June 10th, 2016

ЛЕГЕНДА О РЕТИВОМ СЕРДЦЕ. XIII серия

...Алеша даже поперхнулся от ярости, монеты так и посыпались у него изо рта.
— Ах вы, толстобрюхие! Погодите — еще вернусь! Натоплю из вас сала и свечек понаделаю! Чтоб вас всех перекосило от пят до ушей! Погодите, еще наложу вам ершей за пазуху!
Смех и крики народа поддержали его. Хмель победы висел в воздухе, и каждый, вдыхая его, чувствовал себя свободным и счастливым. Проезжали по улицам города, залитым светом костров, длинные тени плясали по бревенчатым степам и тесовым кровлям. Выплывали и пропадали во мраке пыльные купины деревьев, наклонившиеся через дощатые заборы, журавли и долбленые корыта у них, бани и сеновалы, и сваленные у порога вязанки хвороста. Все уходило во тьму, в прошлое, как невозвратное, и смутная печаль уже томила сердце Илейки.
Подъехали к воротам и долго не могли разбудить стражу. Потом разбудили, стали пререкаться, отыскали ключи, и вот распахнулись тяжелые створки: синяя звездная даль лежала перед богатырями. На миг сжалось сердце — нет нигде отдохновения и пристанища. «В поток их! Как татей, в поток!» — вспомнились брошенные из толпы слова, но Илейка вдруг увидел перед собою лицо заснеженного витязя — холодное, бесстрастное лицо... Последние прощальные приветствия, пожелания счастливой дорожки, напутственные слова:
— Нет на Киев дороги прямоезжей! Заколодела. Залег на реке Смородинке Соловей-разбойник. Теперь это его край, его вотчина! Колесите севером!
И все. Закрылись кованые ворота Чернигова, отвоеванного ими у печенегов города. Остались витязи одни на дорожке. Ни добычи, ни власти, ни славы... Молчали, прислушивались к мягкому шагу коней.
— Слышь, Илья! — прервал молчание Попович.— Живот у меня сводит — монеты две проглотил, когда завопил толстопузый. Ничего, я на них куплю еще свечей и поставлю за упокой епискупа. Рак благословлял его клешней! Блоха рубашная! Ворона вшивая, чего он ко мне привязался?
И от голоса товарища Илейке вдруг стало тепло и просто и прошла обида. Повернулся к Алеше, сказал:
— Ничего, Александр — воитель древности, все ничего!
— А тут еще гусельки разбились совсем, — достал из переметной сумы жалкие обломки Попович — потренькал бы теперь. Саблей ударил степняк, даже вскрикнули гусельки, этак жалобно, как ребеночек. В них ведь тоже душа живет...
Алеша подумал немного, причмокнул языком:
— Нежная, что девичья. Она, брат, такая маленькая, как желтая птичка, и она большая, как ночь. Где ей только уместиться в коробке. Струны будят ее, а так она всегда спит. Да нет... улетела теперь душа гуселек, где-нибудь в лесу сидит на ветке... Хочет петь и не может, нет ей сторожа, чтоб будил.
— Все ты врешь, Попович,— ласково перебил Илейка,— и откуда у тебя в голове столько всего.
Алеша попробовал спеть:
— Уж как вам, тетеревам,
Не летать по деревам,
Маленьким тетерочкам
Не скакать по елочкам...

— Нет, не получается. Куда путь держать будем?
— Не ведаю! — отвечал Илья.— Тут вот и лес уже встал, и дорога заросла крапивой, конь шарахается, видно, правду нам говорили — лежит она через Брынский лес.
Вскоре их со всех сторон обступили толстенные раскидистые дубы, сосны вытянулись в струнки, запахло смолой и горьким валежником. Зыбко дрожали звезды в редких дымках туч. Где-то далеко залаяла собака. Поехали дальше в надежде, что деревья расступятся и снова откроется дол. Но деревья сходились все плотнее, окружали путников и манили их синими просветами, где бесшумно порхали белые, как снежинки, мотыльки. Остановились перед крутым склоном, где все уже было так дико и сердито, что невольно захотелось вернуться. Постояли в нерешительности.
— Здесь должно быть село Красное. Знаю точно, как выедешь из города — так по правую руку село,— рассудил Попович.— Черт! Я был тут два года назад, не мог же лес подняться за это время?
— Перепутал, Алеша? — осторожно заметил Илейка.
— Ничего не перепутал — здесь село Красное. Точно говорю, стой здесь, Илейка, а я мигом обернусь. И пес брехал в той стороне! Поищу дороги, село-то здесь рядом. Стой на месте — лес густой, головы не просунешь.
Раньше чем Илейка успел сказать слово, затрещали сухие ветки под копытами Алешиного конька, сверкнула вплетенная в хвост жемчужная нитка. Алеша скрылся за деревьями. Все дальше, дальше слышались шаги, все тише похлестывание по крупу. Вот последний звук замер в отдалении, и могильная тишина охватила Илейку, словно сразу стало намного темнее. Погладил Илья шею Бура, осмотрелся. Кругом лес темный, глухой. «Тут, должно, и птица не водится»,— подумал и тотчас же услыхал тихий мелодичный свист, перешедший в такую же тихую рассыпчатую трельку. И опять тишина. Но Илейка знал: сейчас зальется, ударит веселым клекотом знакомая птица. И точно, не прошло минуты, как птица вновь засвистала — громко, безбоязненно, словно уверилась в том, что никто не подслушает. Свистела долго, так долго, что Илейка даже рот открыл — никогда не приходилось ему слышать такую долгую трель, будто сотканную из лунных лучей. Странный певец, не похожий на муромских сородичей! Те проще свищут в больших Муромских лесах. Илейка слушал птицу и совсем позабыл, что ему нужно ждать товарища, что днем была кровавая сеча.
Но вот уже птица засвистала в другом месте, перелетела дальше, в глубь леса, откуда несло сыростью и мраком. Илейка тронул коня и спустился вниз по склону. Соловей засвистал так близко и так дробно, что слезы показались на глазах богатыря. Ай да птица-колдунья, невидимая ночью, неприметная днем! Какой сказочный мир открывала она! Казалось, ступи еще несколько шагов, и покажется заветный дуб, обвитый золотой цепью, и тряхнут зелеными кудрями пугливые русалки. Молчание кругом, только бьют родники, стекают по мхам в чащу. Тут лежит большой сказочный зверь, старый и мудрый.
Илейка поехал дальше, подогнал коня, хоть тот и упирался. Когда птица умолкла, Илейка увидел вдруг, что стоит на той самой дороге, которую оставил. Она густо заросла бурьяном и была промережена проехавшей после дождя телегой. Вот что-то чернеет. Ковырнул копьем — шапка. Из нее выкатился череп. Недоброе предчувствие охватило Илью, стоял, раздумывая, ехать ли дальше. Нигде ничего не слышалось, ни единого звука, только под землей подрывал корни крот. И опять запела птица, манила все дальше в лес. «Нет,— сказал себе Илейка,— буду ждать здесь. Вернется Алеша, крикну. Но только можно ли понадеяться на него? Беспутный он, бессовестный! Долгонько его уже нет». Сам не зная почему, Илейка поехал дальше. Летела с ветки на ветку веселая песня. Нельзя было не слушать се.
Попович обязательно подаст голос. Ведь летнею ночью леса такие чуткие, так настороженно слушают они ночь, полную опасностей. Илья стал беспокойно озираться по сторонам, ему почудилось, что где-то рядом зашелестел куст и хрустнула ветка. Страх охватил его, страх перед неизвестностью, которую таил каждый куст орешника, каждая свесившаяся до земли дубовая ветка. Птица шумно сорвалась с дерева, богатырь вздрогнул от неожиданности; царапнул лицо жесткий лист, и мурашки поползли по спине. Будто бы великаны сидели на бревнах, положив головы друг другу на плечи. Всюду мерещились лешие и русалки, каждая кочка оживала. Воображение придавало им вид диковинных зверей и ползучих гадов. Они обступили Илейку со всех сторон, и это становилось невыносимым. Сыро и жутко, как в языческом храме. Чтобы подбодрить себя, Илья вытянулся на стременах и закричал:
— Але-е-ша-а! Але-е-ша-а!
Враз умолк соловей, гулкое эхо рванулось по лесу, закачалось в глуши. Прянули с веток перепуганные птицы, стряхнули росу. Какие-то зверушки пискнули в страхе.
— Але-е-ша-а! — продолжал кричать Муромец, досадуя на себя, на свои страхи и на тишину векового леса. Ему хотелось разбудить это сонное царство шороха и теней.
И вдруг вместо ответа раздался такой оглушительный свист, что Илейка замер. Испуганный конь рванулся с места, перешел в намет, едва не сбросив седока. Кто-то побежал, прячась за деревьями, и под самое копыто коня ткнулась стрела. Верный, испытанный Бур остановился. Муромец одним прыжком очутился на земле, встал за дерево. Человек выбежал на дорогу впереди Илейки, постоял и скрылся. Дрожащими руками сорвал Муромец из-за спины налуч, вытащил лук. Чуть высунулся и услышал, как просвистела над головой стрела. Снова стало тихо: гулко колотило в груди сердце, даже будто дерево содрогалось. Справа, совсем рядом, зашевелилась ветка. Рванул тетиву и наугад пустил стрелу. Она звонко ткнулась в ствол. Кто-то насмешливо всхохотнул, и Илейке стало легче. Понял: не злой дух — человек охотился на него. Так вот он какой, Соловей-разбойник, ночная птица Брынских лесов! Далеко забрался от своей речки Смородинки, к самому Чернигову!
Конь стоял, как изваяние, навострив уши и кося глазами. Илейка позвал его, и он радостно отозвался; ударив землю копытом и разметав стремена, скакнул к хозяину. Ткнулась в плечо его теплая дружеская морда, и тут две стрелы, почти одновременно, прошуршали в листьях. Илья прилег за кустом. И вовремя. Стрела прошла так низко, что, будь он на ногах, несдобровать ему. Не знал, на что отважиться, что предпринять. Их разделяла светлая, как река, дорога, с островками забуявшей зелени. Пробраться бы на один из них, а оттуда — в кусты. Сорвал зубами жесткую былинку, покусал и сплюнул. Вот опять мелькнула тень. Надо было спустить стрелу, но помешал конь — шагнул к хозяину. Илейка нащупал поводья, зацепил за ветку. Теперь он был свободен. Соловей свистнул дико, по-разбойничьи. Вот опять над головой Илейки пропела стрела короткую песню, и он не сдержался — пустил свою. Потом, забыв об опасности, бросился через дорогу — надоело ему прятаться. Ноги сами несли прямо на разбойничий лук. Неминуемая смерть ожидала Илейку, но Соловей почему-то не выстрелил. Илейка прянул за дерево и крепко к нему прижался. Тихо. Показалось Илейке, что он слышит дыхание разбойника. Совсем рядом были они, но тот снова оказался позади и выпустил еще одну стрелу. «Человек ты или птица,— хотелось крикнуть Илейке.— Коли ты человек — выходи на открытый бой, от которого не бегут и печенеги, коли птица — лети себе в темную чащобу и свищи свои песни, пусть тебя слушает медведь».
Долго, томительно долго тянулось время. Илейка переходил от одного дерева к другому и совсем потерялся в лесу, не знал, откуда ждать нападения, не смог сказать бы, где его конь и где разбойник. Тупое отчаяние поднималось в душе, а в лесу все было тихо, все спокойно. Медом пахла трава, наверное, белая дрема. Ну да, вон ее целые заросли — россыпь светлых звездочек. Запах густой, дурманящий, так и тянет в сон. И то — ведь сколько сил потратил за день! Чувства притупились, а враг все не давал знать о себе.
Потеряв всякую осторожность, Илейка бросался от куста к кусту и никого не находил. Снова в голову полезла всякая чертовщина, когда вдруг стрела ударила ему в плечо, сорвала кожу и упала тут же. Илейка разом очнулся. Он бросился напролом, не обращая внимания на то, что кровь заливает рубаху, крепко натянул лук. Человек выскочил из кустов и кинулся в сторону — быстроногий, увертливый. Близко-близко увидел перед собой Илейка бритую круглую голову. Стрела упала с тетивы под ноги и хрустнула, как соломинка. Не мог попасть рукой в колчан — мешала рана.
Ветки хлестали в лицо, рвали одежду острые колючки, сухой валежник вставал дыбом, мешали поваленные полусгнившие деревья, увешанные лохмотьями паутины. Одно из них рассыпалось под ногою Илейки, и в рот и в нос ударила отвратительная гнилая пыль. Все дальше и дальше, в самую глубину, в самое чрево леса уходил Соловей-разбойник, словно на крыльях летел. Он втянул голову в плечи и размахивал длинными, едва не до колен руками.
Расстояние заметно сократилось. Илья нащупал стрелу. Соловей свернул в сторону, резко оттолкнулся от дерева и побежал вниз под уклон. Шуршали мокрые росяные папоротники по его сапогам. Юркнул за дерево и повернулся на мгновение к Илье. Этого было достаточно — стрела ударила разбойнику в лицо. Ударила или показалось Илейке? Но только Соловей бросился в другую сторону, большими звериными прыжками поскакал через валежник, ткнулся было в развилку меж двух толстостенных стволов, и... лук его хряснул, как сломанная кость. Страшный крик издал Соловей, нечеловеческий крик. Он остался без оружия.
Илейка чувствовал — покидают его последние силы, надрывается сердце. Неужто не попал? А если попал, то почему он не сдается, почему бежит с тем же упорством и с той же легкостью? И вправду ли он человек? Хотел крикнуть Илейка, но не мог — не хватило духу. Еще немного, еще... Летели из-под сапог охапки прошлогодней листвы, качалась в глазах глухая лесная ночь. Выбежал на поляну, и тут Илейка увидел липкий кровавый след на цветах белой дремы. Ага! Ранена проклятая птица, не улетит! С размаху ухватился Илейка за ствол дерева и остановился — едва не выпрыгнуло из груди сердце. Дыхание врага! Совсем рядом, вот за этим деревом, но ничего ие видать. В такую тьму вогнал его проклятый разбойник, словно в бездонную яму! Бросил лук Илейка, потянулся за ножом и не нашел рукояти — выпал, должно быть. Пошел наугад, выставив руки. Мокрая от пота шея крутнулась, и тотчас же Илейка почувствовал удар в живот, ахнул и, падая, схватил Соловья за ноги. Тот увернулся, и еще один удар получил Муромец, уже в лицо. Благо сапог был легкий, некованый...
Снова побежали они напрямки. Илья не видел разбойника, только слышал треск ломающихся веток. Ему казалось, что ничего на свете нет: ни неба, ни леса, и самого его нет, только душа летит в черную бездну. Соловей задыхался, он снова издал звериный крик, и это толкнуло Илейку вперед. Соловей упал в куст орешника... Всею тяжестью навалился на него Илейка. Ни победитель, ни побежденный не могли подняться на ноги и лежали, крепко обнявшись.
Луна сдернула кисею облачка, глянула вниз. Не шевелился ни единый листок, не слышалось ни единого звука. Одурманивающе пахла белая дрема, пахла она кровью...

АНАТОЛИЙ ЗАГОРНЫЙ

(no subject)

памятника заслуживает только тот, кто совсем ненуждается в нем. (Уильям Хэзлитт)
- да, так и есть.

ЖОРИС-КАРЛ ГЮИСМАНС (1848 – 1907)

ПЕКАРЬ

печальный создатель черных глаз, без пламени пылающих губ, одновременно и холодных и волнующих, живописец обезоруженных сидализок (героиня романа Дидро, влюбленная красавица. - germiones_muzh.), в синеве озер отражающих переливы своих розовых шлейфов -- о, Ватто (Антуан - знаменитый художник, автор галантных и манящепростонародных, холодных полотен. - germiones_muzh.)! Я вспоминал в эти недавние холодные ночи о твоем насмешливом Жиле (простак Жиль, деревенщина-слуга - персонаж комического театра. - germiones_muzh.), белое лицо которого освещено тревожными зрачками, разрезано ртом закругленным, подобно алому О, в молочном овале тела.
Однажды, бродя по бульвару прежних предместий, когда омываемые луной решетки мясных лавок отбрасывали на уличную пыль ломаные линии своих теней, я увидел призрак безмерно высокий, который направлялся вдоль рядов, держа в одной руке кружку, а в другой трубку.
Я ничуть не сомневался, что странный человек не кто иной, как игривый, лукавый паяц, великий осушитель девушек и соблазнитель бутылок, вечный соперник Арлекина -- Пьеро (- а вот Пьеро сначала не был таким лохом: он просто часто попадал впросак. Лишь постепенно он становится жертвой - и превращается в Жиля... - germiones_muzh.). Он жался к стенам, спешил, бросая вокруг хитрые взгляды. Остановился вдруг перед домом, толкнул дверцу, провалился в черную щель и вновь показался в подвале, который осветился вровень с тротуаром.
Сквозь выпуклый переплет решетки, мелкое рваное кружево которой беспорядочно извивало свои нити, увидел я пол, припорошенный мукой, череду мешков, топор, лопату, квашню и двоих бледных полуголых людей, которые с натужным уханьем бросали тесто в деревянное корыто.
Рычали, вопили, выкрикивали нечленораздельные звуки, испускали душераздирающие стоны, резкими ударами избивали рыхлое месиво. Ган! Ган! Ган! Ган! Клак! Паф! Ган! И подобно убегающим кольцам ужа, вилась клейкая масса под их кулаками. Играли бицепсы (месить тесто - тяжелая работа, и пекаря были физически мощными людьми. - germiones_muzh.), пот катился ручьями с тел, крупные капли блистали на лбу и смачивали приставшую к вискам муку. Как бешеные колотили они тесто; наконец последний крик исторгся из самого нутра, и остановилась толчея рук. Схватив бутылки, с остервенением припали они к ним, запрокинув головы, и адамовы яблоки перекатывались, распаленные, под кожей шеи.
Порывистым движением метнулись вперед, отняли горлышки от губ, и по обе стороны ртов потекли струйки, сгущаясь по мере впадения в складки подбородка, присыпанные мукой.
Ах, Ватто! Вновь познал я твой тип мошенника и пьяницы! Встретил наконец подлинного твоего повесу и бездельника, но всего лишь на несколько секунд. Стихло гармоничное журчание в глотках. И опустошив бутылки, опять принялись эти люди за свой ожесточенный труд в хлебопекарне.
Один формовал тесто, а другой сажал его в кирпичный сосуд, огромное жерло которого алело словно пожар, пламенея костром горящих дров. О пекари! вы изнемогающие Пьеро! Вы потеете, сопите и вздыхаете в тот час, когда по канавам рыщут в поисках добычи черные Фифи, в тот торжественный миг, когда одни взламывают двери других, а другие покупают себе звонкой монетою любовниц! Начинайте вокруг скрипучей квашни ваши воинские крики, вашу каннибальскую пляску! Обжирайтесь, завывайте, как волки, пейте, как пропойцы, и наравне с Богом бедняков примите усердную молитву: о, дайте нам хлеб наш насущный, белые бойцы! Из чистой пшеницы и без плевел! -- Сие да будет!

Петр Римский-Корсаков (1731 - 1807): жизнь гвардейская - и смех, и грех, и служба, и немилость

…батюшка был лет четырнадцати, когда бабушка (Евпраксия Васильевна. - germiones_muzh.) отвезла его в Петербург, записала каптенармусом (старший унтер-офицерский чин: что-то вроде вчерашнего прапора. – germiones_muzh.) в лейб-гвардии Семеновский полк и там оставила, а сама возвратилась в Боброво.
Почтовых сообщений в то время, должно быть, не было, и бабушка посылывала иногда письма на своей лошади, а так как батюшка жил своим хозяйством, то, чтобы подводу не отправлять пустую, бабушка и велит зимой накласть на воз всякой провизии: живности, молочного скопу (молочных продуктов. – germiones_muzh.), муки и всякой всячины, и пошлет из Калуги в Петербург. И едет подвода недели две.
Когда батюшку произвели в офицеры и стал он ходить ко дворцу на караул, то сделался лично известен императрице Елизавете Петровне. Она к нему очень благоволила, и нередко случалось, что отворит форточку и спрашивает, кто из офицеров на карауле, и когда узнает, что Корсаков, пошлет за ним, и редко-редко чтобы не велено угостить его чаркой водки. Многие даже на это внимание к батюшке смотрели не без зависти, а другие не без опасения, и ежели бы по своей оплошности батюшка сам себе не повредил живостью своего характера и излишнею откровенностью в слове, то был бы, может быть, великою особой.
И он впоследствии нередко припоминал этот случай из своей молодости и горько сожалел, что чрез него нажил себе сильных врагов, и, будучи тесним по службе, принужден был выйти в отставку с чином полковника.
Хотя императрица и не живала в Москве постоянно, но Москву любила и часто ее посещала; и когда двор приедет в Москву, то и дело что вечера да балы и маскарады во дворце. Двор приехал в Москву в декабре месяце 1749 года и пробыл чуть ли не более года; за императрицей последовал и лейб-гвардии Семеновский полк, а стало быть и батюшка. Государыня вскоре сделалась нездорова, однако болезнь продолжалась недолго; она оправилась и, желая сделать удовольствие своему особенному любимцу, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому (- он стал ее тайным супругом. – germiones_muzh.), поехала к нему за город в подмосковную Перово на праздник, который он для нее устроил, и там внезапно опять захворала, так что ее должны были нести в Москву на руках. Она была высокого роста, собою прекрасная, мужественная и очень дородная, а кушала она немало и каждое блюдо запивала глотком сладкого вина; сказывают, она в особенности любила токайское; ну, не мудрено, что при ее полноте кровь приливала к голове, и с ней делались обмороки, так что в конце ужина ее иногда уносили из-за стола в опочивальню.
При наступлении весны 1750 года, когда императрица уже совсем оправилась от вторичной своей болезни, она пожелала идти пешком в Троицкую лавру на богомолье. За нею должна была туда последовать и гвардия. Фельдмаршал Апраксин, Степан Федорович, зная, что императрица будет шествовать долго, испросил ее соизволение заранее отправиться из Москвы и идти не прямо к Троице, а на свое подмосковное имение, село Ольгово, которое от Москвы в пятидесяти верстах и в таком же расстоянии от Троицы: ему хотелось угостить у себя гвардию и попировать дома на просторе.
Батюшка был тогда уже офицером; ему было лет двадцать, он был живой и веселый человек, но очень воздержной жизни, почему товарищи не только его любили, но и уважали. Вот во время этого-то пребывания он и испортил навсегда свою карьеру.
В один из дней, после обеда, офицеры пошли гулять около дома, а там пред домом пребольшой и прекрасный пруд. Вот идут офицеры мимо пруда и видят, что кто-то у пруда кувыркается (вероятно, господа ходили колесом – это проще всего. – germiones_muzh.); подходят ближе, смотрят — двое из Орловых, а третий до того уже напился, что лежит пласт пластом. Они тогда были еще очень молоды и, кажется, еще не офицерами, а каптенармусами. Батюшка, как старший и как офицер степенный, пожурил молодежь и сказал им, что так вести себя неприлично и в особенности в гостях у фельдмаршала, а без чувств лежавшего толкнул ногой и, подозвав двух денщиков, говорит им: «Уберите вы этого Орлова (кажется, Григория) к месту; того и гляди, в пруд свалится, вишь, как нализался, как свинья валяется». (- не будьте слишком строги к мальчишкам: Грише Орлову в ту пору было всего 16. – germiones_muzh.)
В первый раз как батюшка был на карауле при императрице (должно быть, это было в скором времени и чуть ли не у Троицы), императрица и спрашивает его:
— Ну что, Корсаков, хорошо ли попировали у Апраксина? Изрядно ли он угостил вас?
— Так хорошо, ваше величество, попировали и так угостил нас фельдмаршал, — что мы чуть на головах не ходили, а кто даже и взаправду кувыркался.
Императрица очень смеялась этому и потом милостиво заметила Апраксину: «Говорят, вы на славу угостили мою молодую гвардию, так что молодежь у вас кувыркалась».
Пошли расспросы: «Кто был у императрицы, с кем говорила она из бывших у Апраксина в деревне?».
Говорят: Корсаков.
Апраксин этим не обиделся, а только посмеялся батюшке: «Экой ты болтун, все императрице успел рассказать, как в Ольгове эти шуты куролесили».
Нашлись добрые люди, которые и Орловым пересказали, что Корсаков-де государыне все про вас рассказал, как вы кувыркались и у пруда пьяные валялись.
Орловы тогда были мальчики, кутилы и буяны, не страшен был их гнев; но впоследствии, когда они попали в честь, а Григорий и в особую милость (стал фаворитом следующей императрицы Екатерины II. Теперь это был мущщина в полном расцвете сил, нагулявший аппетит лев. – germiones_muzh.), тогда они припомнили Корсакову, что он их журил в Ольгове и обругал одного из них свиньей, и так стали батюшке вредить, что он поневоле принужден был выйти в отставку.
Он часто вспоминал это обстоятельство и, упрекая себя, повторял: «Да, язык мой враг; ведь нужно же мне было ради смеха рассказать это императрице!».
Батюшка участвовал в Семилетней войне и был в сражении при Гросс-Егерсдорфе (против Фридриха Великого Прусского. – germiones_muzh.), в котором Апраксин одержал победу. Тут батюшка едва не лишился жизни, потому что пуля ударила ему в грудь; но так как на нем был надет образ-складень, присланный ему пред войной от его матери, то пуля пробила платье и овчинку, в которую был зашит складень, и отскочила назад. (- боюсь, что сочтут еретиком - но думаю, складень был медный. Я бы такой сыну и надел. - germiones_muzh.) Бабушка была очень благочестива и богомольна и вообще к духовенству и монашеству расположена. Она заповедала своему сыну никогда не выходить из дома, не прочитав 26-го псалма, то есть: «Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся». Батюшка всегда это соблюдал. И точно, он имел всегда сильных врагов, и хотя они старались ему повредить, но, однако, Господь помиловал и сохранил от погибели…

ДМИТРИЙ БЛАГОВО (1827-1897, в монашестве архимандрит Пимен). РАССКАЗЫ БАБУШКИ (- дочери Петра Римского-Корсакова Елизаветы Петровны Яньковой. - germiones_muzh.)