March 2nd, 2015

(no subject)

ЕСЛИ ЧЕЛОВЕК ДОСТИГНЕТ ТОГО СОСТОЯНИЯ, О КОТОРОМ АПОСТОЛ ГОВОРИТ «ДЛЯ ЧИСТЫХ ВСЕ ЧИСТО», ТО УВИДИТ СЕБЯ ХУДШИМ ВСЕЙ ТВАРИ. (Преподобный Пимен Великий)

ЮРИЙ ОЛЕША

НАТАША

старичок сел за стол, накрытый к завтраку. Стол был накрыт на одного. Стояли кофейник, молочник, стакан в подстаканнике с ослепительно горящей в солнечном луче ложечкой и блюдечко, на котором лежали два яйца.
Старичок, севши за стол, стал думать о том, о чем он думал всякий раз, когда садился утром за стол. Он думал о том, что его дочь Наташа плохо к нему относится. В чем это выражается? Хотя бы в том, что почему-то она считает необходимым, чтобы он завтракал один. Она, видите ли, его очень уважает, и поэтому ей кажется, что его жизнь должна быть обособленной.
– Ты известный профессор, и ты должен жить комфортабельно.
«Дура, – думает профессор, – какая она дура! Я должен завтракать один. И должен читать за завтраком газеты. Так ей взбрело в голову. Где она это видела? В кино? Вот дура».
Профессор взял яйцо, опустил его в серебряную рюмку и щелкнул ложечкой по матовой вершинке яйца. Его все раздражало. Конечно, он вспомнил о Колумбе, который что-то такое проделал с яйцом, и это его тоже разозлило.
– Наташа! – позвал он.
Наташи, разумеется, не было дома. Он решил поговорить с ней. «Я с ней поговорю». Он очень любил дочь. Что может быть лучше белого полотняного платья на девушке. Как блестят костяные пуговицы! Она вчера гладила платье. Выглаженное полотняное платье пахнет левкоем.
Позавтракав, старичок надел панаму, перебросил пальто через руку, взял трость и вышел из дому.
У крыльца его ждал автомобиль.
– Дмитрий Яковлевич… куда поедем? – спросил шофер. – Туда?
– Туда, – сказал профессор.
– Наталья Дмитриевна велела передать…
Шофер протянул профессору конвертик. Поехали. Профессор, подпрыгивая на подушках, читал письмо:
«Не сердись, не сердись, не сердись. Я побежала на свидание. Не сердись, слышишь? Штейн очень хороший парень. Он тебе понравится. Я его тебе покажу. Не сердишься? Нет? Ты завтракал? Целую. Вернусь вечером. Сегодня выходной, ты обедаешь у Шатуновских, так что я свободна».
– В чем дело, Коля? – спросил вдруг профессор шофера. Тот оглянулся.
– Вы, кажется, смеетесь?
Ему показалось, что шофер смеется. Но лицо шофера было серьезно. Однако это не снимало подозрения, что шофер смеялся в душе. Профессор считал, что шофер в заговоре с Наташей. Франт. Носит какие-то удивительные – цвета осы – фуфайки. Он называет меня «Мой старик». Я знаю, что он сейчас думает: «Мой старик не в духе».
Автомобиль ехал по загородной дороге. Навстречу неслись цветущие деревья, изгороди, прохожие.
«Она мне покажет Штейна, – думал профессор. – Штейн хороший парень. Хорошо, посмотрим. Я ей сегодня скажу: „Покажи мне Штейна“».
Затем старичок шел по колено в траве, размахивая тростью.
– Пальто? Где пальто? – вдруг спохватился он. – Где пальто? Ага… в машине забыл.
Он шел в гору, немного запыхался, снял панаму, вытер пот, посмотрел на мокрую ладонь, опять пошел, ударяя по траве тростью. Трава с блеском ложилась.
Уже появлялись в небе парашюты.
– В прошлый раз я здесь стоял? Здесь. Он остановился и стал смотреть, как появляются в небе парашюты. Один, два, три, четыре… Ага… и там еще один, и еще… Что это? Раковина? Как они наполнены солнцем! Высоко. Но говорят, что страх высоты исчезает… А-а… вот он, вот!.. Полосатый! Смешно. Полосатый парашют.
Профессор оглянулся. Внизу стоял синий, маленький, длинный, похожий на капсюлю, автомобиль. Там цвели и колыхались деревья. Все было очень странно и похоже на сновидение: небо, весна, плавание парашютов. Старичок испытывал грусть и нежность и видел, как через трещинки в полях панамы к нему проникает солнце.
Так он простоял довольно долго. Когда он вернулся домой, Наташи не было. Он сел на кушетку в позе человека, который сейчас поднимется, и просидел так час. Потом встал, уронив пепельницу, и пошел к телефону. И действительно, в эту секунду телефон позвонил. Профессор в точности знал, что ему скажут, он только не знал, какой ему скажут адрес. Ему сказали адрес. Он ответил:
– Да я и не волнуюсь. Кто вам сказал, что я волнуюсь?
Через десять минут страшной гонки по улицам старичок надевал белый стучащий халат и шел по длинному паркетному полу.
Открыв стеклянную дверь, он увидел смеющееся лицо Наташи. На середине подушки. Потом он услышал, как сказали: «Ничего страшного». Это сказал стоявший у изголовья молодой человек. На нем был такой же халат.
– Неправильно приземлилась.
Она повредила ногу. Все было странно. Почему-то, вместо того чтобы говорить о несчастье, начали говорить о том, что профессор похож на Горького, только Горький высокого роста, а профессор маленького. Все трое и еще женщина в халате смеялись.
– Неужели ты знал? – спросила Наташа.
– Ну конечно, знал. Я каждый раз приезжал, стоял, как дурак, в траве и смотрел!
Тут только старичок заплакал. Заплакала и Наташа.
– Зачем ты меня волнуешь! – сказала она. – Мне нельзя волноваться!
И плакала все больше, положив руку отца под щеку.
– Я думала, что ты мне не позволишь прыгать.
– Эх ты, – сказал профессор, – обманывала меня. Говорила, что на свидание ходишь. Как это глупо. Я, как дурак, стоял в траве… Стою, жду… когда полосатый раскроется…
– Я не с полосатым прыгала! С полосатым Штейн прыгает!
– Штейн? – спросил старичок, опять рассердившись. – Какой Штейн?
– Это я Штейн, – сказал молодой человек.

1936

ВИКТОР СИВОГРИВОВ

ШУТКА

длинные тени всадников вытянулись еще больше, уходя расплывчатыми головами куда-то под вербы, туда куда уже не доставали лучи закатного солнца. Под бугром, на который вывела дорога, раскинулся хутор. За спиной усталой сотни остался небольшой переход от границы с Воронежской губернией и две недели службы в разъездах: берегли землю Хоперского округа от прущей из голодной России босаты и красных.
— Ваш бродь! — вывернулся в седле старший урядник Чикинов, ехавший в первой шеренге. — Можа, песню?..
— Сыграйте, — буркнул в ответ молодой хорунжий, рысивший с наветренной стороны в середине колонны.
Был он из хоперцев, осевших в Москве. И хотя умом и сердцем чувствовал себя казаком, сейчас, после юнкерского училища попав в родную вроде бы среду, никак не мог попять до конца нутро своих земляков.
Взять его сотню. Все третьей очереди или добровольцы из отставных. У многих седые бороды, и сыновья бьются с красными где-то под Царицыным (это 1919. – germiones_muzh.). А ведут себя в быту порой как несмышленные кадеты. Но относятся с уважением, устава никто не нарушает. Даже Чикинов, заботящийся о нем, как о малолетнем ребенке.
Чикинов, Чикинов… Хорунжий, несмотря на возраст, отдавал себе отчет, что сотней командует не он, а именно этот губастый рыжеусый старший урядник с на удивление черным чубом, подернутым редкой изморозью седины.
Из разговоров казаков офицер знал, что Сазоныч, как звали урядника вне строя станичники, «ломал действительную» в первом полку во время первой российской смуты (1905 - 1907. Но он служил дольше, конечно: 4 года  «действительной» и дальше - всего службы 22 года. - germiones_muzh.). Рано овдовел и женился вторично перед самой войной, взяв девку на четыре года старше своей первой дочери. От нее у него росли сын и дочь. В войну он заслужил два креста и три медали. Раза три приходил на побывку после легких ранений. Последняя дочь и «нашлась» в одной из побывок.
Несмотря на возраст, а юный офицер считал Чикинова стариком, урядник на его глазах хаживал к краснопольским хохлушкам, а иногда, нацепив награды, перемахивал "за грань", хотя и с той стороны были разъезды, и вооруженные лучше казачьих. Вот и сейчас урядник ехал уже в наградах, сидя чертом на низеньком гнедом коньке. Да и этот конек, невзрачный с виду и по-собачьи преданный хозяину, пошел по-иному, зачастил ногами, круто задрав голову.
— Тесть тут у Сазоныча живет, — хохотнул кто-то из строя. – Козырнуть, шельма, хочет.
— Сват, — еще круче вывернулся в седле урядник, — а ну-к твою…
— В девяносто третьем годе маневры начались! — послушно затянул бородатый казак, — Там шли донцы походом, чтоб Вислу переплысть.
— Ура, ура, ура! — подхватило шестьдесят глоток. — Донцы в поход идут. Через речку — Вислу на кониках плывуть…
Песня была не хоперская. Пели ее усть-медведицкие казаки, принимавшие участие в тех маневрах. Сват урядника, служивший в полку соседей, привез ее с действительной. В луковской сотне она прижилась, как считал хорунжий, за разухабистые последние куплеты про буфет и буфетчицу Марусю. Это было лишним доказательством офицеру несоответствия духа казаков их возрасту.
Пропылив по хуторским улицам на радость казачатам, сотня спешилась на плацу. Здесь, в Верхней Речке, казаки должны были стоять в резерве до особого приказа.
— Ваш бродь! — подошел к хорунжему Чикинов. — Добегем в станицу?.. Рядом, чай... Повидаемся, а с зарей будем. Красные, гутарють хуторские, в Урюпинской…
— Ладно, — езжайте. Сколько вас из Луковской?
— Поедем вшестером.
Смеркалось, когда Сазоныч въехал в свой двор. Его односум (боевой друг-товарищ, с которым одна сума на двоих. – germiones_muzh.) и кум Лука Герасимов приехал тоже. Жили они через плетень, дружили с детства. Вместе служили в полку. Вместе воевали. Теперь по доброй воле вместе записались в сотню. Перекинувшись приветствиями с домочадцами, распустив подруги, разнуздав, напоив и задав корма коням, они сошлись в летней кухне Чикиновых вечерить.
Бабка Акулина, мать Никифора, крикливая и скандальная баба, выставила на стол бутылку, не забывая костерить дружков на чем белый свет стоит.
Летняя ночь коротка. Не успели казаки разоспаться, как над станицей затрещали выстрелы. Никифор, вскакивая с постели и поспешно одеваясь и потемках, успокаивал молодую жену:
— Ниче… Не боись. Пока до Стрелки доскачуть, уйдем… Кажись, у гамазинов пуляють…
Вбежав в клев, он начал затягивать подпруги, но они не шли на привычное расстояние.
— У, чертяка, нажрался, — нервно буркнул урядник, пнув коленом под бок конька.
Только после этого движения Никифор понял, что перед ним не его конь. Проведя рукой, нащупал коровьи рога.
— Кум! Кум! — донесся с улицы голос Луки Герасимова, перемежаемый цокотом копыт. Он уже был в седле и ждал односума. — Твой гнедой на базке. Эт я шутковал с вечеру…
— Я те пошуткую, — заорал урядник, — мать твою!..
Сопровождаемая перебрехом проснувшихся собак, приближалась стрельба. Пока Чикинов расседлал корову и выбегал в скотный баз, снизу послышался топот конского галопа. Скакало, по звуку, не меньше двух десятков лошадей.
— Уходи! — крикнул куму урядник, — апосля на Речке морду набью!..
Выскакивая из ворот на улицу, Никифор разобрал в предрассветной дымке знакомую фигуру среди приближавшихся красных. Это был молодой казак Федор Ромадин.
В последнюю свою побывку, летом семнадцатого урядник, присутствуя на станичных занятиях молодых казаков подготовительного разряда, подшутил над Федором, дважды промахнувшимся во время стрельбы.
— Ты, видать, в парное гавно кулаком не попадешь, — сказал тогда Сазоныч под хохот станичников, — а за винтовку взялся…
Федьку призвали весной восемнадцатого в первый советский полк. Хотя полк распался, не сформировавшись, Ромадин остался у красных…
Узнав соседа, Чикинов вспомнил вчерашний вечер. На подъезде к дому они с кумом встретили младшего брата Федьки, Павла, почтительно поклонившегося всадникам.
— Ну, щенок, — матюкнулся вполголоса Никифор, припадая к гриве коня, — вернуся, отхожу нагайкой по первое число. Не поленился, змееныш, за братом в Урюпинскую сгонять.
Сзади защелкали выстрелы, обдав жаром, одна пуля прошла над головой, сбив фуражку. Та, обгоняя конский намет, пошла блином к земле, зарываясь на козырек.
— Федька изголяется, — мелькнула мысль у старого казака, сваливающегося назад в седле. — Москалям так (с коня на скаку. – germiones_muzh.) не стрельнуть. Припозднился нынча чуток…
— Стой! Не стреляй! Коня заденете! — расслышал Чикинов Федькин голос. — Эт мой урядничек.
— Сопляк, — думал Никифор, глядя на перевернутых вверх ногами уменьшающихся всадников. — Пожалел тебя в срубке под Алексиковом. Другой раз не пожалею…
— Меня, дядь Никифор, энтим манером не проведешь, — цедил Федор сквозь зубы, беря на мушку мерцающее в полумраке серебро наград будто убитого и запутавшегося в стременах седока. — Щас узнаешь, в чо я попадаю…
Правая нога Чикинова, державшая тело в перевернутом состоянии, расслабла только за станицей и выскользнула из стремени. Потеряв всадника, конь сбавил ход, потом остановился и, понурив голову, пошел назад. Подъехавшие красные увидели пять наград на почерневшей от крови гимнастерке, поникшие рыжие усы, развеваемый утренним ветерком черный с проседью чуб и гнедого низенького конька, тычащегося губами в лицо хозяина.
Федька попытался с налета поймать коня, но тот, стриганув передними ногами над головой ромадиновской кобылы и оборвав уздечку, скаконул в сторону и замер. Ромадин повторил маневр. Безрезультатно. Конек не давался в руки и не убегал от тела хозяина. Федька, решивший любой ценой заполучить трофей, клял в душе своих сотоварищей, еле сидевших в седлах и не помогавших ему в поимке гнедого.
Охота продолжалась долго. Вдруг Ромадин, почувствовав нутром опасность, обернулся. Из балки без единого звука на них шла лавина всадников, помахивая над головами молниями клинков.
— Спасайся! — взвизгнул Федор.
Но было поздно - от Хопра так же молча вывернула вторая партия. Вспомнив про карабины, красные зачастили треском стрельбы. Но старики шли, не обращая внимания на выстрелы.
— Пульни хоть раз,— разобрал Ромадин рев Герасимова,— в капусту, суку…

Федора и Павла Ромадиных секли на плацу сразу после похорон Чикинова. В это же время за станицей пленные (еще с 1 Мировой войны. - germiones_muzh.) австрийцы копали яму для вырубленного взвода москалей. Гнедой низкорослый конек так и не давшийся никому в руки, бродил вокруг кладбища. Хорунжий, кому станичники не дали расстрелять Ромадиных, сидел у скулящей бабки Акулины в кухне и пил «смирновку», сплевывая сквозь зубы на смазной пол. Он так и не понял духа своих земляков.

сон (и бес) полуденный. Опыт древней Руси

древнерусский человек жил "по солнцу": сутки для него естественно делились на день и ночь - как на свет и тьму, на бодрствование и сон. Это мы сейчас все поставили с ног на голову, сбивая естественные биоритмы. А в старину электричества не было, TV и internet не отвлекали, и работать при тусклой лучине непродуктивно было. Спали по ночам.
Ложились и вставали "с петухами". Летние ночи краткие, и спали в это время немного. Еще Владимир Мономах сыновьям завещал подыматься с зарей - тем более просто люды не залеживались. В храм Божий на заутрену - и трудиться... Зимой, конечно, светлого времени меньше - но и сельхозработ всего ничего: отдых.
Летом же самая работа. Пробудившись часа в 4-5, к полудню древнерусский человек успевал очень устать. Ведь каждое решение, которое он принимал, каждое движение, которое делал для реализации решений, могли стоить ему здоровья или жизни. Не было тогда социальных гарантов, парниковых условий. Зато был ответственный образ жизни. (А сейчас одно безобразие житейское).
Так вот. К тому времени, как солнце поднимется в зенит, уставали и телом, и душой. Обеденная трапеза полагалась часов где-то в одиннадцать по-летнему - так что успевали и поесть. А после труда и трапезы тот же Володимер Мономах - не Архимед! - велел спать часик. Как он выражался, это время установлено для отдыха самим Богом. Чтоб обновить телесные и душевные силы и избежать беды.
В полдень приходил таинственный "бес полуденный"... Он знал, когда прийти. Душа даже идущего или стоящего человека в полдневную жару от перенапряжения или незаметно засыпала, безразлично теряя ориентиры и берега - или наоборот, начинала в истерике биться, чтоб высвободиться из опостылевшей тяжелой одежды плоти (это называлось унынием)... - Вот в это время бес входил в тело и брал на себя брошенное управление. Человек становился как бы сомнамбулой. И мог сотворить незнамо что.
Чтоб не разлучать душу с телом, полагалось помолиться и чуток вздремнуть. А потом свеженьким, как занововымытым изнутри, подняться и продолжить нужное дело.
Лжедмитрия, как известно, сокрушили с трона за то, что он полднем не спал, как добрые люди, а с бубенцами и музыкой разъезжал не по-русски бесясь. Самозванец был тайный католик и жил по-польски. А польские магнаты к XVII веку восприняли "светскую галантность" Европы, аристократия которой (как я писал уж) стала "людьми лунными" - не солнечными, в пику своим мужикам-вилланам. Страшно далеки стали они от народа! Русские жили семейно; западные европейцы - "светски". Их свет был не солнечный - искусственный. Свет канделябров и люстр ночных салонов и будуаров, галантной болтовни и беспредельного, безответственного блуда, после которых валились замертво и просыпались в полном угаре как раз к полдню.
- К бесу полуденному...
Вот и доскакалси самозванец.
В старых обычаях, дети, бывает долгоиграюшшый смысл!