрачный, продуваемый невским сквозняком садик у Зимнего дворца, или в чопорный Летний сад, украшенный голыми фигурами, на которые я стеснялась смотреть при всех. Зимой эти фигуры прятали в деревянные футляры, похожие на дачные уборные. Но больше всего мне хотелось забежать в Михайловский сад, тенистый и уютный, с неожиданными закоулками, с мелкой речкой без ограды, куда можно было бы окунуть руку или ногу, как на даче.
Но в этот день я сидела на подоконнике и смотрела на мокрую улицу.
Люди, вышедшие утром в легких платьях, доверчиво радуясь солнцу и теплу, бегом возвращались домой, застигнутые внезапным мелким дождем и холодным ветром — спутниками коварной ленинградской погоды.
Вот по мостовой проехал извозчик, в пролетке сидела дама в лиловом фетровом горшке, натянутом на уши.
По гранитным плитам набережной прошел старый стекольщик. Он осторожно, пружиня коленями, тащил на себе плоский ящик с большим стеклом, сквозь которое я увидела, как строгий дом напротив вдруг зашатался и пошел волнами…
По тротуару прошел Валька — мальчишка, живущий где-то за углом. С этим мальчишкой у меня были свои счеты…
Он нес сумку с хлебом. Остановившись под моим окном, он стал вертеть сумкой, как пращой, и раза два чиркнул хлебом по подоконнику. Из сумки выпала булка. Оглянувшись, он поднял ее, вытер о штаны и сунул обратно. Я постучала в стекло, он посмотрел на меня, я показала ему язык, он погрозил мне кулаком.
Но вот дождь перестал. Робкое, невидимое солнце осветило чугунную решетку с узором, похожим на какой-то знакомый цветок, зеленоватую рябую поверхность реки, медленно движущейся на сером фоне гранита.
Люди закрыли зонтики, опустили воротники, повеселели, а какая-то девушка в голубоватом ситцевом платье даже подпрыгивала, напевая. Вдруг она споткнулась, чуть не упала и запрыгала на одной ноге — с другой свалилась туфля. Девушка подняла ее и стала горестно рассматривать, пытаясь приставить отломанный высокий каблук. Потом, опустив руку с туфлей и стоя на одной тонкой ноге, она прислонилась к гранитной тумбе у реки и стала похожа на большую цаплю.
Я посмотрела на свои ноги в тапочках и вспомнила про мамины новые туфли, стоящие под кроватью. Я схватила их и широко распахнула окно.
— Послушайте, тетя! — крикнула я, размахивая туфлей. — Идите сюда!
Девушка подняла заплаканные глаза и с удивлением посмотрела на меня.
— Идите, идите, померьте туфли!
С тем же удивленным выражением лица она подошла ко мне.
— Как же? — спросила она растерянно. — Это чьи?
— Мамины.
— А тебе не попадет? Где твоя мама?
— Ушла.
— Наверное, попадет.
— А вы их скорей принесите.
Девушка надела туфли.
— Как раз! — сказала она, потопав ногами. — Прямо чудо! Откуда ты взялась? Это здорово, как ты меня выручила! А я уж совсем раскисла, не знала, что делать. Чуть не опоздала. Какой номер твоей квартиры?
— Двадцать шесть.
— Ну, я пошла.
И я увидела, как мамины туфли убежали, шлепая по лужам.
Через час пришла мама. Мы сели обедать вдвоем, — папа задержался на работе. Мама, как всегда, стала расспрашивать меня о проведенном дне. Я долго, с подробностями рассказывала ей о том, что было в школе два дня тому назад, потом вспомнила, что в Мойку недавно упала кошка, но про кошку мама не дослушала и спросила:
— А что с тобой случилось?
— Со мной? Ничего.
— Нет, я вижу — ты хочешь мне что-то рассказать.
Я до сих пор не понимаю, как она угадывала эти вещи…
Я совсем не хотела рассказывать ей про туфли, но тут же рассказала и уже с первых слов поняла, что мне попадет, и попадет за дело.
Я не знала, где живет эта девушка, я не знала, когда она принесет мне туфли, я вообще не знала, кто она, видела ее в первый раз. Но я верила ей, мне и в голову не пришло, что она может меня обмануть.
— Как же ты могла отдать мои туфли какой-то незнакомой женщине? — спрашивала мама сердито.
— Но она принесет.
— Когда?
— Не знаю. Наверное, вечером.
— Тебе уже девять лет, ты взрослая девочка, что это за легкомыслие такое?
— Но она не могла идти, у нее сломался каблук, мне ее стало жалко, она плакала, она спешила…
— А вдруг это была какая-нибудь воровка? Она могла влезть в форточку и ограбить квартиру.
Я представила себе, как эта худенькая девушка с грустными глазами лезет в форточку в одной туфле, а другую держит в руке.
Мне стало смешно, и я засмеялась.
— Ах, ты еще смеешься! — мама покраснела и совсем рассердилась: — Ты понимаешь, что ты оставила меня без туфель?
— Она принесет.
— Ты в этом уверена?
— Уверена. Вот я сейчас сяду на окно и буду ждать. Сяду и буду ждать, пока она не принесет туфли.
— Не говори глупостей! Я думаю, что ты состаришься на подоконнике и все-таки не дождешься девицы с моими туфлями. Лучше садись и делай уроки.
Как я могла делать уроки? Ни таблица умножения, ни задачи, ни грамматические правила не помещались в моей голове, заполненной совсем другими мыслями.
Каждую минуту я вскакивала и смотрела в окно. Я думала: «Вот она уже заворачивает с Невского на Мойку, вот идет мимо Волынского переулка, вот-вот она пройдет мимо нашего дома… Нет, это два пионера с портфелями, они о чем-то спорят, один несет большой свернутый лист бумаги… Нет, это толстая нянька с тощим ушастым мальчиком, похожим на слоненка… А это целый отряд красноармейцев со свертками — наверное, идут в баню».
Уже совсем стемнело… Много людей проходило мимо, внезапно появляясь в свете нашего окошка, но моей девушки среди них не было.
Пришел папа. Я прошмыгнула в переднюю и села в угол между стеной и вешалкой. Пахло пауками и мокрыми галошами.
Через дверь я слышала, как мама что-то рассказывала отцу, наверное про меня. Папа строго сказал: «Что ты говоришь! Не может быть!» И вдруг рассмеялся.
Я закрыла глаза. Тоскливое волнение охватило меня. Кто-то засопел рядом. Я испугалась и прижалась к стенке. Брюхастый соседский щенок Решка лизнул меня в щеку. Наверное, он вошел за отцом. Я схватила Решку поперек толстого живота и посадила к себе на колени.
— Решка, — сказала я ему тихо, подняв его мягкое шерстяное ухо, — ведь она обязательно принесет, правда? Как ты думаешь, принесет или не принесет?
Решка, вырывая из моих рук ухо, отрицательно помотал головой.
— Ну, тогда убирайся отсюда, дурацкая собака!
Я открыла входную дверь и вышвырнула щенка на лестницу.
Мне нужно было, чтобы девушка пришла не только из-за туфель. Это было гораздо серьезнее. Я тогда не могла понять, что в эту минуту решалась судьба моего характера. Решался вопрос — верить или не верить людям, как поступать в жизни.
Все это было в руках у незнакомой мне, прошедшей мимо девушки. Вдруг она не придет совсем? А я буду сидеть и ждать ее, пока не состарюсь… Я представила себе, что я старюсь, у меня вырастает борода и из ушей лезут зеленые волосы, как у нашего дворника.
Открылась дверь, и вошел папа.
— Где ты, Тина? — сказал он, не сразу заметив меня в темноте и зажигая свет. — Вот дурочка! Вставай, вставай! Принесет она туфли, конечно, принесет. Я тоже считаю, что люди заслуживают доверия.
Я благодарно обняла своего отца. Слезы, которые я так долго удерживала, хлынули у меня из глаз и из носа.
— Ну вот, разверзлись хляби небесные! — сказал отец, ероша мне волосы сзади наперед.
Следующий день был воскресенье.
Я с утра уже сидела на окне. Солнце блестело во всех стеклах и принарядило мутную воду Мойки. Девочки играли на тротуаре в классы. Они поминутно жулили, ссорились и обижались друг на друга. Между ними вертелся Решка. Он гонялся то за перелетающим с места на место стеклышком, то за прыгающими пятками. Девчонки отбрыкивались от щенка, который убегал, трусливо оглядываясь, а потом робко возвращался.
Выстрелила пушка с Петропавловской крепости — двенадцать часов, а моей девушки все не было. Я уже хотела задвинуть занавеску и взять книгу, чтобы время шло быстрее, но за окном поднялся такой визг, что я снова взглянула на улицу и увидела Вальку с продуктовой сумкой. Он опять вертел ее над головой, врезавшись в середину бурно споривших девчонок. «Противный какой! — подумала я. — Никому проходу не дает!»
В это время в дверь позвонили. Я помчалась открывать. За дверью стоял Валька.
— Только тронь, только попробуй! — крикнула я, захлопывая дверь. — Убирайся отсюда, а то я всех позову!
Но позвать мне было некого, а Валька не уходил и нерешительно топтался у нашей двери, ничего не предпринимая.
— Послушай, — сказал он каким-то очень мирным, незнакомым голосом. — Погоди, я все равно ничего не понимаю, что ты там верещишь. Ты мне только скажи, какая твоя квартира?
— Там написано. Ты что, читать не умеешь? А зачем тебе моя квартира?
— Погоди. Ты здесь одна живешь?
— Нет, нас много, нас очень много, — добавила я для устрашения.
— А девчонок здесь других нет, кроме тебя?
— Нет.
— Тогда открой, я твои туфли принес.
Я распахнула дверь и втащила Вальку за руку в переднюю.
— Откуда у тебя мои туфли? Давай скорей!
Валька вынул из сумки сверток. Я быстро развернула его и увидела мамины туфли, вычищенные и даже с новыми набойками.
— Эти! — сказала я и прижала туфли к себе.
— Значит, это ты дала туфли нашей Нинке?
— Я. А кто ваша Нинка?
— Сестренка моя.
Валька, всегда прятавшийся за углами, чтобы выскочить оттуда с перекошенным лицом; Валька, с которым я дралась со смертельным страхом в душе, Валька стоял у нас в передней, смирный, смущенный, очень похожий на свою сестру, и искоса посматривал на меня внимательным взглядом.
— Нинка велела передать тебе, что она в вечер работала. Утром она послала меня в мастерскую туфли чинить. А заодно и на твои набойки набить. Она велела сразу тебе отдать.
— Это не мои, а мамины.
— Я знаю. Попало тебе?
— Не очень. Главное, хорошо, что принес.
— Ну что ты! Да, я забыл, сестра велела тебе спасибо сказать. Ну, я пошел.
Я еще держала в руках туфли, когда отец и мама вернулись домой.
— Вот! — сказала я, кидаясь им навстречу. — Вот. Она в вечернюю смену работала. Она с братом прислала! Она очень хорошая! А ты говорила…
— Ну ладно, ладно. Иди погуляй, — смущенно сказала мама и поставила туфли на место.

РУФЬ РОМА (1915 - 1989. дочь академика Иоффе, артистка). «ПОВЕСТЬ ПРО ТИНУ»

(no subject)

ИСТИННАЯ ВЕРА НЕ МОЖЕТ БЫТЬ БЕЗ ДЕЛ: КТО ИСТИННО ВЕРУЕТ, ТОТ НЕПРЕМЕННО ИМЕЕТ И ДЕЛА. (Преподобный Серафим Саровский Чудотворец)

барон Федя Таубе (1912)

…после сдачи смотра полкового учения, полк уходил из Гатчины на несколько дней в так называемую сторожевку, для того чтобы эскадроны практиковались в несении полевой сторожевой службы согласно уставу полевой службы. На сторожевке квартировали в деревнях, и этот короткий период занятий устраивался офицерством как приятный и вместе с тем полезный отдых всего полка. На сторожевке у всех царило благодушное настроение, никто ни на кого не напирал. Наметив сторожевую линию фронта, воображаемого неприятеля, разбивались на участки и заставы, на которых выстраивались караулы и секреты, высылалась разведка, но в сущности никто ничего не делал, ибо всех охватывала своего рода блаженная лень после напряженного периода весенних занятий, а также взводных, эскадронных и полковых смотров.
На сторожевке нередко приходилось квартироваться по соседству с имениями помещиков, с которыми господа офицеры знакомились всегда охотно, в случае если в помещичьем доме имелись налицо молодые дамы. Неожиданный приход целого кавалерийского полка бывал для помещиков всегда большим событием, вносившим в их однообразное деревенское уединение много веселого, выбивая семейных и домовитых людей из их привычных будней. В случае, когда помещики казались симпатичными и в доме имелась молодежь (а это в большинстве своем было так) для помещиков устраивался в обширной палатке офицерского собрания вечер с песельниками и вкусным ужином, так как за полком неразлучно следовал собранский повар с двумя огромными фургонами, нагруженными всем необходимым для устройства пиршеств. Местные помещики, если были с достатком, в свою очередь отвечали офицерам вечеринкой у себя в доме, стараясь похвалиться своим российским хлебосольством.
Во время сторожевок мы жили как цыгане, не задерживаясь в одном месте более двух-трех дней, и все время переезжали с места на место. Сегодня знакомились и дружили с одними «приличными людьми», завтра — забывали их, ибо уже назревала встреча, обещавшая любовь, веселые приключения, новые заманчивые перспективы. Офицерская молодежь любила эти случайные и мимолетные встречи, в особенности с молодыми дамами — встречи, от которых подчас веяло какой-то странной романтикой и которые иногда сопровождались бурными влюблениями друг в друга и неожиданными молниеносными романами. В отношении последних особенно отличался молодой штаб-ротмистр барон Таубе.
Небольшого роста, худенький, юркий, светлоглазый и розовый, в мятой фуражке, лихо заломленной на затылок, он был некрасив, ни даже изящен, однако он был настоящим дамским кавалером, обладал несомненным даром нравиться, а в любовных делах был весьма предприимчив и находчив, превращая любовь в своего рода спорт. С бароном Таубе по дамской части соперничали всегда веселый и жизнерадостный поручик Гроссман и моложавый корнет Эльвенгрен с лицом типичного «душки-военного». Все трое были в Лейб-эскадроне (- первом. - germiones_muzh.). А сколько великолепных ветвистых рогов понаставляли во время сторожевок эти три полковых ловеласа почтенным мужьям-помещикам — про то ведает один Аллах! Бывало, не отгремели еще трубы полкового оркестра возле собранской палатки, где слегка осоловевший помещичий муж допивал бокал вина, чокаясь с весело подмигивающим полковником, в то время как на лужайке перед палаткой помещичьи сестры и кузины отплясывали с любезными корнетами, а глядишь, — помещичья женушка, взволнованная, счастливая и раскрасневшаяся, уже опасливо оглядывается по сторонам, стараясь улучить удобную минутку, дабы незаметно уединиться с нашим «милым бароном» в какую-нибудь заветную липовую аллею парка, где густая листва делала прозрачные сумерки белой ночи менее нескромными…
Барон — неотразим. Вот уже смолкли трубачи и полковые песельники, гости и хозяева отправились на покой, но долго еще в укромнейших закоулках старого липового парка старик, ночной сторож, мог слышать чьи-то приглушенные речи, томные вздохи и поцелуи, прерываемые то нежным бряцанием шпоры, то сладкой соловьиной трелью.
Рано утром кирасиры седлают коней, перешучиваясь друг с другом (солдаты тоже не дураки. Будьте уверены — в любом эскадроне находился такой предприимчивый ефрейтор, которому удавалось ночью тайком от взводного покуралесить с бойкой деревенской бабенкой!). Полк выстраивается на улице и шагом выбирается из деревни на проезжую дорогу, мягко цокая копытами по проселку. Кое-кто из молодых офицеров бросает последний взгляд на уютный помещичий дом с колоннами, в надежде что, быть может, какая-нибудь из спущенных оконных занавесок внезапно приподнимется, обнаружив в окне самое милое личико, вся очаровательная свежесть которого еще так явственно ощущается на губах, но помещицы либо почивают в постелях, счастливо улыбаясь во сне или же терзаются запоздалым раскаянием, совсем не подозревая, что на занавешенные окна их спален в этот миг устремлены чьи-то пытливые глаза. Невыспавшийся барон Таубе с подозрительными томными морщинками и синевой вокруг глаз зевает во весь рот, устало потягиваясь в седле. «Ну, как оно, Федя?..» — шутливо окликает его полковой адъютант, рысью обгоняя Лейб-эскадрон. «Кор-ряво!..» коротко отвечает барон, нервно подергивая плечами и неизвестно за что наказывая острой шпорой ничем не повинного коня.
Помещичий дом внезапно скрывается за березовой рощей. Все кончено. Навсегда ли? Ну, конечно, навсегда!
Раздается команда: «Песельники вперед!» — и зеленая роща разом оглашается задористыми, как бы пляшущими звуками бойкой кирасирской песни:
За улана выйду замуж,
с кирасиром буду жить.
Тра-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля,
С кирасиром буду жить…

Все кончено… (- нет, не всё. Пятеро гатчинских баронов фон Таубе станут героями Первой мировой. Генлейтенант А.А. Таубе после революции перешел на сторону красных и умер от тифа в камере – в белом плену… А полковник Федя Таубе пошел в белую Добровольческую армию, бился с большевиками до конца, но стался жив. Контуженный гранатой, раненый пулей в ногу он покинул Россию. Константинополь, Бельгия, Бельгийское Конго, Санто-Доминго, Бразилия. Стал профессиональным охотником, охранял научные экспедиции. И в Бразилии оставался он главой офицерского объединения кирасир Ея Величества - своего полка. Умер в 1962 в Сан-Паулу, похоронен в Пирасикабо.
Федор Николаевич Таубе не был женат и не имел детей. – Прости, Боже, грехи вольные и невольные душе преставившегося болярина Федора и даруй ей во Царствии Твоем вечный покой и вечную радость! Аминь. – germiones_muzh.)

князь ВЛАДИМИР ТРУБЕЦКОЙ (1892-1937). ЗАПИСКИ КИРАСИРА

АФАНАСИЙ ФЕТ (1820 - 1892)

***

Мама! глянь-ка из окошка -
Знать, вчера недаром кошка
Умывала нос:
Грязи нет, весь двор одело,
Посветлело, побелело -
Видно, есть мороз.

Не колючий, светло-синий
По ветвям развешан иней -
Погляди хоть ты!
Словно кто-то тороватый
Свежей, белой, пухлой ватой
Все убрал кусты.

Уж теперь не будет спору:
За салазки, да и в гору
Весело бежать!
Правда, мама? Не откажешь,
А сама, наверно, скажешь:
«Ну, скорей гулять!»

княжна Ярославна (XI век)

…Анна родилась в Новгороде, в один из тех годов, когда Ярослав, опасаясь брата Мстислава, хоронился за крепкими бревенчатыми стенами гордого своим богатством города. Но когда был подписан братский мир, стало ясно, что Мстислав не добивается киевского княжения, и Ярослав перебрался со всей семьей и дружиной на берег Днепра. Анне было мало лет, и она едва помнила новгородские бревенчатые мостовые и выдолбленные из дерева трубы, по которым обильно лилась вода на княжеском дворе. Смутно запомнился шум на торговой площади, оживление на волховской пристани и теплый утренний звон белых и золотоглавых церквей.
Детские ее годы прошли в Вышгороде ( - уже Киевщина. – germiones_muzh.), среди прекрасных дубовых рощ, или в Берестове, любимом селении Ярослава, где он построил церковь во имя Апостолов. Там она училась вместе с братьями, Святославом и Всеволодом, у священника Иллариона и прочла первую книгу, которая называется Псалтирь. С такими книгами она не расставалась потом ни на один день, потому что в них были волнующие душу слова.
На всю жизнь запали ей страшные стихи детской азбуки:
Аз словом сим молюся богу,
Боже всея тверди и зиждителю
Видимым и невидимым,
Геенны меня избави вечныя,
И грозы, и червя неусыпающа…

Илларион часто говорил о грехах, о милосердии, об адских муках. Но Анне совсем не хотелось думать о смерти и о гробовых червях. Жить было сладко. Она росла в холе и довольстве, дышала чистым воздухом, пила прозрачную воду, питалась здоровой пищей, в которой было много целительного русского меда и пшеничного хлеба, и ее вкус услаждали то грибы, то серебристая рыба, то упоительно пахнущая и собранная на пригретых солнцем лужайках земляника.
Порой ласковая рука отца ложилась на ее детскую голову, иногда порицали ее строгим взглядом холодные глаза матери. Запомнились долгие богослужения в св.Софии. Анне становилось жутко, когда священники закрывали ей грудь малиновым причастным платом и черный, как ночь, греческий епископ осторожно брал на ложечку немного вина и несколько крошек хлеба из тяжелой золотой чаши и давал ей проглотить, шепча молитву на непонятном языке (- по-гречски. - germiones_muzh.). Илларион объяснял ей, что это не вино и не хлеб, а кровь и плоть Христа, и все было так странно и непонятно, что она радовалась, когда покидала храм и вновь видела над головой сияющее солнце.
Юность Анны тоже была связана с Вышгородом. Брат Всеволод говорил ей, что об этом городе даже упоминал в каком-то сочинении греческий царь, а Илларион называл Вышгород святым, честным и блаженным. Но этот книжник плохо разбирался в земных делах, и его мало интересовала вещественная жизнь, а у Ярослава в Вышгороде находилось большое княжеское хозяйство, стояли многочисленные житницы и медуши, погреба и голубцы, и под бревенчатыми городскими стенами широко раскинулись огороды с яблонями и пахучие капустники, полные белых бабочек.
Когда Анна подросла, князья стали брать ее с собой на охоту, и она научилась ездить верхом, но во время ловов княжну привлекала не столько богатая добыча и охотничья удача, сколько переживания, что вызывают и сердце захватывающее преследование зверя или погоня за оленем, когда ветер шумит в ушах, дубовые ветки хлещут по лицу и хочется всей грудью вдыхать осенний воздух, полный грибных запахов и тления вянущей листвы. Весной дубраву наполняли другие ароматы, и среди них Ярославна ничего не знала более прекрасного и упоительного, чем благоухание ландышей, которое напоминает девушкам о счастье.
Анна стала ловкой наездницей, полюбила коней и охотничьих соколов. У нее были длинные ноги и маленькие груди, и однажды приезжий грек, царедворец, надушенный, как женщина, патрикий, глядя на возвращавшуюся с лова Анну, сказал, красиво разводя руками:
— Артемида!
Она услышала это слово и потом спросила у Всеволода, знавшего все написанное в книгах, что оно означает. Брат объяснил, что так называли древнюю греческую богиню охот.
Но как эти благородные забавы, восхищение иноземцев и ожидание необыкновенного счастья не были похожи на унылые школьные стихи:
Геенны меня избави вечныя,
И грозы, и червя неусыпающа…

Выезжая в поле, Анна забывала обо всем, даже о книгах. Она запрокидывала голову, с увлечением следя за полетом сокола, настигавшего в далекой синеве ширококрылую лебедицу, и рыжие волосы Ярославны принимали на солнце блеск полноценного красного золота. Сердце начинало учащенно биться. В нем просыпалась жестокость предков, воинов и охотников, не знавших пощады ни к врагу на поле сражения, ни к зверю во время лова. Но вокруг сладостно пахло дубовыми листьями, грудь наполняло глубокое дыхание, и в душе рождалось смешанное чувство, в котором выражалась радость жизни и сострадание к прекрасной растерзанной птице.
Осенью в оврагах поспевали красные ягоды рябин. Когда охотники возвращались домой, с пажитей летели липкие паутинки, радужные в лучах заходящего солнца, и слышалось, как на гумнах соседнего селения смерды мерно ударяли цепами, молотя ячмень. Было сладко и в то же время грустно жить на земле. Но таилась в душе Анны и гордыня. Разве не принадлежала она к роду, который вел свое начало от героев? Разве не из ее семьи явились мученики, стоявшие у престола всевышнего? А Илларион говорил при всяком удобном случае о ложном благополучии сего мира и о тщете человеческого существования…
Анне немало пришлось пережить под кровлей родительского дома, но ее еще не было на земле, когда Русь потрясали страшные события междоусобной войны и произошло вероломное убийство Бориса и Глеба. Княжичей объявили Христовыми мучениками, во имя их стали строить церкви, и даже в константинопольских церквах убиенных изображали на иконах с поднятыми горе глазами, хотя патриарх с неудовольствием утвердил новоявленных святых. Однако Ярославу хотелось, чтобы в сонме небесных угодников находилось хотя бы несколько мучеников, говоривших по-русски. Впрочем, князь Святослав Владимирович, убитый при таких же обстоятельствах, не удостоился подобной чести, может быть потому, что его христианство находилось под великим сомнением.
Анна знала об этих событиях только по рассказам старших. Семья собиралась в зимние вечера у очага, и, глядя на огонь, люди вспоминали прошлое. Но Анне было уже двенадцать лет, когда к Киеву подступили печенеги, и ей на всю жизнь запомнилось, как горожане переругивались на стенах с врагами и грозили им секирами. Под валами кружили тысячи кочевников. Они стреляли в русских, и стрелы летели, как туча, затемняя солнце, но по большей части втыкались в частоколы без всякого вреда и потом наполняли колчаны княжеских отроков.
Далеко на другом берегу Днепра пылили степные дороги и ржали мохнатые печенежские кобылицы. То двигались на Русь новые орды, ханы спешили в скрипучих повозках за добычей. С башен было видно, что там, где небо сходилось с землею, поднимались черные столбы дыма. Это горели селения хлебопашцев. Они стекались со своих пепелищ под защиту городских укреплений и в справедливом гневе рассказывали о постигшем их несчастье. Подобные слова накаляли воздух. На валу стоял гул взволнованных человеческих голосов, и в этом сплошном шуме от криков, ржания коней, скрипа колес и верблюжьего рева люди с трудом слышали друг друга.
Косматый монах, стоявший на стене, кричал, указывая перстом на печенегов:
— Злодеи! Исчадие ада! Будете вы ввержены, как плевелы, в огненную пещь!
Отец казался Анне величественным в своей железной кольчуге, в сияющем шлеме. Он грузно сидел в седле под голубым шелковым стягом, и конь не слушался поводьев. День был бурный, на знаменном полотнище трепетал архангел с желто-красным огненным мечом в руке. Под крышами бревенчатых башен завывал ветер. Анна прижималась к матери, вышедшей на крыльцо, чтобы проводить князя на битву, но душа девочки сгорала от любопытства к тому, что происходит в городе и за его стенами, и совсем не испытывала страха.
Дождавшись часа, когда распаленные жадностью печенеги с воем бросились на городские валы, киевляне отворили дубовые ворота и вышли с мечами и секирами на широкое поле. Началась сеча, молчаливая и беспощадная. Из окна высокого терема виднелась часть равнины, на которой происходило сражение, и Анна могла рассмотреть, как над русским полком покачивается голубое знамя. Там сражался ее отец. Даже на княжеский двор доносился гул далекой битвы.
На валах, укрепленных частоколом, стояли женщины в серебряных монистах и смотрели на сечу, в которой рубились их мужья и сыны. А когда солнце стало склоняться к западу, непривычные к долгим сражениям в пешем порядке печенеги не выдержали и побежали, и русские воины далеко гнали их в степь. Многих они изрубили секирами, других потопили в реке Сетомле или взяли в плен. Уже в полночной темноте Ярослав вернулся в город, в котором в ту ночь никто не спал. Воины несли убитых товарищей, и женщины встречали их с плачем, а некоторые бежали в поле и там искали трупы близких.
Анна не раз видела сборы братьев в полюдье, когда они надевали теплые бобровые шубы и уезжали за данью, кто — в Дерева, кто — в Муром, кто — к вятичам. А однажды русское войско уплыло на ладьях в греческие пределы, в синее море, на страшные медные трубы, что выхаркивают огонь, горящий, как адский пламень, даже на воде.
В те полные события годы навеки уходила простая жизнь, когда князь и рядовой воин жили как братья, спали в походе под одной овчиной, ели мясо от одного вепря и одинаково думали о том, что происходит в мире; в любой час дня и ночи каждый мог войти в княжеские хоромы и просить суда. Теперь у ворот дворца стояли вооруженные и легкие на издевку отроки, и князя стало так же трудно увидеть, как солнце в дождливую погоду за облаками. Его окружали теперь разодетые пышно бояре, епископы, дворские, мечники и вирники. В Киеве появилось много людей, каких раньше никто не видел на его улицах, — монахи и свечегасы, писцы и учителя церковного пения. На глазах у Анны все чаще появлялись в родительском доме не виданные раньше вещи — мыло, издающее приятный запах, золотая и серебряная посуда, книги, чернила, свечи, пергамент, лекарственные снадобья, сладкое греческое вино. Мир, лежащий за пределами Русской земли, уже не казался таким неведомым, как прежде, и многие из тех людей, которых ежедневно видела Анна, успели побывать в Константинополе и даже в Иерусалиме.
Событием в жизни Анны было каждое посещение св. Софии. Княжеская семья слушала обедню в кафизме. Так называлось устроенное наверху по образцу константинопольской Софии помещение, забранное решеткой и закрытое пурпуровой завесой. Ярославна смотрела отсюда украдкой на стоявших в церкви людей. Внизу молился простой народ. Но впереди обычно занимали места богатые люди с женами в золотых ожерельях. Они приходили в церковь, чтобы показывать людям свои наряды, приобретенные у греческих купцов.
Анна часто наблюдала, как внук приводил к вечерне седоусого воеводу Вышату, ослепленного царем во время неудачного похода за море. Рядом с ним некогда стоял певец Боян. Сюда приходили румяные новгородские торговцы и приезжие греки в красных плащах. Потом для знатных устроили по их просьбе особую галерею, чтобы они могли молиться богу, не смешиваясь с чернью.
Однажды, отведя рукой шелковую завесу и бросив по обыкновению любопытный взгляд туда, где стояли молящиеся, Анна увидела незнакомого воина. Его волосы цвета спелой пшеницы, по скандинавскому обычаю, падали ему на плечи длинными локонами: так носили их молодые ярлы или северные скальды. Можно было догадаться, что это знатный человек, стоявший даже в храме с гордо поднятой головой. На нем был красивый голубой плащ, из-под которого виднелись желтые сапоги. Анна не могла видеть лица воина, обращенного туда, где находился алтарь, но как бы предчувствовала его красоту, угадывала в девических мыслях, что под широким плащом незнакомец строен, как те пальмы, с которыми сравнивают воинов в книгах. Это было все, что она рассмотрела из кафизмы, но ее сердце почему-то забилось тревожно, как голубка, неожиданно попавшая в сети птицелова. А между тем в ту весну ноги Анны красиво округлились, наметились под полотном рубашки маленькие груди, и она томилась в лунные ночи, сама не зная, почему…
Мать и Гертруда (дщерь польского круля Мешко и Риксы Лотарингской. - germiones_muzh.), жена брата Изяслава, и Мария, жена Всеволода (- эта – греческая царевна, Монмахиня. - germiones_muzh.), вместе с Елизаветой и Анастасией (сестрами Анны, Ярославнами. - germiones_muzh.) сидели на обитой золотой парчою скамье, устроенной вдоль стены, так как на клиросе читались бесконечные часы и по церковным правилам в это время разрешалось отдыхать от стояния. Поэтому никто из близких не видел, на кого смотрела Анна с таким вниманием. Только немного спустя, может быть для того, чтобы лучше слышать чтение, к завесе бесшумно, как кошка, подошел в мягких сапогах брат Всеволод. По его лицу было видно, что он погружен в благочестивые мысли. Молодой князь стоял с закрытыми глазами и слушал унылые слова о смерти и тщете человеческого существования. Потом просветлел лицом и, оторвавшись от своих горестных размышлений, вынул из-за пояса синий шелковый платок и стал вытирать влажный лоб. Анна знала этот платок: на нем привлекало взор золотое солнце, окруженное красными пылающими языками. Она шепотом спросила у брата:
— Кто этот воин, что стоит там, около слепого Вышаты?
Всеволод, с неохотой спускаясь из благолепия молитвенных помыслов, переспросил:
— В голубом плаще?
— В голубом плаще.
— Ярл Филипп.
— Откуда он прибыл к нам?
— Из-за моря. А ныне отправляется с Гаральдом в Царьград.
Чтение долгих часов окончилось. Все поднялись со скамьи. По другую сторону от Анны молился брат Изяслав, высокий человек с широко расставленными большими глазами, но с угнетенным выражением лица, точно он ежечасно ждал и опасался ударов судьбы, и рядом с ним другой брат, Святослав. Это был щеголь, любитель хорошо переписанных книг и всяких драгоценностей, статный воин. На нем и в тот день был обычный его наряд: синий плащ на красной подкладке, малинового цвета рубаха, черные штаны. Блюдя древний обычай, князь носил не бороду, а длинные усы. Святослав почитал просвещенных людей и беседовал с греками на философские темы, но любил также веселые пиры и охоту. Он отличался громоподобным голосом, рычал, как лев, когда какой-нибудь игумен осмеливался порицать его греховное времяпрепровождение, рвал в гневе обличительные эпистолии и топтал их зелеными сапогами, украшенными жемчугом.
Старшего брата, Владимира, в Киеве не было, он сидел посадником в Новгороде. Вячеслав в те дни охранял с дружиной пороги. Отец тоже находился в отъезде — строил города на реке Роси.
Анне хотелось еще многое узнать о красивом скандинаве, но разговор пришлось прекратить, потому что наступило время совершения таинства. Алтарь отделялся от молящихся только мраморной оградой, и Ярославна могла видеть, как священники, взявшись за углы малинового плата, который назывался «воздухом», поднимали и опускали его над золотой чашей. Это походило на волшебство, и девушке становилось жутко. Вся жизнь теперь наполнялась фимиамом, церковным пением, молитвами.
Анна снова взглянула вниз, но молодой ярл исчез, — очевидно, ему наскучило стоять в церкви. Ярославне стало грустно… А снизу, с амвона, как из тумана, доносился глуховатый, но торжественный голос Иллариона. Пресвитер не упускал ни единого случая, чтобы наставлять людей в христианских добродетелях, хотя это было весьма нелегким предприятием: богатые погрязли в грехах, бедные не хотели забыть языческих богов.
Но Анне показалось, что слова Иллариона обращены к ней, и она прислушалась. Священник взывал:
— Не хвались своим происхождением, благородный! Не говори: отец у меня боярин, братья мои — Христовы мученики, а мать знатного рода. Сказано: овцы пойдут одесную, а козлища ошуюю, ибо коза не приносит доброго плода, овца же творит вОлну (- руно. - germiones_muzh .) и все потребное для человека…
Анна заметила, что при этих словах Святослав дернул в гневе ус и сказал Изяславу:
— Уже довольно мне этих упреков. Я не монах, чтобы жить в смирении. Как ты полагаешь?
На лице Изяслава ничего не отразилось. Тихий Всеволод сокрушенно вздохнул. Оглянувшись на мгновение, Анна увидела, что мать с каменным лицом смотрит прямо перед собой, а Мария, жена Всеволода, улыбается неизменно счастливой улыбкой и шепотом переговаривается о чем-то с сияющей красотой Елизаветой.
Как опытный оратор, Илларион возвысил голос в том месте, где это требовалось по правилам риторики:
— И дуб высок величием своим и прекрасен листвием, но без полезного плода для человека, ибо желуди потребны лишь для свиней, а малый злак, едва видимый на земле, родит нам зерно. Это — сильные мира сего, если они не творят добрых дел, и трудящиеся в поте лица…
Святослав опять с раздражением посмотрел на Изяслава, и под тонкой кожей у него заходили на щеках желваки. Но брат по-прежнему уныло смотрел перед собою, точно не понимал немого вопроса.
Илларион вздымал руки в патетическом жесте, будто перед ним стояли не простые воины и простодушные горожане, а воспитанники риторских школ. Этот русский книжник бывал в Константинополе, посещал училище при церкви Сорока Мучеников, встречался со знаменитым греческим писателем Михаилом Пселлом. Он громил богатых и возгордившихся:
— Были двое возниц, мытарь и фарисей. Последний запряг двух скакунов — добродетель и гордость, но гордыня помешала добродетели, колесница его разбилась, и сам он погиб. Мытарь запряг других коней — свои грешные дела и смирение — и не отчаяние получил, а спасение…
Илларион вспоминал, может быть, в эти минуты константинопольский Ипподром, где однажды на его глазах разбился насмерть возница. Святослав цедил сквозь зубы в княжеском высокомерии:
— Смирение! Смирение!
Анне эти слова священника тоже казались досадными. Она нахмурила соболиные брови, точно не понимая, чего от нее требуют. Кто может отнять у нее право хвалиться своим происхождением, родством с греческими царями? Впрочем, все было смутно в тот день в ее душе. Илларион жаловался:
— О богатый, ты зажег свечу на светиле! Но придет обиженная тобой вдовица, вздохнет и вздохом своим погасит свечу…
Бедная вдовица!
На сердце у Анны пели жаворонки, она испытывала благожелательство ко всему миру. Но странно… Ей казалось, что это чувство родили не выспренние слова Иллариона, а красота воина, что стоял в церкви. Пусть все люди живут в радости!
Молодого ярла в голубом плаще уже не было внизу, а где-то в таинственных глубинах женского сердца…

АНТОНИН ЛАДИНСКИЙ (1896 – 1961). «АННА ЯРОСЛАВНА – КОРОЛЕВА ФРАНЦИИ»