March 16th, 2016

СИМОН КАРМИГГЕЛТ

ВЫВОДЫ

когда я в одном из провинциальных городков выбрался на вокзальный перрон, амстердамский поезд уже отошел. «Проворонил» — так говорили раньше комментаторы о. вратарях, но сейчас этот термин не в ходу. Из расписания я узнал, что следующий поезд отправится через полчаса. На перроне свирепствовал осенний ветер, и я счел за благо скоротать время в ресторане за чашечкой кофе. На столике, за который я сел, лежала карточка с отпечатанным на машинке напыщенным объявлением, что здесь проводится «Староголландский фестиваль лакомок», а в стеклянной посудине на буфете доживали свой век два тоненьких бутерброда с сосисками. У старого официанта сил хватало, только чтобы смотреть в окно. Хотя в ресторане было довольно много посетителей, он стоял сложа руки, а что кто-то жестом подзывает его, брюзгливо заметив, ворчал:
— Спокойно! Не раздвоиться же мне!
И слава богу, что он не мог раздвоиться, потому что ничего хорошего это не сулило. Поодаль от меня, за столиком у самой двери, отчаянно размахивая руками, оживленно беседовали двое мужчин. «Итальянцы, — подумал я. — Какая у них все же богатая жестикуляция по сравнению с голландцами. Ведь мы объясняемся одними только звуками и не пошевелим даже мизинцем. Что ж, в этом наш национальный характер».
Место напротив меня заняла дама, излучавшая такую устрашающую силу воли, что я даже немного испугался и решил отказаться от кофе. Подобные персонажи встречаются среди обоих полов. Они настолько подавляют, что нельзя сидеть рядом без напряжения. Я встал и направился в сторону итальянцев, которые по-прежнему размахивали руками. «Вот это народ», — подумал я даже с некоторым восхищением. Но, поравнявшись с их столом, к своему удивлению, увидел там обычные голландские газеты и не услышал ни единого звука, потому что это были совсем не трещотки итальянцы, а глухонемые голландцы. Я выбросил из головы свои яркие мысли о разнице национальных характеров и вышел на перрон. Мои выводы редко бывают верны, но я продолжаю наблюдать.
На перроне все так же свирепствовал ветер. Объектов для наблюдения не было.
Я сел на деревянную скамью и стал разглядывать дома провинциального городка. В крохотном садике какой-то человек вяло помахивал мотыгой. По всему видно, пенсионер. «Какое счастье, что Ян без ума от своего садика!»
Когда-нибудь я тоже буду от чего-либо без ума. Человек оперся на мотыгу и долго стоял, глядя прямо перед собой. Осенний ветер трепал его волосы. Вдруг он вытащил из внутреннего кармана плоскую бутылочку и жадно хлебнул из нее. Что ж, возможно, там рыбий жир. После конфуза с итальянцами я стал осторожней. Я вижу, вижу то, чего не видишь ты, но дело тут вовсе не в этом. Дверь в садик открылась, и появилась седая женщина с чашкой кофе. Она что-то крикнула, и мужчина медленно побрел к ней. Видно, она тоже была из тех, кто не умеет раздваиваться. Мужчина взял у нее чашку, но, как только она скрылась в доме, выплеснул содержимое чашки в траву. Я решил больше на него не смотреть. Отвернулся в другую сторону и обнаружил у входа на перрон будочку-автомат, где за три гульдена можно получить четыре разные паспортные фотографии. Учитывая, что время у меня еще оставалось, а фотографии — штука полезная, всегда пригодятся, я встал и пошел к автомату. Занавеска была не задернута, но там уже кто-то сидел.
Это был мужчина лет пятидесяти в мятом плаще. У ног его стоял вытертый от долгого употребления портфель. Он только что опустил в автомат три гульдена. Замигали лампы. Возможность получить четыре разные фотографии он не использовал. Просто сидел, неподвижно и мрачно уставясь в объектив. Когда процедура закончилась, он с табуретки не встал, а дождался, пока сбоку появятся фотографии. Я хорошо их видел — печальная физиономия в четырех экземплярах. Не вылезая из автомата, мужчина внимательно рассмотрел карточки. Держал он их почти у самого носа, и они ему явно не понравились. Со вздохом он сунул в прорезь еще три гульдена. Снова замигали лампы. Но вторая серия никак не могла получиться более привлекательной, потому что он смотрел в аппарат с видом приговоренного к смерти. «Чего он хочет? — подумалось мне. — Симпатичный портрет, чтобы после отдать его увеличить? Но таким манером он ничего не добьется. Этот парень не иначе как псих».
Подержав у носа вторую серию, он нагнулся, вынул из портфеля ключ, открыл им автомат и начал орудовать отверткой в его внутренностях. Монтер! Монтеры автоматам не улыбаются, так же как и техники на телестудии. Конечно, пришлось отказаться от мысли, что он псих. И от фотографий тоже. А немного погодя я уже был в поезде. Дама из ресторана опять села напротив меня. Мы разговорились, и она оказалась очень милым человеком. Да, с наблюдениями и выводами пора кончать.

большие планы - и шайка для василевса (668 н.э.)

император Византии Констант II был убит в 668 году на Сицилии, куда он перенес свою резиденцию из Константинополя - в термах, ударом банного тазика и мыльной водой. - А в это время жители Константинополя уже провозглашали новым василевсом его сына - Константина IV...
Констант надел диадему в 11 лет. К тридцати восьми стал непопулярен в народе из-за неудачных войн с арабами, которые отняли у него Египет, Киренаику, Армению и Родос. - Но это, конечно, были мелочи жизни, как и поражение в битве с лангобардами: легло на ухнарь 20.000 ромеев, однако сам Констант-то спасся! Вот что главное. Балканских славян - тех вообще удалось нетолько остановить, но даже частью и подчинить. И в халифате возникла заваруха - так что блокировать Константинополь арабский флот так и не удосужился. Планов у Константа было еще громадьё - он переказнил чуть ли не всех синклитиков в империи, начиная с младшего брата, а также расправился со значительной частью духовенства - и не думал останавливаться на достигнутом. Собирался вернуть Италию, заново учредить столицу в Риме, потом... Но тут вдруг евнух Андрей стукнул сидевшего с намыленной головой василевса шайкой по затылку! Констант упал и захлебнулся.
(Не исключено, что шайка была золотая - хотя Феофан Исповедник об этом коварно умалчивает).
Sic transit gloria mundi! - Так проходит слава мира.
А жаль!

ЖАК ПРЕВЕР

КОТ И ДРОЗД

В деревне — беда.
Люди печально слушают
раненого дрозда.
Слушают, как единственный в деревне дрозд
последнюю песню поет,
потому что единственный в деревне кот
наполовину сожрал дрозда.
И вот умолкает дрозд навсегда,
и сытый кот
восвояси бредет,
облизываясь на ходу,
и деревня роскошные похороны
устраивает дрозду.
Давно не видали таких похорон!
В качестве гостя почетного
кот приглашен.
В процессии траурной степенно шагает кот.
Девочка соломенный гробик несет,
несет и горько-прегорько плачет.
И говорит ей кот:
«Да если б я знал,
что дрозд в твоей жизни так много значит,
я бы его целиком сожрал,
а тебе бы сказал,
что дрозд улетел далеко-далеко,
в края, из которых вернуться домой нелегко,
и что, пожалуй,
он никогда не вернется,
и ты бы чуть-чуть погрустила,
но не стала бы слезы лить…
Ах, нужно любое дело
до конца доводить!»

(no subject)

каждый, кто перестает учиться, стареет - не важно, в 20 или 80 (Генри Форд)
- абсолютно. Я назвал бы это правдой на голубом глазу:)

как быть джигитом. Азбука для казаков и горцев (первая половина XIX века). XI серия

«…и ты полюбила его?» — спросил я.
«Да!» — отвечала она чуть слышно и зарыдала, закрыв лицо руками. Я долго молча смотрел на неё и, наконец, спросил, о чем она плачет.
«О чем я плачу? — сказала она, подняв на меня глаза. — Я плачу о том, что я его люблю, а он далеко. Бог знает где. Бог знает, жив ли. Я плачу о том, что когда мы сидим с тобой на лабазе и смотрим, как садится солнце, и ты любуешься, как краснеет небо, и горы горят, словно в огне, я думаю тогда: это значит, что завтра будет гроза, и, может быть, завтра он придет. И мне грустно и весело вместе. Ты не знаешь его — он всегда приезжает в бурю или в темную ночь. В такую ночь, что каждый добрый христианин боится выйти на улицу и, затеплив свечку перед образом, молится за странствующую братию, он в такую ночь раза два или три отправляется в море и всякий раз привозит груз товара. Он тогда весел, смеется и шутит, и я весела при нем; а когда он отчалит и плывет к кораблю, на котором чуть виден мелькающий огонек, я сижу у открытого окна и не слышу, как ветер шумит, как дождь льётся, не слышу, как бьется мое сердце. Тогда я не плачу, я вся замираю и не могу отвести глаз от этого огонька, который то пропадет, то опять загорится. — Вот о чем я плачу, Волковой!»
С тех пор я не говорил с ней о Бесшабашном. Но, странное дело: я чаще стал вспоминать про наш хутор, про нашу степь, про охоту. Со мной была винтовка, которую дал мне Аталык. Я ни разу не стрелял еще из нее: тут я начал учиться стрелять. Днем я стрелял в садах витютней и голубей, а ночью караулил зайцев. Скоро я выучился так стрелять, что убивал витютня на вершине самого высокого дерева, бил зайца на бегу. Когда начался лет дроф (дрофа, или по-нашему дудак – большая длинношеяя степная птица, ныне редкая. Летает плохо. «Страус» наших степей. – germiones_muzh.), я почти без промаха бил их на, лету. Раз я возвращался с охоты; гляжу, на берегу недалеко от нашей хаты лежит вытащенная лодка. Я понял, что он приехал; и действительно, он сидел у огня. Я только взглянул на него и уже осмотрел его с головы до ног. На нем была красная рубашка, кожаные штаны, засученные до колен. Он грел перед огнем свои жилистые мохнатые ноги, на коленях у него был разостлан дорогой шелковый платок, в платке, который был разорван, лежали разные дорогие вещи.
«На, Оксана, выбирай себе гостинец: давно я у вас не был, зато много выработал в это время». Я посмотрел на Оксану; она то краснела, то бледнела и не смела взглянуть на меня. Не я один заметил ее смущение; Павлюк, молча куривший свою люльку, тоже поглядывал исподлобья на нас; один старик был непритворно рад; он, видно, очень любил Бесшабашного.
«Что ты, братику, — говорил он, трепля его по плечу, — на что нашей Оксане такие дорогие вещи?» — «Что за дорогие, дедушка, посмотрели бы вы, что здесь», — ответил тот, ударив рукой по тюку, на котором сидел. — «А молодец ты, Бесшабашный! Вот выручка, так выручка, не чета твоей», — говорил старик, обращаясь ко мне. — «Будет с меня», — отвечал я, показывая на пару убитых дроф, которых, не зная что делать, щипала Оксана. «С голоду не умру». — «С голоду не умрешь», — ворчал Павлюк. «Ежели бы я не прокутил то, что мы с тобой выручили зимой, так у нас больше бы было. Да я отдам тебе, Волковой, ей-ей отдам, ты только ничего не говори». — «А ты разве ему должен? Так я за тебя отдам», — сказал Бесшабашный. — «Молчи, я без тебя отдам, был бы только жив я, Павлюк!» — закричал он, вынув одной рукой люльку из зубов, а другой стуча себе в грудь. Несколько времени все молчали, потом Бесшабашный начал рассказывать свои похождения. Он очень хорошо рассказывал, так что и Павлюк подвинулся, чтобы лучше слушать его, и часто даже забывал сосать свою люльку и должен был ее закуривать по два раза. Я не сумею так хорошо передать, как он рассказывал; да, признаюсь, я мало и слушал его; я смотрел на Оксану, которая, вытянув шею, открыв немного рот, слушала, не сводя глаз с его лица. И много мне тогда приходило в голову всяких мыслей, да про то уж знаю я.
Было поздно, когда мы разошлись. Дед пошел на свой лабаз. Оксана ушла в кухню, я, Павлюк и Бесшабашный легли в хате. Не успел Павлюк докурить своей люльки, как Бесшабашный захрапел. А мне не спалось, Павлюку тоже: он окликнул меня. «Знаешь ли ты, что я думаю, Волковой? Я хочу завтра же прогнать этого молодца», — сказал он, показав на Бесшабашного. — «За что?» — «За то, что моя Оксана очень что-то на него заглядывается». — «Так что ж, чем же он не человек?» — «Чем! А разве ты не знаешь, что он контрабандист!» И он стал мне толковать, что это значит. «Контрабандист — это такой человек, который перевозит запрещенные товары». — «Так что ж, — отвечал я. — Он контрабандист да честный человек. Мы с тобой и конокрады да честные люди». — «Так вот оно как, — сказал Павлюк, — а я думал, что ты того…» — Я молчал. — «Ну, так и так гарно!» — сказал он, обернулся к стенке и захрапел. Я все-таки не мог заснуть. Вдруг дверь из кухни отворилась. На пороге стояла Оксана в одной рубашке, босиком, с голой шеей и руками. — «Спасибо, Волковой!» — сказала она. Она не спала и все слышала.
Я скоро познакомился и даже подружился с Бесшабашным. Он все уговаривал меня сделаться контрабандистом. Рассказывал про свою жизнь в Тамани, в Керчь-Еникале, в Одессе. — «Вот жизнь, так жизнь, — говорил он, — чего хочешь, того просишь, — водка, вины самые лучшие заморские, музыка, девки, — да какие девки: чернобровые, черноокие — гречанки, армянки, жидовки!» — Я напомнил ему раз об Оксане. — «О, Оксана, это совсем другое дело, — отвечал он; задумавшись. — Когда я наколочу мошну, куплю себе дом где-нибудь в Тамани или Таганроге на пристани, сделаюсь купцом, уж честным купцом, не контрабандистом, тогда я приеду сюда и женюсь на Оксане и тогда уж — баста! Баста шляться по морю в погоду и непогоду, баста кутить! Армянки, гречанки, жидовки… Проваливай мимо».
Не знаю, удалось ли ему наколотить мошну, купить дом, пожениться, и где теперь он и Оксана — бог знает!
Вскоре же после приезда Бесшабашного я попал в острог и с тех пор не видал их. Вот как это случилось.

9
Не раз, гуляя по берегу, замечал я, что какой-то зверь поедает раковины, которые оставляет на песке прилив. Я сел на сиденку (в засаду. – germiones_muzh.) — это было в лунную ночь, светлую как день. Какая-то тень мелькнула на песке, я прилег и стал присматриваться по песку, гляжу — лиса; тут все прежние мои охотничьи страсти разыгрались, руки задрожали, я дал промах! Я не спал всю ночь, рано утром оседлал коня и отправился на охоту за лисом к большим Могинцам. Когда я ехал с Павлюком в Пересыпную, я заметил это место; оно вёрст 20 от станицы, кругом глухая степь; по следам и по огромным позимям (норам. – germiones_muzh.), которыми изрыты курганы, я знал, что там, должно быть, пропасть лис. Место это я знал еще прежде; там лето и зиму ходили табуны сотника Уманца, Темрюковского куренного атамана. Я говорил выше, как мы с Павлюком угнали из этого неприступного табуна шесть лошадей и как табунщики дали клятву изловить нас за это. Я совсем забыл про них, когда поехал на охоту, и вспомнил только тогда, когда увидал на одном кургане их шалаш. Табун должен был быть недалеко. Я знаю, как опасно весной подъезжать к этим диким табунам, но не хотел воротиться, не поохотившись около кургана. Лис было пропасть; я затравил уже трех и ехал шагом, чтобы дать вздохнуть собакам и лошади, когда заметил, что лошадь моя что-то беспокоится, прядет ушами, фыркает и оглядывается. — Вдруг она заржала. Это был жалобный, как будто человеческий крик, полный такого страха, что я вздрогнул. Не успел я оглянуться, как раздался другой, пронзительный визг; это было тоже ржанье. Я слыхал гиканье горцев, стон умирающих, вой волков в бурную зимнюю ночь, но такого пронзительного и страшного крика никогда не слыхал; как вспомню, так теперь мороз пробежит по коже. Я обернулся. Табун рысью выбегал из-за кургана; земля дрожала под их ногами. Впереди несся жеребец, фыркая и взвизгивая, подняв голову, вытянув шею, разметав гриву и хвост. Я ударил лошадь плетью, она поскакала, но дикий жеребец и за ним весь табун догоняли меня. Я помню, как стонала земля, как ржали, и фыркали бешено лошади, слышал, как тяжело дышал и водил боками мой измученный конь, который, прижав уши, несся как стрела, но было уже поздно. Все ближе и ближе скакал за мною бешеный жеребец. Я чувствовал его влажное и жаркое дыхание, чувствовал, что он несколько раз уже хватал меня за плечо зубами. Я лег на шею лошади, хотел спуститься ей под брюхо; я висел уж на одном стремени, беспомощно хватаясь рукой за землю, которая, казалось, уходила из-под меня; я помню, как бешеное животное ударило передними копытами по седлу, как моя лошадь стала бить задом. Больше я ничего не помню; я упал на спину, небо кружилось у меня в глазах, я умирал!
Когда я опомнился, я лежал связанный на повозке. «Куда меня везут?» — спросил я человека, который правил лошадью. Еще двое ехали верхом подле повозки; это были табунщики Уманца; они подняли меня и везли в станицу к куренному атаману. Куренной отправил меня в Екатеринодар, как беспаспортного и конокрада. За меня некому было вступиться; Журавлев, у которого я жил на хуторе, был простой казак, да он, кажется, и не знал ничего обо мне, — меня посадили в острог.
Через несколько дней, когда я немного оправился от ушиба, меня стали допрашивать. «Кто ты такой?»» — «Не знаю!» — отвечал я. — «Пиши: непомнящий родства», — сказал тот, который меня допрашивал, писарю. Писарь записал, тем и кончился допрос, и три месяца я сидел в остроге. Ты не знаешь, что такое сидеть в душной яме, не видать ни неба, ни солнца, не знать, что с тобою будет!.. Извини, я и забыл, что ты тоже пленный!..

граф НИКОЛАЙ ТОЛСТОЙ (1823 - 1860) «ПЛАСТУН (ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ПЛЕННОГО)»