April 29th, 2015

граф ФЕДОР РОСТОПЧИН (1763 - 1826. московский генерал-губернатор. говорят, сжег в 1812 Москву)

МОИ ЗАПИСКИ, НАПИСАННЫЕ В ДЕСЯТЬ МИНУТ, ИЛИ Я САМ БЕЗ ПРИКРАС

ГЛАВА I. Мое рождение

в 1765 г., 12 марта я вышел из тьмы и появился на Божий свет. Меня смерили, взвесили, окрестили. Я родился, не ведая зачем, а мои родители благодарили Бога, не зная за что.

ГЛАВА II. Мое воспитание

меня учили всевозможным вещам и языкам. Будучи нахалом и шарлатаном, мне удавалось иногда прослыть за ученого. Моя голова обратилась в разрозненную библиотеку, от которой у меня сохранился ключ.

ГЛАВА III. Мои страдания

меня мучили учителя, шившие мне узкое платье, женщины, честолюбие, бесполезные сожаления, государи и воспоминания.

ГЛАВА IV. Лишения

я был лишен трех великих радостей рода человеческого: кражи, обжорства и гордости.

ГЛАВА V. Памятные эпохи

в тридцать лет я отказался от танцев, в сорок перестал нравиться прекрасному полу, в пятьдесят - общественному мнению, в шестьдесят перестал думать и обратился в истинного мудреца или эгоиста, что одно и то же.

ГЛАВА VI. Духовный облик

я был упрям как мул, капризен как кокетка, весел как ребенок, ленив как сурок, деятелен как Бонапарт, - все как вздумается.

ГЛАВА VII. Важное решение

никогда не обладая умением владеть своим лицом, я давал волю языку и усвоил дурную привычку думать вслух. Это доставило мне несколько приятных минут и много врагов.

ГЛАВА VIII. Что из меня вышло и что могло выйти

я был очень признателен за дружбу, доверие, и, если бы родился в золотой век, из меня, может быть, вышел бы человек вполне хороший.

ГЛАВА IX. Почтенные правила

я никогда не вмешивался ни в какую свадьбу, ни в какую сплетню. Никому не рекомендовал ни поваров, ни докторов, следовательно, никогда не посягал ни на чью жизнь.

ГЛАВА X. Мои вкусы

я любил тесный кружок, близких людей, прогулки по лесу. Питал к солнцу чувство невольного боготворения и часто огорчался его закатом. Из цветов больше любил голубой, из еды предпочитал говядину под хреном, из напитков - чистую воду, из зрелищ - комедию и фарс, в мужчинах и женщинах - лица открытые и выразительные. Горбатые обоего пола обладали в моих глазах привлекательностью, для меня самого необъяснимой.

ГЛАВА XI. Антипатии

я не любил глупцов и негодяев, женщин - интриганок, разыгрывающих роль добродетели; на меня неприятно действовала неестественность, я чувствовал жалость к накрашенным мужчинам и напомазанным женщинам, отвращение к крысам, ликерам, метафизике, ревеню; ужас - перед правосудием и бешеными животными.

ГЛАВА XII. Разбор моей жизни

я ожидаю смерти без боязни и без нетерпения. Моя жизнь была плохой мелодрамой с роскошной обстановкой, где я играл героев, тиранов, влюбленных, благородных отцов, но никогда лакеев.

ГЛАВА XIII. Награды небесные

мое великое счастье заключается в независимости от трех лиц, властвующих над Европой. Так как я достаточно богат, не у дел и довольно равнодушен к музыке, то мне нечего делить с Ротшильдом, Меттернихом и Россини.

ГЛАВА XIV. Моя эпитафия

Здесь нашел себе покой,
С пресыщенной душой,
С сердцем истомленным,
С телом изнуренным,
Старик, переселившийся сюда.
До свиданья, господа!


ГЛАВА XV. Посвящение публике

чертова публика! Нестройный орган страстей, ты, возносящая до небес и втаптывающая в грязь, восхваляющая и осуждающая, сама не зная почему; безрассудный тиран, бежавший из сумасшедшего дома, экстракт ядов, самых тонких ароматов, самых благоуханных, представитель дьявола при роде человеческом, фурия в образе христианского милосердия. Публика, которую я боялся в молодости, уважал в зрелом возрасте и презираю в старости, тебе я посвящаю свои записки. Милая публика! Наконец-то я для тебя недосягаем, потому что умер и поэтому глух, слеп и нем. Да выпадут на твой удел эти блага, для успокоения твоего и всего рода человеческого.

(no subject)

о здоровье мы знаем слишком мало, а о болезнях - слишком много. (Эрнст Юнгер)
- да. Да.

ИНВАЛИД ДЕТСТВА (1980-е. СССР) II серия

…монахи стали целоваться, кланяться друг другу и расходиться. Совсем седой, сгорбленный, но благообразный старичок, опирающийся на палку и поддерживаемый под руку молодым русобородым иноком, а также Иринин убогий женоподобный монах остались у крылечка, другие же — их было двое — направились в сторону, к церковным воротам. Не без любопытства Ирина кинула беглый, но цепкий взгляд на приближающихся черноризцев.

— Да, Александр, да, на путь неудачника! — повторила она, деликатно касаясь губами рюмки. — Нет, я не спорю, удача может быть и тупой, и плоской, и самодовольной, в конце концов — шальной и слепой. Я имею в виду неудачника как психологический и социальный тип человека. Неудачника, который сначала сам подставляет шею под ярмо жизни, ибо — согласись — всякое сопротивление дискомфортно, сам соглашается тянуть ее лямку, ибо это проще, чем полемизировать и отстаивать свою точку зрения, свое право на голос, свою свободу. А потом, притупив в себе остроту первых реакций, загасив импульсы и всякую волю к власти, к победе, к полету, отбив у самого себя вкус к риску, он начинает уныло и мрачно мстить миру за все отданное тому по дешевке, а то и вовсе задаром, за весь свой пыл, все свое вдохновенье. Он начинает планомерно всех и вся ненавидеть, завидовать, ревновать, ожесточаться. Его можно узнать по желтоватому цвету кожи, по мутному болезненному взгляду, по вороту несвежей рубашки. Он начинает подтачивать корни жизни, у него дурной глаз, какие-то беспокойные руки. Это ходячее «нет» музыке, гремящей в мире, предчувствию обетованного края, всякой попытке взлететь на вершину единым махом. А почему? Откуда у него все это? С чего все это началось? С того, что он вовремя не ударил по столу кулаком, не шваркнул дверью, не выбил окна, когда стекла ему мешали…

Впереди, оторвавшись от спутника на шаг, шел, как отметила Ирина, весьма импозантный, высокий и поджарый монах лет сорока — сорока пяти с благородным и величественным лицом. Черная борода с легкой сединой, не столь длинная, как у остальных монахов, делала его похожим на испанского гранда, корсара или Калиостро, придавая его облику оттенок некоторой инфернальности. В его взгляде, в уверенном шаге, широком и неторопливом, в развивающейся экстравагантной мантии, падавшей прямыми складками, было что-то кардинальское, рыцарское, романтическое. Походя, он глянул на Ирину, но безо всякого выражения, что странным образом уязвило ее, и она подумала, что, очевидно, после всех приключений, беспокойной вагонной ночи в молчаливом обществе какого-то полудохлого попутчика в тренировочных штанах, который с длинными вздохами, всхлипами и даже свистом глотал мутненький подслащенный чай, после недавних испугов и треволнений, она была не в той мере, как обычно, притягательна и хороша.
Следом за ним шел, широко и даже расхлябанно размахивая руками, совсем молодой монашек, некрасивый и простецкий, с черненькими быстрыми веселыми глазками и всклокоченной курчавой бородой. Проходя мимо, он стрельнул на нее любопытным взором и стремительно поклонился. Она ответила ему сдержанным кивком.

— То есть как это — не поедет? — Ирина пожала плечами и насмешливо глянула на Одного Приятеля. — Тогда я вынуждена буду прийти на прием к этому старцу и заявить ему, апеллируя к его здравому смыслу, что ситуация перерастает из сомнительной просто в критическую. Я, конечно, выскажу ему свое уважение и к его магическим дарованиям, и к его познаниям в области религии и буду вести себя крайне корректно. Я скажу, что я сама увлекаюсь и мистикой, и оккультизмом и что все это мне близко, но что, когда это заходит слишком далеко, как это произошло с моим сыном, тогда просто необходимо спуститься на землю и что-то делать. Я скажу ему, — она встала посреди комнаты, словно репетируя будущую сцену: «Если вы серьезный, опытный человек, вы должны рассудить, что мой сын вырос в Москве среди элиты, он одаренный художник и его место, конечно, среди людей его круга — за мольбертом, на вернисаже, в конце концов, на спектакле. Ваш образ совершенно поразил его воображение — возможно, вы напомнили ему отца, который был преклонных лет и умер, когда Александр только-только становился из ребенка подростком. И все это очень понятно, но я прошу вас не задерживать его больше, отпустить, а если он все-таки сам не пожелает вернуться — употребить все свое влияние на него и выйти с честью из создавшегося положения!» И потом, — она развела руками, — он живет там уже полгода, к экзаменам не явился, я даже думаю — может быть, его оттуда уже не отпускают? Может быть, он дал какие-нибудь обязательства; может быть, проник в какие-то их тайны, и ему теперь угрожают, шантажируют! Он, конечно же, там опустился, опростился, стал заправским вахлаком, забыл все, чему его учили дома! Нет, я просто обязана совершить этот жизненный подвиг! — Волосы упали ей на лицо. — Поеду, пересекая эти немыслимые полуденные и ночные пространства, где воют в лютой тоске ветра и бродят сумрачные унылые тени! Правда, Тони? — она обратилась к пристально наблюдавшему за ней песику.
Он с готовностью вскочил и завилял хвостом.
— А как мы с тобой поём? А-у-у! — вдруг запела она.
Он блаженно тявкнул несколько раз и, словно отыскав нужный тон, ответил радостно:
— А-у-у!

Она догадалась, что этот согбенный благообразный старик в черном облаченье, очевидно, и есть тот самый Сашин старец, к которому она обращала свои мысленные посланья и вдохновенные речи, и потому направилась ему навстречу, ибо и он, завидя ее, вдруг протянул к ней свои старческие, неожиданно красивые длиннопалые руки и сам успел сделать несколько шагов, прежде чем она подошла к нему.
— Здравствуйте! — поклонился он, приветливо глядя ей в глаза. — Как вы доехали? Все ли благополучно?
Она протянула ему изящную энергичную руку:
— Добрый день! Я добралась прекрасно. Все ветра благоприятствовали мне, — она вдруг пришла в странное возбуждение. — Я и вообще, признаться, люблю всю эту дорожную канитель, весь этот вокзальный шурум-бурум, это бесконечное мчание к неведомым странам, словно воочию убеждаешься, что все мы — лишь сирые странники на этой бедной земле.

Она мчалась в такси сквозь поля и леса, закуривая первую утреннюю сигарету, все слышала пронзительные скрипки, томительные трубы, призывный звук валькирий, и ее охватывала какая-то головокружительная решимость, кураж, азарт удачи.
— Американские? — спросил таксист, потягивая воздух ноздрями.
— Английские. Не хотите ль? — она протянула ему бордовую глянцевую пачку с золотым оттиском.
— Не курю, — покачал он головой. — Бросил! Курить — здоровью вредить!
— О, — она весело повела очами, — В этой жизни так мало приятного, что отказываться от него — значит вредить здоровью несравненно больше!

— Как я рад вас видеть! — медленно проговорил старец, отвечая Ирине длинным рукопожатьем. — Мы вас так давно ждали! Надолго ли к нам, в нашу Пустыньку?
— О, — улыбнулась она еще шире, — у вас тут такой воздух, такая тишина, никакой суеты!
— Отец Таврион! — вдруг прокричала вновь выросшая, как из-под земли, неприветливая особа. Она вразвалку подошла к русобородому монаху, поддерживающему старца, и, выставив вперед выгнутую ладонь, принялась ему выговаривать: — Там кирпич привезли, разгружать некому. Вот сами и разгружайте теперь!
— Матушка Екатерина, — остановил ее старец. — У нас гости, вы уж простите.
Та смерила Ирину взглядом и, что-то пробурчав себе под нос, мигом исчезла.
— Я бы с удовольствием пожила здесь, сколько душе угодно, — продолжала Ирина. — Я сама часто подумываю о том, как бы устраниться от этого мира и взглянуть на него с высоты, но, увы, — дела, житейские битвы…
— Поживите у нас, поживите, — он заглянул ей в глаза, — а дела — дела как-нибудь сами уладятся.
— Это говорит в вас ваше доброе сердце, которое каждому желает счастья и успокоения, но, к сожалению, мир думает об этом иначе.
— Вот и монах Леонид позаботится о вашем жилье, чтобы вам было удобно и спокойно, чтобы вы не чувствовали никакого стесненья.
Убогий монах встал у Ирининого плеча как верный стражник.
— А завтра, завтра — я очень прошу вас почтить своим присутствием нашу монашескую трапезу.
Ирина была в восторге от такого старомодного и витиеватого приглашения. Она взвесила, что о серьезном деле всегда предпочтительней говорить в непринужденной обстановке, и, опустив глаза, голосом, полным скромного достоинства, сказала:
— Поверьте, мне это будет чрезвычайно приятно.

ГЛАВА II.
Больше всего Лёнюшка боялся, что после смерти Пелагеи никто его не возьмет под свою опеку, никто не согласится нести его немощи и он останется околевать в своей полуразвалившейся красно-шахтинской хатке. Отец Иероним, каждый раз выслушивая его жалобы на всю грядущую земную жизнь, ласково качал головой и говорил:
— Что же ты, чадо, на полуслепую старушку, не властную и над собственной жизнью и смертью, возлагаешь все свои надежды! Уповай на Господа, и Он сам позаботится о тебе.

— А ты меня возьмешь к себе, когда Пелагея помрет? — спросил он на всякий случай Ирину и зажмурился в ожидании ответа.
— Ну, знаете, — пожала плечами Ирина, — обсуждать то, что случится после смерти живого человека, мне кажется антигуманно!
— Ой, это кто ж такой? — Лёнюшка даже подпрыгнул, глядя, как она, распаковывая сумку и вытащив оттуда шелковый халат с кистями и драконами на спине, встряхивает и расправляет его.
— Дракон! Символ силы и мужества! Это знак, который покровительствует мне. Я и сама — дракон.
— Больно уж на врага похож, — сказал он испуганно.
— На какого врага?
— Ну на лукавого, — произнес он осторожно и тут же спросил: — А ты мне носочки купишь?
— Какие носочки? — она сделала удивленные глаза.
— Носочки. Шерстяные. А то у меня ступни мерзнут, а я бедный. Инвалид детства.
— Носочки куплю.
Лёнюшка захлопал в ладоши:
— Пелагея! Она мне носочки купит! А рукавицы?
— Это он тебя пытает, — сказала тоненьким детским голоском старушка с узенькими слезящимися глазками. — Испытывает тебя.
Ирина оглядела низкую темную избушку. В углу на всклокоченной кровати сидела, покачиваясь, хозяйка — почерневшая, высохшая бабка с ввалившимися щеками.
Пелагея нарезала хлеба, разложила снедь и принесла чайник, приглашая всех к столу:
— Тихоновна, покушать.
— Не хОчу, — заскрипела бабка.
— Чайку-то попей, вот и рыбку подогрела и картошечку поставила — скоро сварится.
— Не хОчу, — повторила та, не переставая покачиваться.
— Марфа Тихоновна, простите меня великодушно, — обратилась к ней Ирина, — что я вынуждена была нарушить ваше уединение и злоупотребить вашим гостеприимством, но, оказывается, в вашем городке нет ни одной гостиницы, ни одного мотеля — только общежитие!
Бабка вперила в нее непонимающие сухие глазки.
Из комнаты было сразу четыре выхода: в комнатку за занавеской, где сидела на яйцах гусыня и куда определили Ирину, в сени, на кухоньку и туда, где, очевидно, квартировал убогий монах.
«А как ведь мило можно было бы и здесь все устроить, — подумала Ирина. — Какая-нибудь доля фантазии — и получится чудная избушка в стиле рюс — с шероховатыми бревенчатыми стенами, покрытыми темной морилкой; с простодушными занавесками в какой-нибудь веселый горошек или деликатную клеточку, отороченными оборками и кружевным лабрекенчиком; лампы с плетеными абажурами — их можно сделать из простых корзинок; лавки с незамысловатой резьбой; массивный стол, увенчанный самоваром и пестрой бабой на чайник; глиняные горшки: летом — с полевыми неброскими цветами, зимой — с экзотическими еловыми ветками в крохотных шишечках; на диване, покрытом добротной и недорогой тканью, — разноцветные подушечки: и маленькие, и побольше — круглые, продолговатые, квадратные; в пандан им — половички, небрежно распространившиеся на полу… Да, — еще раз вздохнула она, — но, к сожалению, тут дело не в бедности, а в даре воображения, во внутренней культуре, в потребности творить искусство. Ибо, — она даже решила когда-нибудь записать эту мысль, — что есть искусство, как ни умение сделать из ничего — нечто».
— Ды-ть я ему говорила — нехристь ты, нехристь и есть. Без причастия так и помер, — запричитала еще одна насельница этого убогого жилища — курносая и плотная, кровь с молоком — женщина, больше всего апеллируя к Ирине. — Я-ть ему талдычила — пойди, Колька окаянный, приобщись Святых Тайн — все тебе там сохранней будет! А он все огрызается: не, говорит, мать, меня на мякине не проведешь, я современный. Я в эти байки не верю. Слышь, — она подергала Ирину за рукав, — говорит, наукой доказано — нет Бога. Человек в космос летал — никого там не видел.
— О, как примитивно! — сочувственно покачала головой Ирина: ей хотелось излить на эту несчастную крохотный фиал своей доброты.
— Крепись, крепись, Татьяна, — поддерживала ее Пелагея, накрывая на стол, — он у тебя теперь как защитник Отечества, воин, значит, на поле брани убиенный, небось уж в самом Царстве Небесном пред Престолом Спасителя предстоит.
— Какое! — махнула рукой Татьяна. — Да он, поганец такой, и до спиртного, и до женского пола охоч был — небось в самой что ни на есть геенне огненной Колька мой горит окаянный! Один Господь теперь у меня остался! — Татьяна вдруг завыла по-бабьи — глухо и бесслезно — и уткнулась Ирине в плечо.
— Что ж, — Ирина мягко тронула ее за рукав, — в жизни надо испытать все!
— Ты чего это, а? — вскинулась вдруг Татьяна, шарахаясь как ошпаренная от Ирининой руки и крестясь что есть мочи.
Ирина испугалась:
— Вы, возможно, меня неправильно поняли, — приветливо сказала она. — Я хотела сказать — надо пройти через все коллизии и оставаться выше их.
Но Татьяна продолжала глядеть на нее как безумная.
— Это она думает, что ты ее испортить хочешь, — спокойно ободрила ее Пелагея. — А ты, Татьяна, ее не бойся, это мать нашего Александра, что за Лёнюшку письма писал, помнишь? Ее и отец Иероним пригласил завтра на трапезу.
Татьяна успокоилась, но все равно отсела от Ирины подальше.
— Что такое? Что значит — испортить?
— Да заколдовать! — махнула рукой Пелагея. — Претерпела она от этих колдовок — теперь всех боится.
«Вот она — загадочная русская душа», — вздохнула Ирина.

О, нет — она никогда не унижала себя презрением к народу! Напротив, при всем своем неоднозначном отношении к серой толпе и вообще ко всякой безликости и бесталанности она всегда презирала в других любые признаки чванства и пренебрежения к сирым мира сего, считая эти чувства низменными, нуворишескими, плебейскими, в которых ей угадывалось инстинктивное желание причислить себя к лику избранных. Не нуждающейся ни в каких ухищрениях, ни в каких доказательствах и подтверждениях собственной исключительности, ей это представлялось унизительным для себя же самой.
В кругу своих проевропейски настроенных знакомцев она всегда отважно кидалась на защиту всех этих «нищих духом», этих отверженных, этих мизераблей, горячо вещая о милости к падшим.
Каждый раз, когда, оглядывая ее, изумленно спрашивали где-нибудь в Женеве или Париже: «Как? Неужели вы русская?» — она гордо и даже с вызовом отвечала: «Да! А это вас удивляет?»
«Я не собираюсь делать книксены всем этим желчным кабинетным людям, — часто повторяла она, — которые так любят всякие там теории, что пытаются все познать умом и вымерить общим аршином! Что им известно о трагичности мира, о красоте страсти, о загадочности души?»
Сейчас же, столкнувшись со своими подзащитными и мысленно поглядывая на своих оппонентов, она еще больше проникалась идеей снисхождения и милосердия, любые проявления которых она считала лучшим аргументом в отстаиванье ее «жизненных позиций».

— А денег-то у тебя как, много? Одета ты прямо как с картинки какой, — сказал, пытливо ее разглядывая, Лёнюшка. — И шарфик у тебя своеобразный — наверное, тепленький, богатый.
Ирина инстинктивно подобрала длинный шарф, несколько раз окольцевавший ее шею, и вдруг легким жестом сняла его через голову:
— Возьмите себе, если вам нравится. Это мой подарок. Этот шарф был куплен в Париже.
— В Париже? — изумился Лёнюшка. — А ты что — сама там была? — Он наклонился к ней заговорчески. — А книжечки у тебя есть?
— Есть, — кивнула она.
— И душеполезные? И за новых мучеников?
— Да ты ешь, ешь, не слушай его, это он тебя пытает. Юродствует! — махнула рукой Пелагея.
— Ишь, моду взяла — перебивать на каждом слове и все разобъяснять, точно ты сама премудрая и есть! Мне тебя сама Матерь Божия поручила! Ну-ка, положи поклончик!
Старушка покорно встала и, прижав руку к груди, промямлила:
— Прости, Лёнюшка, окаянную!
Потом подошла к единственной, висевшей на стене бумажной иконке и, встав на колени, уперлась лбом в пол.

— И ведь знаешь, Александр, что меня убивает больше всего? — продолжала Ирина, вливая коньяк в только что сваренный кофе. — Знаешь, что сводит на нет всю мою жизнь и обессмысливает мое существование? То, что ты семнадцать лет прожил со мной, а так ничего почти и не понял об этой жизни, — какой угодно: жгучей, терпкой, — она стала загибать пальцы, — жестокой, податливой, с ее пением и ворожбой, с ее надрывом и легким дыханьем! Неужели ты не нашел в этом мире ничего более возвышенного! Ведь это же плоско, Александр! Как ты, ты — художник — мог на такое польститься? Все это сусальное золото, искусственные цветы на могилках… Откуда в тебе это? Твой отец был в высшей степени незаурядным человеком, ведь ты не можешь с этим не согласиться? Попробуй, дивный сыр! — она пододвинула к нему творог, перемешанный с чесноком, маслом, тертым сыром, зеленью и орехами. — Он был поэт, хотя и писал только пьесы. Он тоже часто повторял, что не может жить в этой словесной помойке. Один раз он услышал, как кто-то сказал: «Просьба не трогать освещение руками!», имелось в виду — лампы, и чуть не заболел. И он тоже убегал! Но, прости, он убегал не в глубинку, — она засмеялась, — он убегал в Бразилию, в Италию, в Новую Зеландию…

— Какое варварство! — Ирина укоризненно взглянула на монаха. — Нет, вы не джентльмен!
Монах замахал руками:
— Чего? А Матерь Божия? Что я Матери Божией буду говорить на Страшном Суде? Мне Царица Небесная скажет: «Я тебе ее поручила, а она вон какая дерзкая да своевольная оказалась, а ты куда смотрел, чем занимался?»
Пелагея села за стол, кротко поглядывая на своего поручителя.
— Надо быть милосердным, — проговорила Ирина. — Надо быть прекрасным!

Ей вдруг показалось, что она послана к этим людям, чтоб принести им весть из иного, лучшего миpa, открыть им глаза, просветить их души, обрадовать, и ободрить, что не все так скудно и безнадежно на этой земле, что на свете бывают праздники, звучит музыка, живут необыкновенные, духовно образованные люди, умеющие разбираться в хитросплетениях бытия и ценить искусство, творить культуру и отражать нападки суровой действительности тончайшей иронией. И она, как бы некий ангел с золотистыми волосами и нежным лицом, теперь просто обязана уронить на них свое небесное перо, благословить их на красоту и добро, смягчить елеем своего милосердия их грубые и ожесточенные души, наконец, облагородить их земной тесный путь!..

ОЛЕСЯ НИКОЛАЕВА