June 22nd, 2016

ЛЕГЕНДА О РЕТИВОМ СЕРДЦЕ. XIX серия

...ночь была воробьиная, без единой звездочки, небо желтоватого цвета, будто над городом раскинули огромное полотнище шатра. Беспрерывно сверкали злые зарницы за Днепром, и по всему небу видны были низкие тучи — будто туры стояли на кручах. Воздух пах болотом, и ни единой дождинки не срывалось. На подворье царило необычайное оживление: хлопали двери, лязгало оружие, повсюду огнива высекали синие искры, ржали кони и били копытами. Когда зарница освещала двор, на белизне стен появлялись кружевные тени древесной листвы и люди казались бездушными серыми тенями. Погромыхивал, не уставая, гром — настороженно, угрожающе.
Когда Илейка с Добрыней вышли из ворот детинца, совсем рядом загудел колокол, часто-часто. Звуки спешили, обгоняя друг друга, и им стал вторить другой басовитый голос, будто подталкивал кого-то в ночи. Людские голоса то прорывались, то затихали. Бежали поодиночке и толпами, кое-кто в исподней рубашке и штанах, зажав в руке охотничий лук. Брехали собаки.
— Вот и началось! — прибавляя шагу, говорил Добрыня. — Веселое дело началось... Давненько не жаловали к Киеву гости... Давно с нас никто дани не требовал!
Они свернули в тихую пыльную улочку, пошли быстрее. Все ярче светили зарницы, охватывая полнеба. Трепетали листья под ветром, и тысячи сердец трепетали в Киеве.
Скоро показались Кузнецкие ворота, к которым со всех сторон спешили люди. Стало трудно проталкиваться сквозь толпу. Беспрерывным потоком вливались люди с Подола, разбуженные сердитыми голосами колоколов, притискивали к стенам ворот ошалелую стражу, закованную в доспехи. Шли кузнецы и плотники, держа в руках топоры, молоты, шли шорники, седельники, гончары. Несли в руках кое-какой, второпях захваченный скарб: узлы, мешки, коробы. Гнали скотину. Пугливо отшатывались от мечущегося пламени факелов под сводами Кузнецких ворот, и своды гудели древним воинственным гулом.
— Тату! — кричал мальчишка.— Тарыня коз растеряла... разбрелись козы...
— Пусть сгинут твои козы — самим бы живыми остаться! — ответил кто-то невидимый в темноте, но мальчик не унимался:
— И маленькую козлятку упустила...
— Что же теперь будет?
— Не ведаю. Никто не ведает.
— Войско на нас идет...
— То печенеги! Они!
— У меня огонь в печи разведен, пожару бы не случилось.
— Не таким еще пожаром весь Подол заполыхает, погодь.
— Да близко ли?
— А по пятам идут...
— Батюшка, какие они — рогатые?
— Молчи, сын. Всякая нечисть рогата.
Прошел кожемяка с ворохом кож, за ним спешили подмастерья; огромную наковальню тащил на себе кузнец. Пробежали лошади — целый табун.
— Борзее, борзее! — подгоняли вратники, позванивая ключами о железо секир. — Не застревай! Проходи!
Когда один мужичина наклонился, чтобы поднять оброненную суму, вратник так пхнул его ногой, что тот кувырком вылетел из ворот.
— Не зевай!
Молнии беспрерывно светили, гром грохотал уже над самыми головами. Люди крестились, шептали молитвы, целовали обереги:
— Господи, ночь-то как перед страшным судом! Защити и помилуй, пресвятая дева богородица! Защити нас, великий Перун!
— Не-е... то-о-лпись! — кричали вратники.
Страшно дышала тьма, из которой вырывались дерюжные кафтаны, домотканые рубахи, замасленные шапки, летники и рубища. Сверкающие глаза, потные волосатые груди, босые ноги — все это вливалось в широко раскрытые ворота бурливым потоком.
Илья с Добрыней взобрались по лестнице на заборолы крепости и стали глядеть в темноту, туда, откуда должны были прийти печенеги. Постояли, обвеваемые ветром, и присели на помост, прислушиваясь к великому гулу, каким гудел недобро разбуженный в эту ночь город. Привалила запоздавшая ватага звероловов. Последний подолец кричал, чтоб повременили запирать ворота. Потом ворота закрылись. Лязгнул засов — шестипудовая железная палица, зазвенели ключи. Город приутих. Стали ждать, и ожидание было долгим, томительным.
Дождь не пошел, но тучи сгустились, небо стало совсем медным.
Илейка немного задремал. Его разбудил истошный крик петуха. Открыл глаза. В сером сумраке увидел беспорядочный лагерь, в который превратилась крепость,— тысячи людей спали на земле, подложив под головы жалкий скарб, дети свернулись калачиками. Сотни людей бродили по крепости, что-то делали — несли бревна, лестницы, собирали камни. Отдельными группами стояли дружинники, опершись на короткие копья — сулицы, беседовали.
— Очнулся? — крикнул Добрыня со стены.— Поднимайся сюда...
Илейка поднялся на крепость. Он никак не ожидал увидеть печенегов. А они уже стояли под стенами на Подоле — огромный, до самого Днепра табор. Словно из- под земли выросли, ничего-то не слыхал Илья. Дымили костры на широких подольских улицах, будто в степи. Воины в кожаных штанах и коротких куртках, в черных колпаках, с ногами, перетянутыми ремнями, сновали кругом на приземистых изжелта-золотистых лошадях.
Стояли кругом повозки, кибитки, войлочные небольшие палатки, странно смотревшие рядом с добротными, рубленными из бревен избами. На Боричевом взвозе, ближе к Днепру, светил белым пятном шатер хакана. Вся дорога и площадь перед Кузнецкими воротами были запружены печенегами — конными и пешими. Крепким запахом пота несло на стены.
— Загадят Подол, год навоз вывозить надо,— сказал Добрыня Никитич.
Он размахнулся и швырнул свое копье. Со свистом, рассекая воздух, копье стало падать в самую гущу врагов. Всадники бросились от него во все стороны, и один, пронзенный навылет, повалился с лошади. Как переполошился табор! Всколыхнулась конница, рассыпалась, стрелы понеслись на стены. Группа всадников близко подъехала к Кузнецким воротам и, выкрикивая ругательства, требовала, чтобы руссы впустили их. На арабском стройном скакуне, подбоченившись, гарцевал воин в дорогих доспехах — приземистый, раскосый, брови, как у филина — дугой. Он кричал что-то, и толмач, коверкая слова, переводил:
— Сартак-богатырь говорит, чтобы ваша открыли ему двери! — доносился голос.— Передохнете все, как мыши в гололедицу, будете глину есть. Не уйдем, пока не пустите нас... гулять будем... А то заморим... И девок ваших возьмем рабынями, на Восток продадим, а вас порежем, как баранов... Открывай двери, русс! Не то князя в котел будем бросать, а княгиню Сартак возьмет к себе на подушки. А Куяву вашу на дым спустим...
На стене появился Васька, по прозвищу «Долгополый», известный в Киеве забияка и пьяница. Рыжий, опухший, он приложил к уху волосатую пятерню:
— Что ты там брешешь, навозник? Громче!
— Говорю тебе, красная башка, отворяй дверки! Калин-хакан пришел — непобедимый батур! Отворяй ворота, шафран-башка!
— Какие ворота? — удивился Васька.— В портках?
На стенах дружно захохотали, а Сартак быстро выпустил стрелу, которая сбила с головы Васьки шапку.
— Ах ты, бурдюк печенежский! Пес вислоухий! — возмутился тот, выхватил из рук стоящего рядом горожанина сулицу, с силой бросил и попал в шелом Сартака. Копье скользнуло по лицу, и кровь залила доспехи батура. Схватившись обеими руками за отсеченное ухо, он поскакал к своей кибитке, только пыль заклубилась на дороге. Печенеги стали редкою цепью и осыпали стены градом стрел. Киевляне повалились с заборол, кто пронзенный, кто раненый.
— Провались ты, Долгополый! Или нечистый тебя каленым гвоздем в задницу тычет,— кричали они. — Какую беду накликал! Вот мы тебе, гуляке, ребра поломаем! Зачем дразнишь поганых?
— Чего разорались? Какого хромого козла? — огрызнулся со стены Васька, сбивая шапкой потерявшую силу стрелу.— Видали, как я его смазанул?
Илейка встал рядом с Добрынею. Натянули луки и стали выпускать стрелу за стрелой...
...Потянулись скучные дни осады. Печенеги не предприняли ни одного приступа. Грозно глядела крепость каменной стеной, крепкие дубовые частоколы стояли на обрывистых киевских кручах. Решили взять город измором. Ни один человек не мог ни выйти, ни войти. Запасы продовольствия быстро истощались — почти весь скот остался за стенами Кияни — добычею врага. Да и воды не хватало, выхлебали все колодцы, нельзя было пробраться ни на Почайну, ни на Киянку. Каждый день вспыхивали на Подоле пожары, рушились постройки — печенеги жгли дерево на кострах. Печально смотрели вырубленные сады, вытоптанные огороды; бездомные голуби разлетелись по окрестным лесам. Ходили слухи, что степняки отобрали всех младенцев у полоненных матерей и спустили их по Днепру в корзинках.
В эти суровые дни великий князь Владимир Святославович собрал совет именитых, на котором было решено отправить к Калин-хакалу посольство. Послом был назначен Михайло Потык, сопровождающими — Добрыня и Муромец. Все трое были в немилости у князя. Редко когда послы возвращались от печенегов... Все знали это, знали и сами послы. На площади собрались толпы - князь всенародно объявил о решении именитых. Он сказал, что его послы договорятся с хаканом о мире, дадут ему выкуп, ибо Киев — брат Константинополя, самого богатого города на свете. Затем князь вручил Михайло грамоту, предназначенную для Калин-хакана. Послов усадили на коней из княжеской конюшни, и они медленно двинулись к Кузнецким воротам. Стража открыла ворота и тотчас же захлопнула их.
Трое всадников оказались отрезанными от города, потоптались на месте, прощально помахав руками тем, кто был на стенах. Шагом направились к печенежскому стану. Михайло Потык поднял руку с белым, зажатым в кулаке платком — он увидел, как несколько всадников, опустив копья, скачут к ним. У Илейки впервые екнуло сердце. При нем не было копья, и обнажать меч он не имел права. Это было тяжелое чувство — видеть перед собою врагов и ничего не предпринимать, сидеть в седле истуканом. Рука легла на крыж самосека. Со свистом и гиканьем налетели отовсюду печенеги — человек двадцать. Скуластые узкоглазые лица, лоснящиеся от жира, короткие кожаные куртки и башлыки из верблюжьей шерсти. Ударил в нос резкий козлиный запах... Печенеги оттеснили Потыка, разбили Илейку с Добрынею. Вырвали из рук Михайлы платок, бросили на землю. Не успел Илейка опомниться, как несколько цепких рук стащили его с седла. Один только Добрыня отбивался еще, не обнажая меча. Но вот и его повалили. Несколько человек поставили на грудь Илейки ноги, придавили. Суетились, кричали и рвали, кто что успевал захватить,— один меч, другой пояс, третий шарил за пазухой. Спорили, кому достанется конь, кому седло, а кому уздечка. Наконец обезоруженных, вывалянных в пыли послов подняли и связали им руки тетивами. Набросили на шеи по волосяному аркану и, окружив плотным кольцом, повели.
На Самвате (часть древнего Киева. – germiones_muzh.) видели это. Там стояли, сцепив руки. Горожане что-то кричали, но оглушенный Илья не слышал их, он только сплевывал набившуюся в рот пыль. Добрыня чихал и ругался. Повели по Боричеву. С каждой минутой все гуще и гуще становилась толпа, все теснее жались кибитки, откуда выглядывали женщины с бритыми головами, желтыми, как дыни. Они показывали пленных своим детям и говорили, что это руссы — их смертельные враги и что теперь их посадят на кол. Каждый норовил ткнуть тупым концом копья в бок русса. Илейку больно ударили по лицу комом грязи, размазали пятерней. Аркан рванули и поволокли Муромца по земле.
— Слышь меня, Муромец? Илья!— донесся голос Добрыни.
Илье хотелось крикнуть, что здесь он, что жив еще, что с честью примет он смерть, но горло стягивала волосяная петля. Потом его грубо подняли за ворот и потащили дальше. Кто-то шел сзади и бил по подколенкам так, что Илейка то и дело падал, вызывая общий хохот. Долго шел так, пинаемый со всех сторон, оглушенный гортанными криками, избитый палкой, какой подгоняют верблюдов. Свора собак, облизывавших выставленные после еды котлы, злобно рычала.
— Хакан Калин! Калин! — загалдели кругом, и Илейка открыл глаза.
Первое, что он увидел, были красные, унизанные жемчужными узорами сапоги с загнутыми носками. Перед ним стоял сам хакан Калин. Это был высокого роста смуглый печенег с красивым разрезом глаз, сверкавших из-под персидского золоченого шелома. Рукава его зеленого, расшитого драконами халата были подсучены и обнажали крепкие мускулистые руки. С плеч свисала тигровая шкура. За кушаком было заткнуто несколько больших кинжалов с кривыми лезвиями, без ножен (- степной боевой пояс другой: кожаный узкий, с металлическим набором, часто - с плечевой портупеей. Хакан мог носить его поверх кушака-футы - тогда он надежно фиксировал за кушаком голые клинки. - germiones_muzh.). Ему протянули свиток пергамена, он вырвал его из рук, развернул. Толмач стал сзади и тотчас же перевел. Лицо Калина передернулось подобием улыбки, он что-то быстро сказал.
— Знатнейший и храбрейший из храбрых, повелитель степей хакан Калин на голубом коне спрашивает: кто из вас посол от Владимира?
— Я! — послышался голос Михаилы.
Несколько человек поставили его перед хаканом. Тот снова что-то быстро-быстро заговорил.
— Хакан Калин на голубом коне спрашивает, почему твой князь не открыл нам ворота? Он должен знать, что храбрейшему хакану покорились четырнадцать князей малых и больших городов и сто городов открыли ворота... Хакан не примет никаких условий — руссы должны сдаться.
— Руссы не сдаются без битвы, таков наш обычай,— ответил Михайло,— скажи ему, что никто еще не покорял руссов!
Толмач перевел. Хакан гневно выхватил из-за кушака кинжал и замахал им в воздухе, издав короткий звук, похожий на щелканье бича.
— Хакан Калин говорит тебе, что ты умрешь на колу, такова воля храбрейшего из храбрых.
— Поглядим. После цвету налив бывает... — злобно выкрикнул Потык, — тьфу на все ваше собачье отродье!
Михайлу тотчас же сшибли с ног, поволокли. Он отбивался, крича:
— Прощайте, витязи! Стойте крепко, не гнитесь перед погаными!
Этот крик потряс Илейку — он не успел опомниться, как его с Добрыней потащили куда-то в сторону, толкнули в палатку, где крепко пахло чесноком и мочой.
Долго шумела орда — Михайлу возили по лагерю, посадив лицом к хвосту коня. Потом все утихло. Стражник ходил вокруг, тянул заунывный напев или гадал на бараньей лопатке. Илья лежал не двигаясь, смотрел в войлочный намет над головой.
— Илейка,— прошептал через некоторое время Добрыня,— ты живой?
— Живой,— ответил Муромец и придвинулся к спине товарища,— руки похолодели.
— У меня тоже. Михайло-то смерть принял... То и нас ожидает. Господи, спаси и помилуй... Сволокут, как солому ... Слышь, Илья, будь мне братом? До конца... недолго осталось нам,— сказал Добрыня.
— До конца дней моих буду тебе названым братом.
— Добро...— прошептал Добрыня и уснул.
Илья еще некоторое время прислушивался к шагам стражника и тоже уснул как убитый. Проснулся он от того, что чьи-то горячие руки обхватили его за шею, девичье лицо прижалось к щеке.
— Илейка! Илейка! — шептал до боли знакомый голос.— Вставай, беги! Слышишь меня? Это я! Я...
— Кто ты? — отстранился Илья — ему все не верилось, он думал, что бредит, хоть сердце замирало от радости.
— Я... Я...— говорила во тьме девушка.— Уходи прочь, на Русь беги к своим... Вот меч твой...
Илья почувствовал, что руки его свободны, он обнял девушку, прижал к себе.
— Пусти! — вырвалась она.— Как родится новый месяц, в Белом городе, где корчма «Комарёк», увидимся... Слышишь? Я ведь тебя одного люблю...
Сказала и выскользнула, исчезла, как тень. Илья шарил руками по всей палатке и не верил. Словно лунный луч на мгновение подержал в руках. В темноте наткнулся на Добрыню, стал поспешно развязывать ему руки. Надежда, крылатая птица,— радостью вошла в грудь.
— Что ты, Илья? Что?— спрашивал спросонья Добрыня.
— Бежим, брат! Бежим!
Они уже слышали, как кто-то приближался к палатке, бряцая оружием и громко зевая... Рванули полог палатки Добрыня и Муромец, и в лица им брызнули серебряным снегом звезды. Побежали напрямик — ничего им не было страшно. Кто-то загородил дорогу. Свалили, сбили с ног, подхватили копье. Илейка взметнул кого-то за ноги, вскружил над головой, швырнул в преградившую им дорогу толпу.
— Шайтан! Шайтан! — кричали кочевники.
Мелькнул страшным видением посаженный на кол Михайло Потык.
Лошади пощипывали траву. Добрыня с Илейкой добежали до них, вскочили на хребты, ударили ногами в крутые бока, и те понесли. Сзади гвалт, сумятица! Кто- то попал в костер, разбросав искры. Все дальше по глухим подольским улицам уносили богатырей дикие степные кони. Муромец ликовал — он знал, что совершил этот подвиг, это дерзкое бегство потому, что сердце его снова пылало любовью. То была она. Она вернулась к нему — его Синегорка...

АНАТОЛИЙ ЗАГОРНЫЙ

(no subject)

МУЖЕСТВО ЕСТЬ ТВЕРДОСТЬ В ОПАСНОСТЯХ. (Святитель Григорий Богослов)
МУЖЕСТВО ЕСТЬ НЕ ЧТО ИНОЕ, КАК ТВЕРДОСТЬ В ИСТИНЕ. (Преподобный Антоний Великий)
УКРЕПЛЯЙ МУЖЕСТВОМ СЕРДЦЕ ТВОЕ (Преподобный авва Исайя)

22 июня

как 9 мая День нашей победы, так 22 июня - день наших потерь. Есть они и у меня, и по линии отца, и по материнской. (Имена вряд ли вас интересуют. Они простые). - И шире.
Потери есть личные - и общие: потери народа, который чувствует себя единством.
Не каждый может нести свои потери: их легче бросить, плюнуть и забыть. Наши деды донесли их до Берлина и передали нам: это благодарная память о тех, кого потеряли в ту войну и долг перед ними.
- Я неувлекаюсь политикой и стараюсь нераздавать мандатов и анафем. Но уверен, что только тот, кто неотказался от этого общего долга и памяти, продолжает быть русским - грузин он, белорус, калмык или еврей, неважно ("Русские не сдаются" - сказал перед смертью в бою врагам адыг Хусейн Андрухаев). Остальным лучше забыть наш язык и уехать с этой земли - так будет рациональней для них и даже честнее.
Надо признать, далеко не все у нас тогда было благополучно - и не каждому было просто в 1941 принять правильное решение, сделать верный выбор. Я лично неосуждаю за ошибку, как это теперь модно (хоть тогда и стал бы биться с теми, кто встал против нас); но преклоняю колено пред тем, кто выбрал верную сторону и пошел до конца. Не прокляну атамана Краснова и Шкуро - они-то уж точно не предавали красных знамён! - но бывшего генерала РККА Власова на одну доску с генералом РККА Карбышевым не поставлю никогда. Предатель того не стОит.
Русские не сдаются. А наши деды всё-таки победили.
Господи! Помилуй души раб Твоих, отдавших за други своя.
Аминь. Желаю вам счастья.

четыре часа с копейками. - Парнишка шел

…сорок первого года. Бубенчики льна звенели по Волхову.
Парнишка шел в Ленинград. Там у него была мать. Там у него был дом.
Станет этот парнишка солдатом - сержантом. Закончит войну в Берлине. В орденах и медалях, шрамах от ран, с заиканием от контузии. А на тот летний теплый день он еще ни выстрелов не слышал, ни смерти не видел.
В первые дни войны, как и все его одноклассники, двинулся тот парнишка в военкомат, но был унижен и оскорблен черствостью военных чиновников, не желавших знать, что право на героизм - неотъемлемое право советского человека. Потом решил, если уж не суждено ему участвовать в быстром разгроме фашистской силы, поехать на лето в деревню.
Оттуда он и возвращался, полный нервного страха, рожденного словами и образами, вдруг потерявшими смысл. Иногда он повторял про себя: "Осоавиахим", "Ворошиловский стрелок", "Броня крепка, и танки наши быстры". Не наполняя эти слова иронией, он как бы ощупывал их и, ощупав, клал на место.
Парнишка помахал машинисту рукой, и машинист ему помахал в ответ. Поезд пятился неуверенно, словно в туфлях без задника. Но вот фукнул пАром в черный песок и пошел, набирая скорость. И, уже порядочно откатившись, машинист дал гудок, прощаясь с ними, решившимися на неведомое.
Люди шли по шпалам. Женщины в пестрых платьях. С ними ребята. Собственно, ребята и послужили причиной этого похода. Родители вывозили их из деревень, куда отправили еще до объявления войны. И путеец ездил за своей девочкой в деревню - наверное, жена его была деревенская. Сам-то из инженерской семьи, может быть, из профессорской, - наверное, тоже профессор.
Девочка прыгала со шпалы на шпалу и вскоре устала. Путеец посадил ее себе на плечи. Девочка закрывала ему глаза и смеялась. Он улыбался и целовал ей ладошки.
Парнишка замыкал шествие. Шел трудно. Ноги у него болели. Руки болели.
Из деревни в Бологое он отправился лесом. В лесном озере решил искупаться: когда ему еще так придется - поплавать в лесном озере, зеленом и прозрачном, как леденец.
Где-то посередине озера у него свело ноги. Сразу обе. Он бы не выплыл и утонул бы - исчез в безгласном лесу, видя все вокруг черным, захлебываясь и хрипя, позабыв о кролях и брассах. Но вдруг почувствовал, что стоит на чем-то непрочном.
Пообвыкнув, он осторожно окунулся, пытаясь под водой размять окаменевшие икры и пальцы ног, наползшие один на другой. Выпрямился вздохнуть - услышал шум автомобильного двигателя. Малоезженной лесной дорогой шла полуторка. Он закричал. Замахал руками. Полуторка остановилась. "Быстрее!" - велели ему. Но быстрее он не мог: "Судорога у меня!" Но все же поплыл, не шевеля ногами, приныривая, чтобы удержать тело в горизонтальности.
К нему саженками подмахал мужик, тот самый - полувоенный, который шел сейчас впереди всех со своим лобастым крепышом сыном. Мужик подтолкнул его разок-другой. И помог встать, когда он выполз на берег. И помог в машину залезть. В кузове, уже на ходу, они оба оделись. Вот тогда старуха в белом платочке, завязанном под маленьким сморщенным подбородком, сказала: "Сейчас купаться нельзя. Судорога вся от тяжелых мыслей. Она в голове..."
Парнишку подташнивало. Ломило икры. А парнишка думал, что было бы даже смешно вот так утонуть в начале войны в пустом лесу, когда немец прет к Ленинграду. Парнишка негодовал. И от негодования у него дрожал подбородок и отсыревал нос. Сердце внезапно падало, он всхрапывал - это было рыдание, освобождение от смертельной тоски.
Впоследствии лесное озеро настойчиво возвращало его память к своему неподвижному мягкому блеску, к своей тишине. тоже мягкой и мягко-прохладной. Парнишка уверился, что он один жил тогда в озере плавал и дышал, остальное все оцепенело в ожидании решения, жить ему или нет, и когда решение вышло положительным, кто-то, может быть души уже ушедших, подставили ему под ноги свои плечи.
Путеец иногда прыгал через шпалу, а то и через две. Девочка тогда смеялась. Слушая ее смех, парнишка стал согреваться. И в голове его стали возникать героические картины его будущих подвигов.
Самолет вынырнул из-за леса. Что летит немец, все поняли сразу. Но стояли, смотрели в оторопи и любопытстве к летательному аппарату и к летчику. Что им бояться, бабам? Видно же сверху, какое их войско ситцевое.
Самолет пошел низко над железной дорогой. Отделяясь от свистящего рева пропеллера, отчетливо и капризно застучал пулемет.
Пули расшвыривали щебенку, отрывали от шпал щепу. Этот смертельный пунктир надвигался. Женщины завизжали, бросились врассыпную, подхватив детей. Они падали, зарывались в высокие травы, вскакивали, кричали своим ребятам, чтобы те головы не высовывали. Ребята вели себя проще и собраннее.
Самолет прошел над парнишкой - грохот, взвихренный воздух, кресты. Парнишка даже не испугался, только рот открыл. Самолет ушел в перспективу и взмыл вверх.
В двух шагах от парнишки стоял путеец. Девочки на его плечах не было. Она лежала на шпалах. На правом боку. Руки прижимала к груди. Ноги ее слегка согнулись в коленях и скосолапились трогательно, как у всех малышей, когда они спят. Лицо было тихим.
Потом парнишка все думал, почему не прочитывалась на ее лице боль. И только став взрослым понял, что ткани ее лица, никогда не знавшие страха, еще какое-то время жили и, отъединенные от сознания, успокоились, возвратились к привычному безмятежному состоянию, к состоянию счастья и радости, любви и тепла. Девочка лежала, как бы ожидая, что ее накроют мягким одеялом и поцелуют на ночь. И завтра все будет снова ярко и чудесно.
У парнишки в голове было черно. Ему хотелось пасть на колени от какого-то всеохватного стыда. Летчиков парнишка ставил превыше всего: летчики начинали двадцатый век. У него отчим был летчик.
Мыслей в голове у парнишки не было, только тоска.
"Он же летчик, - бормотал парнишка. - Как он мог - он же летчик..." но эти слова нельзя было назвать словами, они уже не имели смысла. Смыслы рушились, как дома, как мосты, как храмы.
Подошли женщины с ребятишками. Они окружили путейца и его дочь разноцветным венком. Дети стояли рядом с матерями. И не плакал никто. А война, еще не осознанная как безумие, вдруг осозналась. Вдруг осмыслилась. И у всех заострились черты.
Солдаты в серых шинелях лежат на озимом поле. Вокруг ростки, миллионы зеленых лучиков. Солдаты похожи на не пропаханные плугом кочки, на плешины, куда не легло зерно. Эта картина будет для парнишки впоследствии как бы символом смерти на войне, ее безмерности - поле до горизонта и на нем все кочки, кочки... Но долго эта картина не держится, ее взрывает яркий августовский день сорок первого года. Девочка, скосолапив ножки, лежит на прогретых бурых шпалах. Девочка заслоняет все видения солдата. И голос ее обезумевшего отца заглушает все голоса: "Анечка... Анечка..."
А парнишка тот - я.

РАДИЙ ПОГОДИН (1925—1993). Я ДОГОНЮ ВАС НА НЕБЕСАХ

ОТХОД

Час неровен, минута крива.
Враг уже засучил рукава.
Грянул гром - не с ковра-самолета:
Загвоздил с мессершмитта-винта!..
Не пыли поперек живота,
Пожалей мои кости, пехота.

Говорят, что Иван - весельчак:
Ноги в рот - и вперед натощак.
Мать-заступница, плюнь этим слухам!
Наше поле - шаром покати...
Оробеем - успеем уйти
Оторви-головой или духом.

Но сорвавшийся с неба фугас
Существо в человеке потряс -
Он бежит, обернувшись глаголом...
Он железом раскрыт догола.
Ты таким его, мать, родила -
Схорони за широким подолом.

Мать-заступница в поле стоит
И, подол порывая, стыдит:
"Не позорь материнские чресла!
Ты куда отступаешь, боец?
Нет дороги в обратный конец -
Не вернуться на старое место".

... Мы - в колдобине "Быть-иль-не быть".
Мало места, куда уходить -
А такое бывает не часто!
Дай лопату, сапер-панибрат.
Если нету дороги назад -
Окопаемся тут же. И баста.

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ (1941 - 2003)