February 16th, 2015

от всей души

у древних обитателей Балкан - светловолосых и голубоглазых скотоводов фракийцев - был обычай: выпив рог вина, вылить остатки на голову друга (на его счастье).

ДЖИАМБАТТИСТА МАРИНО (1569 - 1625)

К СВОЕЙ ДАМЕ, РАСПУСТИВШЕЙ ВОЛОСЫ НА СОЛНЦЕ

И золото кудрями посрамит,
Взойдя, моя прекрасная денница:
Власы распустит — словно поделиться
Сияньем пышным с юным днем спешит.

Атлас, пушистым золотом омыт,
Живой волною по плечам струится,
И мягко золотая прядь змеится
В цветах прелестных персей и ланит.

Амура в этой золотой дуброве
Я видел: он среди густых ветвей
Держал крючки и сети наготове;

И, пойманное солнцами очей,
Я видел солнце в сказочном улове,
Подсолнухом тянувшееся к ней.

принципы сабельного боя

эта жестокая игра давно стала непрактичной - человечество перешло на иные виды оружия. Поэтому не вижу причин умолчать о технике сабельного боя.
Красивый сабельный бой сегодня вы можете видеть в исполнении польских бойцов, возрождающих национальный «крестовый» («на крыж») стиль, уже хорошо показанный во многих художественных фильмах. В этой манере когда-то бились один на один шляхтичи. «Крестовый» стиль красивый, правильный – и ДУЭЛЬНЫЙ; слишком большой акцент делается на легких быстрых кистевых и локтевых «мазках» - а вот защиты в нем неэкономно «сильные». Он малопригоден для боя с несколькими противниками (тем более, если они в кольчугах или колетах буйволовой кожи). Для аутентичного практического сабельного бою
XVI-XIX веков профильным является тяжелый, амплитудный «разваливающий» удар сплеча – одного такого удара было достаточно для одного противника: больше к нему уже возвращаться не требовалось.

Имеется универсальное правило. Каждое движение с холодным оружием должно быть:

1.   точным;

2.   отчетливым;

3.   и полным.

Если у вас нет артефакта (гусарской сабли или турецкого килиджа с широкой елманью на конце клинка; индийского талвара либо узкого персидского сильнозагнутого шемшира), возьмите топорик. Тяжелый! Помахайте им в разные стороны, научитесь это делать так, чтоб он шел ребром, а не разворачивался боком к удару. – Вы почувствуете, как в конце взмаха по воздуху оружие будет выворачиваться из руки. После того, как научитесь правильным ударам по диагонали сверхувниз и снизувверх, а также горизонтальным и тычкам-уколам направо и налево, можно приступить к комбинированию ударов в связки и боевым перемещениям.

Сабля в упомянутые века была главным оружием самозащиты и контактного боя для воина-всадника. Когда нужно было отбиться от озверевшей толпы или разбойничков, русский сын боярский или офицер гусарский не махали кулаками: они это делали саблей. Ею можно было и не убивать: несильным ударом плашмя «отсушить» либо сломать атакующую руку или убегающую ногу, оглушить рукоятью, придушить обухом… Сабля на всё годилась.

Но главное для сабли – это, конечно, рубка. В правильном рубящем ударе последовательно включаются плечо, локоть, кисть и пальцы руки. Основная нагрузка-доруливание удара ложится на мизинец. Настоящий удар отсечет руку, разрубит ребра, позвонки, располовинит череп до ушей. – Не факт, что одолеет стальную бронь; но зато промнет или надрубит ее; оглушит, контузит, травмирует мягкие ткани под ней. Хорошая аэродинамика сабли и обученная рука разгоняют удар так, что его не поймает фотоэлемент.

Описанный мною «базовый» сабельный удар амплитуден – и как следствие, всё же достаточно долог. Чтоб избежать в это время вражеской атаки, требовалось сманеврировать: «закрыться» одним противником от другого, уклониться, склинчевать; отвести удар щитом, пистолем или плащом в левой руке – если они есть в наличии.

Полностью развалить пополам человека саблей вряд ли кому удавалось: здесь главное было разрубить позвоночник, а потом не дать оружию заклинить. Для этого применялся знаменитый «потяг», возвращающий саблю на свободу из рассеченного тела. А вот голову срубить было просто. Но только не коннику у конника - потому что кавалерист наклоняется вперед.

Одновременно на вас могут напасть четверо. Стало быть, реальный бой выглядел так: удар, разворот и новый удар прямо из конечной точки первого, разворот и новый удар из конечной точки второго – и так далее… Саблей можно нанести пять ударов в секунду. – А совершенство не знает предела.

Защищались ли клинком от ударов? – По необходимости – да. Удар принимался на плоскость клинка. Защиты оружием могут быть «сильными» (жесткими) и «уступающими». При сильной защите происходит взаимная остановка скрестившихся клинков – в бою против многих противников она нежелательна. Уступающая защита в комбинации с подшагом позволяет отклонить атакующее оружие с боевой траектории – и самому уйти с нее. Тогда можно продолжить своё защитное движение – и перевести его в собственный удар. Рукояти восточных сабель были оснащены только крестовиной; чтобы уберечь кисть, предпочитали так называемые «венгерские защиты», при которых эфес находился выше острия (оружие противника не могло соскользнуть по клинку на руку).

Хороший сабельный боец наносил удары в любом, самом невозможном ракурсе, под невероятными углами. Скажем, последние «сабельники» Великой отечественной войны – старики-казаки, рубившие еще в Японскую и I Мировую, показывали такой фокус: ставили у себя за спиной человека со свернутой в трубку газетой в руке. И, не оборачиваясь, «веером» за спину разрубали газетку надвое.

Сильный сабельник безостановочными сокрушительными ударами и страшными свистящими взмахами сабли валил и обращал в бегство противников, не давая замкнуть себя в кольцо. Уходя от его оружия, враги теснились, наталкивались друг на друга и становились легкой добычей. Даже если у него не было другого оружия, сабельник мог поразить приложившегося по нему из пистоля противника и на расстоянии – метнув саблю. - И сразу же поднять с земли заранее присмотренную другую…

Вот, примерно, как выглядел сабельный бой – верхом или пешим, на стене осажденной крепости, на палубе абордируемого корабля.

Он до сих пор может многому научить человека.

МАЛЕНЬКИЙ ОБОРВЫШ (Лондон, 1860-е). XXI серия

Я ВСТРЕЧАЮ СТАРОГО ТОВАРИЩА
мистер Гапкинс запер за мною дверь дома и предоставил мне идти, куда я хочу. Никогда в жизни не чувствовал я себя в таком странном положении.
Что за человек был этот Гапкинс? Он, конечно, не шутил, иначе он не показал бы мне своей квартиры, не дал бы мне денег, не стал бы откровенничать со мной.
Он будет кормить, одевать меня, давать мне деньги на удовольствия, и все за что? За то, чтобы я продолжал заниматься тем, чем занимаюсь уже два месяца, и гораздо спокойнее; в случае неудачи он обещал выручить меня. Условия, конечно, со всех сторон выгодные для меня. Я буду жить у него, пока мне будет хорошо, а чуть замечу, что он относится ко мне дурно, я брошу его и убегу.
Что за удивительный дурак этот мистер Гапкинс! Я чуть громко не расхохотался на улице, думая о глупой нерасчетливости моего нового хозяина.
Однако куда же мне идти? Он сказал: в театр. Отлично, пойду в Шордичский театр, где я так часто бывал с моими милыми товарищами, и возьму себе место в ложе. Мне теперь скупиться нечего! Я купил пару сосисок, пять апельсинов, выпил кружку пива и направился к театру.
У входа уже толпился народ. Я узнал, что в этот день шла новая пьеса, был бенефис любимого актера, и оттого собралось так много зрителей. Я попал в самую середину толпы, меня тискали и толкали со всех сторон. Один мальчик работал локтями так усердно, что совсем придавил мой карман с сосисками. Я слегка толкнул его и попросил не давить мои сосиски.
– Важная штука твои сосиски! – отвечал он. – Чего ты не ел их дома?
Он стоял впереди меня и, говоря эти слова, не повернул ко мне головы, но я тотчас узнал его по голосу.
– Рипстон, неужели это ты? – вскричал я.
– Смитфилд! Вот так встреча! – закричал мой старый товарищ.
Не обращая внимания на неудовольствие соседей, он повернулся ко мне и протянул мне руку. Это движение оттеснило нас от дверей театра. Нас затискали и затолкали так, что мы постарались скорей выбраться из толпы.
При свете большой лампы, висевшей у подъезда, мы смотрели друг на друга.
– Вот чудесная встреча! – вскричал Рипстон. От восторга он чуть не задушил меня в своих объятиях. – Я-то думал, что ты уж давным-давно умер, а вместо того ты вырос на полголовы, да каким франтом стал! Тебе, должно быть, сильно повезло с тех пор, как мы вместе жили под Арками, а?
Я далеко не был франтом, но одежда моя была прилична. Конечно, она могла показаться роскошною в сравнении с тою, которую я носил, когда заболел горячкою. Но Рипстона уж, разумеется, никто не назвал бы франтом. Его куртка и штаны были из одинаковой материи и страшно перепачканы. Лицо его также далеко не отличалось чистотой. Но особенно удивляли меня его руки. Они были грязны, как всегда, и, кроме того, покрыты мозолями, каких я никогда прежде не видел на них. Когда эти мозолистые руки обвились вокруг воротника моей щеголеватой черной курточки, я почувствовал какое-то странное волнение.
– Чего же ты, Смит? – спросил Рипстон, замечая мое смущение. – Разве ты не рад, что встретился со мной? А, понимаю! – вскричал он, пристально поглядев на меня несколько секунд. – Ты, верно, сделался честным, Смит, и не хочешь знаться со мной? Ты не знаешь, ведь и я также переменился, Смит.
Это объяснение не только не успокоило меня, а, напротив, заставило пожалеть, что я встретил старого товарища.
– То есть, как же это переменился? В чем переменился, Рипстон? – спросил я.
– Да, знаешь, бросил я все эти глупости. Что за жизнь – вечно прятаться по углам, бояться всякого сторожа, всякой торговки? Я тут встретился с одним мальчиком фабричным. Он меня уговорил, да и помог поступить на фабрику Беккера в Спиталфилде. Не легко, конечно, а все-таки хоть прятаться не надо. Получаю восемнадцать пенсов в неделю. А живу в рабочей казарме. Главное – товарищи хорошие.
– А что Моулди? – спросил я с тайной надеждой, что, может быть, хоть Моулди сделался настоящим мошенником.
– Моулди умер, – коротко отвечал Рипстон.
– Умер?
– Да, он умер зимою. Пойдем скорее в театр, а то мы не найдем места в галерее.
Я объявил, что иду в ложу, и уговорил Рипстона пойти со мной, сказав, что могу заплатить за его место, так как у меня в кармане больше шиллинга. Мне стыдно было признаться, что у меня было даже около трех шиллингов.
– Ишь ты, какой богач! – заметил Рипстон. – У тебя место, должно быть, получше моего. Ты, верно, служишь в каком-нибудь магазине мануфактурных товаров?
– Так и есть, ты угадал, – отвечал я, радуясь тому, что он придумал мне занятие.
– И ты, должно быть, долго копил денежки, а сегодня вздумал задать себе пир? – спросил Рипстон.
– Ты всегда ловко угадывал, – сказал я, избегая прямого ответа. – Однако пойдем, а то и в ложах не будет места.
Мы уселись очень удобно в ложе, где, кроме нас, было всего три человека. Я угостил Рипстона сосисками и апельсинами и, пока он ел, спросил у него: что же сталось с Моулди?
– Да с ним случилось несчастье: он свалился с крыши того сарая, что был на берегу реки, помнишь?
– Помню, как же!
– Ну, вот, ты помнишь и то, – продолжал Рипстон, наклоняясь ко мне и говоря почти шепотом, – что наши дела шли очень плохо, когда ты заболел горячкой. После тебя они пошли еще хуже. Тот фургон, в котором мы ночевали с тобой, перестал приезжать под Арки, а в другие телеги нас не пускали. Все боялись, что мы от тебя заразились горячкой. Нам пришлось спать на голых грязных камнях. На улице нам также не везло. Разносчики и торговцы гоняли нас, полицейские следили за нами, работы никакой не было, а стащить что-нибудь, знаешь, по-старому, и не думай. А тут еще завернула непогода, да такая, что просто беда! Уж не знаю, как мы прожили два месяца до рождества.
К празднику всякий, известно, ждет себе чего-нибудь получше, а нам и ждать-то нечего было. Моулди совсем приуныл. Отморозил себе руки и ноги, сидит да стонет, просто всю душу вытянул. А у нас, под Арками, рождество справляют весело. Всякий дает сколько-нибудь денег, устраивают складчину, разводят огонь, пьют чтонибудь горяченькое, курят и поют песни. Прошедший год мы тоже давали денег в складчину, а нынче ничего не могли дать. Вот мы и сидели себе голодные да холодные, в темном уголку, пока другие там угощались да пировали. А Моулди совсем пришел в отчаяние. Он ведь всегда любил поесть, а тут слышит запах жареного мяса, а у самого с утра крошки во рту не было.
Он говорит: «Постой же, Рип, будет и на нашей улице праздник! Полно мучиться, не хочу больше. Коли счастье не дается в руки, я сам его возьму!» Я подумал, он это так со злости говорит. Мне и в голову не пришло, что он задумал что-нибудь серьезное. Я лег спать и расспрашивать его не стал. Только на другое утро просыпаюсь, смотрю – Моулди уж нет. Я удивился: он никогда не уходил, не сказавши мне. Я стал расспрашивать у всех знакомых.
Никто его не видел.
Я пошел на базар, и там нет Моулди! Вернулся домой часов в десять. Только спускаюсь по ступенькам, а мне один мальчик и говорит: «Ну, что, видел его? Каково… ему?» У меня так сердце и замерло. «Про кого ты это так говоришь?» – спрашиваю. «Да про твоего, – говорит, – товарища, про Моулди. Ведь он в больнице, разве ты не знал? Он полез за свинцом на крышу сарая, что на берегу, стал спускаться по трубе, да и свалился. Он переломал себе ноги и ребра. Едва ли доживет до завтра…»
Рипстон так увлекся своим рассказом, что не заметил, как поднялся занавес и началось представление.
Впрочем, первым номером программы был балет, до которого мой приятель был не охотник. Он отер слезы и продолжал свой рассказ:
– Я, конечно, сейчас же пошел в больницу, сказал привратнику, что я брат Моулди, тот меня впустил и велел мне спросить палату сестры Мелии. Я спросил.
Ко мне вышла сестра Мелия. «Вы, – говорит, – не Рипстон ли? Моулди все вас звал. Ему, бедняжке, уж не долго остается жить на свете». Она привела меня в комнату, где он лежал. Смотрю, его обмыли, одели в чистое платье. Он лежит такой бледный-бледный, а глаза у него стали такие большие, голубые. Я никогда прежде не замечал, что у Моулди голубые глаза. А он, как завидел меня, протянул мне руку. «Как я рад, – говорит, – Рип, что ты пришел! Я думал: так и умру, а тебя не увижу!» А я и сказать ему ничего не могу, Смиф, засело у меня что-то в горле, слова не дает выговорить. А Моулди все держит меня за руку.
Вдруг он крепко сжал мою руку, посмотрел на меня, кивнул мне головой и умер.
Слезы прервали речь Рипстона. Я в виде утешения сунул ему в руку большой апельсин; он несколько секунд с ожесточением сосал его и затем продолжал:
– Когда Моулди умер, его смерть так огорчила меня, что я сделался другим человеком. Я решил, что непременно переменю свою жизнь, не знал только, как мне это сделать, за что приняться. А тут, как нарочно, смотрю, на соседней койке тоже мальчишка сидит, В халате. Да только, видно, уже поправляется – веселый такой. «Ты что, – говорит, – брат, голову повесил? Ничего не поделаешь, все там будем». Сначала мне будто обидно показалось. А потом ничего, вижу, это он не со зла. Ну, разговорились мы. Он мне и рассказал, что служит на фабрике, ему там тачкой ногу придавило, ну, да ничего, на этот раз дешево отделался, зажило. Понравился он мне.
Сдружились мы. И так мне не захотелось одному под Арки возвращаться, что страсть. Я ему все рассказал. Он мне и говорит: «Не миновать тебе тюрьмы. Поступай-ка лучше к нам. Я тебя устрою».
Ну, и правда, устроил. Вот и вся моя история. Как-нибудь заходи к нам, посмотришь, как мы живем. Неказисто, конечно. А только ребята хорошие. А теперь ты про тебя расскажи. Тебе, видно, больше моего повезло? Я и забыл теперь, как прежде воришкой был. А ты?
У меня не хватило духу отвечать на его вопрос, и я только кивнул ему головой в виде согласия.
– Тебе это, должно быть, было легко, – сказал он, – тебе меньше пришлось меняться, чем Моулди и мне: ты ведь еще не привык воровать. Помню я, как нам с Моулди бывало смешно глядеть на тебя, когда ты принимаешься за воровство. Ты никогда не был настоящим вором, Смиф, у тебя и смелости не хватало. Я думаю, если бы не мы с Моулди, ты никогда не стал бы воровать.
– Может быть, – проговорил я.
– Тебе, я думаю, теперь приятно вспомнить, что ты не был таким воришкой, как мы с Моулди.
– Да, конечно, приятно. Смотри, Рип, какой славный танец!
– Да, отличный танец! А я все думаю, Смиф, как это хорошо, что мы встретились, когда оба переменились. Нам было бы совсем не так весело, если бы переменился только один из нас! Что, если бы я жил по-старому, а ты уже сделался бы честным? Ты, пожалуй, не захотел бы говорить со мной? А если бы ты заговорил, как бы я тебе отвечал? Я думаю, я скрыл бы от тебя, что я все еще воришка. Или я сказал бы тебе правду и стал бы насмехаться над тобой, что ты такой франт, такой важный.
Никогда в жизни не видал я Рипстона таким разговорчивым и откровенным. Каждое слово его было мне ножом в сердце. Последнее время совесть моя замолкла, но теперь Рипстон опять расшевелил ее.
Мое знакомство с ним и Моулди было совсем особенного рода, оно легче всякого другого могло превратиться в дружбу. Известие о смерти Моулди само по себе взволновало меня. Но главное, мой старый друг Рип, Рип, которого я любил гораздо больше Моулди, сделался честным, стал говорить как честный мальчик. Не понимая, что делает, он растравлял мою рану, и я чувствовал такой стыд, такое раскаяние, что готов был провалиться сквозь землю. В то же время я боялся, что Рипстон заметит мое смущение, и это еще больше увеличивало мои мучения. Страх мой оказался не напрасным. Представив, как бы мы встретились, если бы он остался воришкой, а я сделался честным мальчиком, мой старый товарищ развеселился. Толкая меня под бок, он с хохотом спрашивал: неужели мне не смешно? Мне нисколько не было смешно. Я не мог заставить себя не только засмеяться, но даже улыбнуться. Я смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и стиснув зубы. Рипстон вдруг остановился, среди смеха.
– Что с тобой, Смиф? – спросил он, взяв меня за руку. – У тебя что-то неладно? Ты ведь служишь в магазине, это правда?
В эту минуту поднялся занавес, и началось представление новой пьесы, так что я мог оставить вопрос Рипа без ответа. Чтобы скрыть свое смущение, я принялся хлопать в ладоши и кричать «браво» вместе с остальной публикой.
Пьеса была необыкновенно интересна и трогательна. В ней изображалась вся жизнь одного очень несчастного человека. В первом действии он был еще крошечным ребенком и мать носила его на руках; отец его, злой, гадкий пьяница, требует денег у своей жены и колотит ее, когда она говорит, что у нее денег нет.
– Этак, Смиф, и у вас в доме бывало, – обратился ко мне Рипстон после первого действия. – Помнишь, ты рассказывал, как отец твой колотил твою мать?
– Помню, – отвечал я, и мне живо вспомнилась моя бедная мать.
– А хорошо иметь мать, Смиф, – продолжал Рипстон. – Ты, я думаю, очень жалеешь теперь, когда ты переменился, что у тебя нет настоящей матери? Мне так было хорошо, как я вернулся к своей старухе. Она меня обняла, да так крепко, что я думал – она меня задушит. И сама чуть не умерла от радости. Ах, что я тогда чувствовал, Смиф!
У меня навернулись слезы, мне хотелось во всем признаться Рипу. Только стыд удерживал меня. В эту минуту я от всей души презирал Гапкинса и не чувствовал ни малейшего желания вернуться к нему.
Во втором действии Френк – так звали ребенка – стал уже взрослым мальчиком. Мать его умирает, ему нечем похоронить ее, и он ворует, чтобы купить для нее гроб. За это его арестовывают и ведут в тюрьму.
В третьем действии он уже выпущен из тюрьмы, пирует с ворами и разбойниками. Им нечем заплатить за выпитое пиво, и он опять ворует. Его сажают в тюрьму и набивают на ноги железные кандалы.
В четвертом действии он работает на каторге вместе с другими ссыльными.
В пятом действии он отбыл срок и ищет работы, чтобы жить честным трудом. Но ничего не находит. Он встречает одного своего знакомого каторжника, который подговаривает его на какое-то дурное дело.
В шестом действии он вместе с каторжниками забирается в контору, убивает сторожа и похищает все деньги. Полиция застигла их на месте. Каторжник бежит, а Френка снова сажают в тюрьму.
В седьмом действии Френк сидит в тюрьме, закованный в цепи.
Он раскаивается в своих дурных поступках и страшно мучается. Вдруг он видит во сне свою мать; она утешает и ободряет его; он плачет и идет на казнь спокойно, без всякого отчаяния. В это время развертывается бумага, на которой крупными буквами написано: «Любовь матери бесконечна»…

ДЖЕЙМС ГРИНВУД