April 17th, 2016

ВОСХОД (1032)

глубокой ночью Феодосий поднялся с постели.
Он спал на полу, на старом утоптанном войлоке. Хотя была в комнате лавка с пуховиками и с одеялом на заячьем меху и мать приказывала спать на лавке.
Месяц ярко светил в окошко, озарял беленые стены комнаты и стоящего посредине Феодосия.
Феодосий слушал.
Тихо.
Он выглянул в окно. Пустой двор бел от месяца. Черная тень амбара. Черная Жучка. Жучка увидела, что он выглянул, - замотался черный хвост.
Время.
Все было собрано с вечера. Котомка, в ней житный хлеб и пара лаптей в запас: идти далеко. Лапти подшиты кожей для прочности.
Надел котомку через плечо. Потянул дверь. Петли тоже с вечера смазал; не заскрипели.
О господи, как грабитель ночной уходил он из родительского дома.
Дом большой был, из самых богатых в Курске. Наверху жили Феодосий и его мать. Внизу была поварня. Двор обставлен постройками - склады, мастерские, нужники, жилые избы. Все обнесено бревенчатым высоким забором, бревно к бревну приставлено плотно. По забору гребнем - железные шипы.
Феодосий спустился по лесенке. Рядом с ним по стене, в столбе лунного света, спускалась его тень. В сенях поперек двери спал на полу слуга. Феодосий перешагнул, двинул засов - бог помог отодвинуть бесшумно.
Жучка налетела, едва Феодосий показался на пороге, лапами уперлась в грудь, задышала, заплясала. Он ее отстранил. Не до прощаний. Застигнут не помилуют.
На воротах замок с калач величиной. Ключ на ночь мать забирала к себе. Но в дальней стене забора, в зарослях крапивы, где были свалены старые гнилые бочки и куда никто не ходил, у Феодосия давно уже было подкопано одно бревно. Сперва оно никак не хотело пошевеливаться, сколько он его, подкопав, ни расшатывал, - сидело недвижно, будто пустило корни в толщу земли. Но помаленьку, раз за разом, он его раскачал; и теперь оно поддалось без труда - наклонилось внутрь, во двор, настолько, что Феодосий мог вылезти в проулок.
Проулок, неширокий, непроезжий, весь был перекрыт тенями заборов и крыш. Соседские псы залаяли было; но распознали соседа и успокоились. Шепча молитву, Феодосий поспешно зашагал по мягкой мураве. На отчий дом он не оглянулся.
В доме господствовала мать. Подбоченясь, расхаживала она по своим владениям, и челядь боялась ее зычного голоса и тяжкой руки.
Она любила поесть, ее кладовые ломились от копчений и солений, а щеки у нее были без румян как яблоки красные.
Любила почет и в церкви норовила пробиться туда, где стояла супруга посадника, и состязалась с той в нарядах и в спеси.
Мужчин любила. Рано овдовев, приближала к себе то одного молодца из рабов своих, то другого.
После смерти мужа она держала в руках большую торговлю. Сама ею управляла и радовалась, что ее достояние множится.
Но всю сладость жизни ей портил Феодосий. Каждый день он ей отравлял горьким ядом. С малых лет только и знал что молился - это при таких достатках!
Другие дети играют - он не хочет. Другому мальчику справят новый кафтанчик, новые сапожки - мальчик рад. А Феодосий скинет обнову и наденет старое, да еще выбирает что похуже.
- Да ты что! - скажет мать.
Он в ответ:
- Матушка, богатая одежда господу неугодна.
- Да ты почем знаешь!
- В писании - прикажи, прочту тебе - сказано о гробах раскрашенных, у которых смрад внутри.
Мать чуяла в этих гробах обидное что-то и бранилась, и пинком прогоняла сына прочь. А он, опустив голову, выслушивал брань и шел в церковь. Уж так любил церковь! Что б там ни происходило - все ему отрада. Литургия идет - он от торжества светится. Принесут покойника - Феодосий тут как тут, стоит со свечкой среди сродников умершего и подпевает: со святыми упокой. В великий четверг читают двенадцать евангелий - он дослушает до конца, вслед за чтецом повторит всякое, самое малое даже словечко.
- Ведь уж наизусть знаешь, - наставляет его мать, - что тебе за удовольствие слушать? Послушал немного, помолился, к иконам приложился, ну и ступай домой. Это ж ноги отвалятся - все службы выстаивать, что попы навыдумывали. Только черноризцам оно прилично да нищим, которые от этого свою выгоду имеют, а не нам, богатым людям.
- Матушка, - отвечал Феодосий, - ошибаешься ты. Когда знаешь наизусть, тут-то самая радость - услышать заново каждое слово. Ты его любишь бесконечно и заранее ожидаешь встречи с ним. Видишь, как оно приближается и как другие слова приуготовляют его явление, и душа стремится ему навстречу и ликует, когда встреча свершается. Как мне прискорбно, матушка, что не могу разделить с тобой эту радость.
Мать не понимала, что он говорит.
- Ох, зачем, - восклицала она своим зычным голосом, - зачем я ему позволила выучиться грамоте! Из-за нее он такой, из-за проклятых аз-буки, буки-аз! Да для кого ж мы с отцом твоим покойным богатство наживали!
Он:
- Не о богатстве надо думать, а о спасении души.
Она:
- Все душа, а плоть куда денем?
Он:
- Подчиним душе.
- Ой, сын, не спорь ты. Ой, покорись мне.
И пот с ее лица лил, так жарко она желала, чтоб он жил не по-своему, а по ее.
- Я рад бы, матушка, тебе покориться, - отвечал он с состраданием, - и заповедь велит покоряться родителям. Но если все покоримся, кто ж будет богу служить?
И опять она принималась ругаться и бить его своими большими кулаками, крепкими как железо, так что он уходил от нее весь в синяках.
- Не слишком ли ты к нему строга, - говорили ей многие, сам посадник говорил, видя эти синяки, - теперь ведь не старое время, смотри-ка - из таких-то и таких-то семейств побрали ребят в Киев в школе учиться, - ты бы своим гордилась, что он, дома сидя, стал грамотей почище наших попов. К достатку да разум - могут быть ему, как возмужает, и прибыльные должности, и почести от людей.
- Никакой от того прибыли быть не может! - отвечала мать. - Один срам и разоренье! Давеча рубаху с себя снял и отдал кому-то: у него, говорит, не было. Да мало ли у кого рубахи нет. Этак после меня всё раздаст и пойдет с сумой, костям моим на позор.
А у него свои заботы. Просвиры стал печь. В Курске только одна старушка пекла просвиры, и всегда их не хватало; и нельзя было служить литургию, которую Феодосий так любил. Он и решил печь просвиры, чтоб всегда их было нужное количество. Очень по сердцу ему это пришлось. Встанет, когда все еще спят, уложит в печи дрова, выбьет огонь. Пока пылают дрова, замесит тесто, разделает его на выскобленном добела столе, а когда дрова прогорят, разгребет жар и поставит просвиры печься. И всякий раз ему внове это чудо - что из бледного теста, сыро пахнущего, сила огня и креста сотворит плоть божью, спасение человеков. И с замиранием шепчут его губы:
- Господи, благодарю тебя, что сподобил!
Мать было запретила; но посадник, по жалобе священника, вступился, теперь уж с суровостью, и Феодосий предавался своему занятию сколько хотел. Так как она ему перестала давать хорошую одежду и ему нечем было подавать милостыню, то он свои просвирки продавал и вырученные деньги раздавал бедным. И видя его, истаявшего от постов, смиренного, одетого чуть не в рубище, некоторые его самого принимали за нищего.
Однажды мать поехала в одно из своих сел, распорядиться там по хозяйству. Возвращается, ей говорят - Феодосий пропал. Как так пропал? Да нет его уже три дня. Искали по всему городу, расспрашивали - никто не видал и не знает.
- Бездельники вы! - она сказала. - Изменники вы! Так-то за моим сыном смотрите, своим господином! Говорите, что еще было в доме без меня, кто заходил и что говорил.
Ей отвечали, что никто не заходил, кроме странников, которые шли к святым местам и попросились переночевать, и их в старой бане, покормив, уложили.
- А видел ли этих странников, - спросила она, - ваш молодой господин?
- Так, - отвечали. - Видел, когда они вечеряли в поварне, и говорил с ними.
- Дурни вы, дурни! - сказала она. - Бороды у вас долгие, а ум куцый! Со странниками он и ушел, и если вы мне его не сыщете, пеняйте тогда на себя!
И разослала отряды конных слуг по дорогам, идущим от Курска, искать тех странников. Слуги поскакали, взбивая пыль, и через сколько-то времени привезли Феодосия домой.
Безмолвно понурясь, стоял он перед матерью, светлые слезы катились по его пыльным щекам. Она увидела пятна засохшей крови на его рубище, на плечах и спросила страшно:
- Это что?
Раскрыла его одежду, увидела железные вериги, продетые сквозь кожу, и рванула их с такой лютостью, что кровь потоком хлынула.
- Нет! - сказала. - Если с тобой нянчиться - погиб ты во цвете лет!
И била, как еще не била, жестоко. Он же, пока память не потерял, твердил:
- Матушка, родимая, как мне тебя жалко! - и молился за нее, чтоб спас господь ее, бедную. Потом закатились его глаза. И легкого, словно бескостного, она его швырнула в чулан возле своей спальни и заперла.
У запертой этой дверцы два дня ходила, ломая руки. На третий, испугавшись, что он стонать перестал, принесла ему поесть и воды ковшик. Велела вымыть в бане, одеть в чистое и уложить на мягкую постель, под одеяло на заячьем меху. Он отлежался. Пошла их жизнь по-прежнему.
По-прежнему пошла жизнь, только Феодосий стал совсем уж молчалив и неулыбчив, люди думали - тронулся умом от ее свирепств. И когда она теперь уезжала из дому, то надевала ему на ноги железную цепь, чтоб не убежал.
И всё же убежал, и вот - шел по ночному городу.
В ту обетованную сторону, где, угасая, месяц закатывался за городскую стену.
На серебряных разливах облаков грузно и грозно чернела толстая стена с четырехугольной башней.
Меркло серебро. Серел воздух.
Утро скоро.
Скрипя колесами, проехала где-то телега.
Вдоль забора крался молодец в высокой шапке, в востроносых сапогах; коротким плащом прикрывал лицо; через руку, держащую плащ, взглянул, проходя, на Феодосия чудно блестящими глазами, - и разошлись: один от тайной зазнобы к томному сладкому сну, другой - к богу.
У запертых городских ворот дожидались люди. Слуга из дома посадника спросил Феодосия:
- На богомолье?
- На богомолье.
- Отпустила мать?
- Отпустила, - ответил Феодосий и помолился, чтоб бог ему простил его ложь.
Перекликались петухи. Явился сторож в шишаке, с палицей. Поставил палицу, и ожидающие помогли ему снять засов и отворили многопудовые ворота, животами и ладонями налегая на створы. Феодосий вышел за другими горожанами.
Предгородье уже встало. Визжал колодезный ворот. Бабы выходили из хлевов с подойниками пенного молока. Резво выбегали коровы, пастух скликал их дудкой. Два мужика, закатав портки выше колен, ногами месили глину в неглубокой яме. Дома в предгородье были малы, кой-как построены из хворостяного плетня, обмазанного глиной, кой-как плетнем огорожены. Идя вдоль плетней, Феодосий услышал ругань и помолился: господи, прости им, не ведают что творят, черным словом встречают день твой.
Чистый ветер наполнил грудь. Кончились плетни, открылись просторы: поля, луга, рябь хлебов под ветерком. По краю земли тёмно синели леса... Теперь - скорей по траве, по росе в сторону, прочь от дороги, где каждый миг может настичь погоня, каждый миг могут крикнуть сзади: "Гей!"
Он шагал, шагал, промочив онучи, пока не затемнелась та балочка. Оглянулся - никто за ним не идет, и города уж не видать, и солнце всходит.
Как красно оно всходило! Алые реки разлились на полнеба, и земля пылала, как подожженная. Но скоро схлынуло красное, и солнце яро, весело полетело в высоту. К нему тянулись, на него во все глаза глядели цветы с земли: кашка, иван-да-марья, богатые ромашки - серебро с золотом, голубые звезды щербака, что раскрываются поутру и сжимаются, блекнут к полудню, благоуханные колокольчики бело-розового вьюнка, вольно раскидавшего везде свои побеги.
Феодосий стал спускаться в балочку. Склоны ее заросли кустарником. Потянуло холодом по ногам. Из глуби вздымались темные купы деревьев.
Прошлый раз его изловили и вернули, потому что он шел открыто. Теперь будет идти ночью, днем таиться. Принять муки ради господа - хорошо; но уж лучше от разбойников, не от матери.
Он спустился в диковатый сумрак, где бежал родник. Они не догадаются, что он прячется так близко от города. Поскачут далеко, нахлестывая коней. А он тут тихохонько перебудет до темноты.
Говорили - в этих мокрых, перепутанных, никогда не кошенных травах во множестве водились гадюки. Но ни одна даже голову не высунула, когда он сел, выбрав поглуше местечко. Достал хлеб из котомки, отломил кусочек, поел. Прилег - шапка вместо подушки - и заснул под говор родника…

ВЕРА ПАНОВА «СКАЗАНИЕ О ФЕОДОСИИ»

о русском характере

(размышлять о русском характере в наше время я не считаю бесполезным - высказывались уже многие, это правда; и люди гениальные. Но высказывались главным образом ситуативно, односторонне - в рамках одной какой-то идеи - и полной уравновешенной системы эти формулировки собой непредставляют. Имеет смысл и "притирать" друг к другу разные концепты).
Вот дяденька Померанц сказал, что основа русского - это вселенская открытость: нам интересно всё, мы ко всему имеем отношенье. К этому можно добавить высказывание Преподобного Варсонофия Оптинского о "рыцарской прямоте" - читай: бескомпромиссной - русской натуры. Обе точки зрения хорошо взаимодополняются: прямой - потому и открытый: незамыкается ни вкруг, ни в квадрат:)
Следует добавить, правда, что для того, чтоб раскрыть такой характер, надо быть богатырем.
Не меньше. - Иначе покривишь или несдюжишь тронуться с места.

(no subject)

ВСЯКИЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ, В КОТОРОМ НЕТ ПОСТОЯНСТВА И КОТОРЫЙ КРАТКОВРЕМЕНЕН, ОКАЖЕТСЯ ТАКЖЕ БЕСПЛОДНЫМ. (Преподобный Исаак Сирин)

ЖОРИС-КАРЛ ГЮИСМАНС (1848 – 1907)

ПРАЧКА

со времен докучливой памяти гомеровской Навзикаи не моют королевы больше сами своего белья (- конечно! Ведь царица феаков Навсикая жила больше трех тыщ лет назад. – germiones_muzh.) и, за исключением богинь, избираемых на карнавале средь лязга наполненных кружек и сдвигаемых стаканов, издавна вверено мытье юбок и чулок славным толстухам, грубые руки которых вращают рукоятки (отжима. – germiones_muzh.). Уж многие годы не благоухают прачки росным ладаном и амброй, подобно мыльщицам Ланкре (- Николя Ланкре – это «рококо»; этот живописец и разбитые тарелки умел изобразить куртуазно. – germiones_muzh.), а если встречаются и такие, то, конечно, ремеслу своему служат не иначе как урывками, и истинное занятие их, без сомнения, более прибыльное, но менее почтенное.
Ах! про них ходит дурная слава... Ах! скитаются старухи, как собаки, жрут и напиваются, распаленные огнем печей!.. Ах! непотребствуют молодые в безумии любовном, подолгу шатаются по выходе из прачечных!... Так что же? Подумайте, что и им нужна радость жизни, что вправе погребать они печаль длинных дней на дне кружек, в недрах постелей! Ах! пусть любят они, пускай пьют! Не забудьте, что работать стоя под дождем, падающем с висящего на веревках белья, ощущать дрожащим затылком струйку воды, которая медленно стекает по спинным изгибам, полной грудью вдыхать пары щелока, обжигать бедра огнем машины, раскачиваться с грудой простынь на плечах, сгибаться под тяжестью огромных корзин, ходить, бегать, никогда не знать отдыха, мочить в синьке рубашки, выжимать, сушить, раскладывать их на жарком огне, крахмалить манжеты, гладить чепцы, быть как можно неисправнее, снимать с белья метки, терять, портить его, сдавать женщинам, не получая с них по счету, и навязывать белье мужчинам за наличную уплату - таков страшный труд их, ужасная их жизнь! А скольким из них суждены последние ступени страдания! Крестный путь их начинается у пылающего очага и кончается на плотомойнях рек! Загасят наконец годы рокот тела, и высшим утешением им станет стаканчик водки. Случается - тщетно проблуждав по рынку Рю-окс-урс (в Париже. – germiones_muzh.) в поисках хозяйки, у которой есть спешная работа, бредут они с больными легкими в квартал города, который Бьевра омывает своими больными водами табачно-иргового цвета (приток Сены Бьевра исчезла уже в начале XX века. – germiones_muzh.). От алеющей зари и до закатной дымки сидят они там на корточках возле чудовищ, одетых в рубища, с головами, повязанными косынками, по самые подмышки забравшихся в бочки (- предполагаю, так отмывались красильщики: по брегам Бьевры были красильни и скотобойни. Из-за мануфактур ее звали в XVII веке рекой Гобеленов. – germiones_muzh.), - сидят, взбивают руками мыло, бьют вальками белье, с которого струится на плот вода.
Смотря сзади, видишь, как их заливает пенная, мыльная вода, видишь спины их в грязных кофтах, пряди растрепанных волос, ниспадающих на кожу, похожую на луковую шелуху. И работают они там исхудалые, угрюмые, укрывая под старыми красными зонтами свои седые головы; подобно волчицам завывают в ответ на брань уличных шалунов и, выпрямив спину, искривленную тяжестью корзин с бельем, упершись кулаком в бок, поднеся другую руку в виде рупора ко рту, изрыгают на всех прохожих ругательства, за которые на улице их прозвали "безутешные лоханки".

индоперсидский щит

индоперсидский щит - древняя, очуважаемая вещь. Ритуальная - царская регалия. На щите клялись - брали в зубы стрелу и клятва=щит от нее ограждала, в негонасыпали награду златом-самоцветами, им вешали зерно (из двух делали весы в индийских деревнях). За повелителем, даже следующим в харам, невольница несла его щит - на всяк случАй! Щитам давали имена: у Аурангзеба было их четыре главных. Солнце мира, Луна мира, Тень мира и Свет мира (угадайте, на каком из них было больше украшений:)? А все-таки "Тень мира" - для щита самое точное имя)...
Да. Но персы умели и пошутить со щитами: завоевывая древний Египт, воины царя-царей Камбиза шли в бой... с мяучившей кошкой в левой руке. - Это была самая надежная защита от египтян, для которых кошка являлась священной:)
Оружейные традиции индоиранских народов очдревние и преочень разнообразные. Каких только щитов нету у них! Тем не менее, "классика жанра" - круглый выпуклый щит с четырьмя шишками-умбонами в центре (с внутреннней стороны к ним крепятся держальные ремни). Край бывает отогнут наружу. Испокон веков делали такие из кожи, натянутой на каркас, и усиливали накладками. Кожа в идеале применялась носорога - он самый "бронированный" в регионе. Но на крайняк и из буйвола можно. А модификаций этой "классики" было просто немеряно и у персов, и у индусов: у последних даже кастетный щиток был - бить по зубам - прикрывающий рукоять-лезвие с двумя разнонаправленными остриями ("мада", первоначально из двух связанных рогов антилопы).
Мастера щитов были специалисты "узкого профиля". Приходишь на базар, заходишь в лавку и выбирай: хоть носороговый, хоть из булата, хоть тростниковый шелками обвитый; в насечках, расписной с текстами любимых стихов или фигурными сюжетами "Рамаяны" или "Шахнамэ"...
Какой бы экспонат вам представить? Может, вороненый с шипастыми умбонами, чеканкой из двух переползающих друг друга кобр и золотыми цветами - знаменитой рани Лакшми Баи, заколотой-таки английскими штыками в 1858 под Гвалиором? Нет, он ненастоящий: наверняка сделан для современного болливудского сериала. А жаль - она лихая была коза, умела и двумя саблями, с уздой в зубах... Кто только научил, на ее голову?
Давайте надежный вариант: щит Надир-шаха, национальное достояние Ирана.
Надир-шах мущщина сурьезный: селфмейдмен, полководец, основатель династии Афшаридов. Резал наголо во все стороны, грабил и нестеснялся! Щит невероятно ярок: покрыт лаком красного цвета, и от носорожьей основы едва прощупывается фактура. Окован золотом и выложен рубинами по краю, в средине - звезда из алмазов с большим рубиновым средоточьем, и вокруг разбросаны алмазные острова с изумрудами. Алмазы, алмазы! Как горный лед... Щит кажется изначальнопарадным - ан нет: пишется, что Надир воевал с ним в 1739-40, а сокровищами выложили после. Чтоб наскрести на весь этот эксклюзивный гламур, шах к старости совсем обарзел и давил сок из декхан просто прессом; стал маниакальноподозрителен, опустошал целые города - люди бежали в леса-пещеры - и даже хотел истребить в войсках всех персов (сам Надир был родом туркмен, его папа в Хорасане дубленки шил). Но неуспел: его логично зарэзал начальник его личной охраны Салех-бей.
И щит не помог.
- Так тебе и надо, курица-помада! То есть, беркут ты наш и рахат-лукум.

сказка индейцев мускогов

ПРЕДУСМОТРИТЕЛЬНАЯ ЧЕРЕПАХА
решила однажды Черепаха погреться на солнышке, выползла из воды, разлеглась на бревне. Лежит, греется и все на небо посматривает. Вдруг видит, небо заволокло дождевыми тучами.
“Этак нетрудно и промокнуть”, — подумала Черепаха и поскорей спряталась в воду.