germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

Categories:

БОРИС ЗАЙЦЕВ (1881 - 1972. дворянин, русский паломник. изгнанник первой волны)

МАЙ

в зеленоватом сумраке Коля с Комариком скользят на велосипедах вдоль самого тротуара, под распустившимися топольками; точно два сереньких вальдшнепа тянут – бесшумно, легко; цепляют временами веточку с тополя, трут в ладони, и сладкий запах омывает руку: дивный весенний цвет.
Перед циклодромом вольт вправо, на средину улицы и мягким полукругом внутрь, в калитку. «Прикатили, ша-тяги! – Потапыч запер щеколду. – Долго теперь не угомонятся». Комарик снимает фуражку; спрыгивают с «машин». Фуражки – реальное училище, а возраст – шестой класс (лет 14 - 17. Брали в реальные с 9-и, обучение шло 6 – 7 лет. – germiones_muzh.). Комарик вытер капельки пота с носа, опять сели, тихонько двинули – едут. По треку легко, шины тихо шипят, воздух плавный, майский, овевает. Комариков велосипед впереди, лидером, Колин сам собой тянется за ним, можно не думать – так, бродить мыслью, улыбаться себе самому и чаще чему-то милому и нежно-зеленеющему, что встает в глуби и чего не знаешь, но оно близко, совсем близко, и ему можно улыбнуться, и внутри вскипит светлая, легкая слеза.
И эти топольки зелененькие – трек обсажен ими – какое пахучее кольцо! Впереди торчит фигурка Комарика – точно фитюлька какая на велосипеде, топырятся вбоки лопоухие ушки, и штиблеты с подкаченными штанишками ходят ровно: раз – два, раз – два. «Да. А Машура придет? Обещалась прийти, хочет учиться на велосипеде – завела себе даже… раз – два, раз – два». Ах, шельмец Комарик, думает, он заснул, – бросок сделал; это значит– жжвык, нажал педали, и курьерским ходом удирать – каков? Коля ни за что, нет, не уступит. Тоже бросок, вдогонку. «Тише вы, тише, полосатые! Шеи вывернут, анафемы, отвечай тогда!»
Но сдержать молодых ярильщиков трудно: закипает розовая кровь, подступает к сердцу – и вперед, в душистой мгле, скорей, скорей, чтобы сливались в зеленеющий круг все тополенки кругом, чтоб нестись, как стрижи в майском воздухе, пьяные маем, а вокруг смутно мелькает все, тускнеет под шелковой дымкой.
– Что, взял? Думал удрать? Ну и не думай!
Ребята устали, гонка вышла вничью, только очень сумно под сердцем – покатывает, и в глазах круги. Кажется, если б промчаться еще малость, сердце б выпрыгнуло из груди, и так бы и ухнул куда-то, в темное лоно. А пока мутит даже несколько… вот скандал, вдруг сейчас придет Машура, а они, как окуни на берегу, будут валяться и отдыхивать.
Уже в небе, наверху, идет свое глубокое действие; плывет ночное, разбрелись облака, затемнела бездна, безбрежная, со звездочками. Она дохнула своим, и прохлада сошла со звездных высот, бальзамом льет на городишко, на ребят, Потапыча. Вдруг калитка отворяется – Машура! Легенькая, с тоненькими ножками, в гимназическом переднике. Наконец-то, а ее уж ждут. «Велосипед-то привезли?» Да, конечно. «Вы меня поучите». Коля розовеет. Если б нужно, обежал бы циклодром раз десять, сто. «За мной мама зайдет, только б начальница не узнала, это будет ужасно. Вообразите, одна, с гимназистами!» Машура болтает – бойкая коза, около ней всегда всякие «они» – Коля с ненавистью вспоминает длинного классика (- гимназист: классическая гимназия. – germiones_muzh.), радикала, с умными словами. Но как легко бежать с ней рядом! Разве обратиться в кули, в какого-нибудь японца, человека-лошадь, и возить в двухколеске эту тоненькую Машуру всю жизнь? «Ой, вираж, страшно, упаду, кара-у-л!» Машура заливается, а Коля въелся в руль, велосипед бежит по наклону, они в самом дальнем углу циклодрома, их видит только красная луна, что выставила рожу, в майском дыму, из-за края водокачки. Вот, в двух вершках горячие глаза Машуры, прыгающий локон, и все ее тепленькое тельце прильнуло к нему от наклона «машины». «Машура…» Но что – Машура, надо поцеловать ее в незащищенный височек, да, вот так, и краснеть, шептать ей на ухо какую-то чепуху, вдохнуть ее девичью прелесть, и пусть она сама застыдится глубокорусским румянцем, щелкнет его по носу, но любовно, а луна будет багроветь и взлезать все выше, в сонной прохладе; и тяжелый жук, майский жук прожужжит над ними – запутается в Машуриных волосах.
Приехала в коляске мама, смеялась, весело поздоровалась с мальчишками и увезла Машуру. От нее пахло духами, тонкий платочек белел из ридикюля, и, когда они сели обе в экипаж, Коле показалось, что это сестры, нежно-энглизированные существа. «Уж вижу, вижу, Машуре не скучно было с вами», – мама лукаво косит глазом на Колю, и под зеленоватой луной Коле этот глаз так же безмерно дорог, как и Машурин. Они смеются и вспыхивают будто, а луна потопляет всех теплым изумрудом. Опять они, как верные пажи, заскользили с двух сторон у коляски; спицы отблескивают луной, Комарик бросил в коляску пригоршню сережек тополевых, и оттуда легенький хохот, и Коля вновь замлел на руле с бродячей, овеянной душой. Снова бы так – лететь и лететь, и далеко за городом, мимо белоствольных берез у большака, с дымно-зелеными тенями, в лунных майских полях… «Addio, до свидания!» Из пролетки замахали, забелело, свернули в сторону, шины их зашуршали опять, даже под звезду огнецветную, на которую они будто и тянут. «Прощай, прощай, Колька!» – «Прощай!» – Но Коле никуда сейчас не хочется; все тот же пахучий височек Машуры перед глазами, и образ ее – только еще легче теперь, точно воздушная, лунная благодать напоила его. «Ах луна, милая моя луна!» И чтоб почтить ее, Коля мягко кружит на велосипеде по улице, как тихенький козодой; несколько легких туров какого-то вальса, колдовского и слабого. «Домой, луна, домой!» Топольки по тротуарам дрогнули и засеребрились, несколько новых листочков распукнулось, глянув на свет Божий; вдали голубеет уплывающий ушастый Комарик, – а Коля зашуршал домой, лениво, сквозь тихую дрему и тающую свою мальчишью душу.
В окне, дома, видит он тетю Бунте. Это значит, лунный вечер, тетя тоже мечтает, старыми немецкими мечтами. Целый день она мотала мотовило с нитками для чулочной, а теперь дышит весной и даже пенсне сняла. «Ну, хороший мой человек, приехал?» Это вечные закадычные друзья. Тетя Бунте знает и Машуру, и маму и все видит давними своими глазами. «Ты не думай, Коля, – говорит она иной раз и, осклабясь, улыбается безбрежной улыбкой, – я очень хитрый человек, я всегда все вижу». И тогда оба они хохочут – шестидесятилетний ребенок и ребенок малый.
«Устал, мой хороший, со своим фюльсипедом, поди, Коля, сними блузу, все такось легче». – «Ничего, тетя, у-ух… у вас прохладно». В комнатах действительно прохладно: синеватые сумерки, слабо белеют чехлы кресел по стенам, и пахнет старой, старой жизнью. На стенах портреты допотопных тетиных предков – «контористов», икона с лампадкой.
«Посиди, Коля, смирно; смотри, у окошка простудишься». Но Коля не слушает: окно выходит в садик, оттуда так сладко тянет жасмином, – белой, тяжелой волной, и на ней плывет мысль, качается, как на тихом море. Так же ль пахнет из сада сейчас и у ней, у Машуры? И вдруг она тоже сидит на подоконнике и вспоминает Колю, поцелуй на циклодроме? Боже, Боже, розовый прилив затопляет сердце, в темноте он краснеет пионом, и подкатывает к груди дивный трепет, – вот, скажи она сейчас, чтобы умер, – и в одно мгновение сгорел бы и сжегся. «Коля, не глотай холодной воды, это тебе нездорово». Ах, какая там холодная вода, дорогая тетя, милая тетя, что вы понимаете? Все равно нельзя так сидеть тут – тихенько. Все равно уйдет отсюда – бродить, шататься, разве можно дома усидеть в такое время?
На улице легко и радостно: весь этот маленький городишко распростерся под небом и луной, скромно благоухая садами; уже май, сады в белой одежде, дивные яблонные цветы белорозовы, и, идя вдоль забора, вдруг вдохнешь теплую, сладковатую прелесть. Коля бредет. Хорошо бы уехать на лодке – по реке, заплыть в неизвестные леса на том берегу, заблудиться в них, сгинуть в лунном безмолвии… «Здравствуйте, Коля». Коля вздрагивает. «Здравствуйте», – он бормочет и краснеет. Впрочем, что ж, это всего поручик Штюрцваге. У него светло-голубые глаза, эмалево-фарфоровые, тоненький румянец и на пальце бирюзовое кольцо. «Вы куда же, собственно? Воздухом дышите?» – «Не-ет, я в… реальное училище, – Коля вдруг вспоминает. – Нам нынче обещали звезды в телескоп показать». – «Вряд ли увидите хорошо, при луне звезд бывает мало».
Штюрцваге идет рядом, от него чуть тянет хорошими духами, и легкие лакированные сапоги сияют под луной. Под мышкой концертино. И бирюзово-эмалевые глаза кажутся Коле загадочными. Вообще все странно: кто он такой, Коля точно не знает. Так, офицер, но особенный, музыкант, и отличный, и всегда он изящен, с нежным румянцем, вдали от товарищей, с маленьким слабым инструментом.
Но вот переулок, куда Коле сворачивать, – тихий, тихий переулок. На углу прозябает историк Козел, на той стороне церковь святого Иоанна, где все свои учебные годы Коля пел на клиросе. А там дальше и само «реальное»: маленьким мальчиком, замирающим от ужаса, поступил он сюда в далекие времена, а теперь неделя, две – и это большое розовое здание, с густыми кленами в саду, уплывет назад, а его и его друзей, и Машуру, Комарика понесут вперед новые – розовые волны молодости.
По двору в чесучовом пиджаке расхаживает физик Проничка, а иначе Прон, и беседует с «первым учеником»: вероятно, о законах Гей-Люссака или Бойля-Мариотта. Проничка скромен и тих, только кончики висячих светлых усов, котообразного вида, шевелятся под майским дуновением да отблескивают очки под луной. «Все уж собрались, так, я готов показать вам диск луны, господа; наш телескоп увеличивает приблизительно в четыреста раз, следовательно, вы увидите луну как бы с расстояния десяти тысяч верст; а для луны это все равно, как если бы мы рассматривали друг друга на десять шагов». Смеются. Проничку любят, и его физико-математическим шуткам даже рады. Вот и телескоп, – на треножнике, вроде фотографического аппарата – но как странно глянуть туда! Все Васильевы, Ивановы первые и вторые (- принято было давать номера однофамильцам. – germiones_muzh.), кудлатые и с аккуратными проборчиками поочередно смотрят в это отверстие; и по очереди на каждого дышит беспредельный мир, дальнее безмолвие планет и бездн.
Кто-то двинул трубу, – в поле зрения засияла луна. Она, она сама, живьем и на безмерном расстоянии, всегда – прекрасная, всегда – печальная ночная бродяга. Видны пустыни и кратеры, и черные тени зубцами бегут в долины, все дальше и дальше. «Древние полагали, что луну населяют души умерших», – слышит Коля над ухом, но он и вообще плохо понимает все сейчас, кроме одного: живая, близкая луна, и вместе мертвая и навеки чужая, серебряный, вечный свет, к которому сразу чувствуешь острую жалость, любовь, изумление и тоску. Точно из далекого мира, таинственного и светлого, кто-то ранит невидимыми стрелами земное сердце. Коля отходит. Снова Проничка с законами газов, чесучовый пиджачишко и скромная учительская душа; розовый корпус училища и директорский особняк с блистающими в луне окнами: давно привычная малая жизнь. Комарик опять тут. Коля берет его под руку, и вместе они идут по кленовой аллее – прямо, налево. Светлые вырезы, тени тихо ходят по дорожке; дрожат многолопастные листы; Комарик тоже присмирел, и точно: золотая легкая тоска оплетает души; хочется затрепетать, замереть в тихом и сладостном волнении – и ждать чего-то. Чего? Улыбнуться ему, как неизбежному, и заплакать светлыми лунными слезами.

В квартирке сестры Сони жарко, кипит самовар, окна настежь, но мало помогают. Только что уложили Петьку, теперь можно спокойнее съесть пару яиц всмятку; да и сами устали: был длинный спор, Коля со свирепостью налетал на христианство и на нравственность и вообще имел разбойно-воинственный вид; проповедовал даже самоубийство. Но потом приустал, как и Соничка, и в этой слабой лени оба опять почувствовали, как, собственно, далеки их слова и как они глубоко близки друг другу. «Что ж это, через неделю конец, последний экзамен, аттестат?» – «И конец». – «Соня, да ведь вы сами нынче, собственно, последний вечер здесь, на этой квартире, сообразите-ка». Соня оборачивается к Марье Ивановне. «Ведь завтра; укладываться…» – «Ну, значит, нынче прощальный вечер, бал разгонный!» – «Соня, у вас есть вишневка, чего же вы жадничаете». Соня смеется. В самом деле, как-то из головы вон. Последний вечер, всю эту зиму и Коля и Марья Ивановна были верными друзьями, разгоняли ее одиночество и безлюдье с этим маленьким Петюшкой, – сколько вечеров прокричали тут. И сколько раз Коля рычал, как сегодня, – это значит, круто подошло от любви – рычал и семнадцатилетним своим мозгом набрасывался на «основы».
Три рюмки полны густой, маслянисто-вишневой «влагой». Лунный луч играет в них малиновым бархатом. «За любовь, други… за май!» И все трое пьют, и стыдливое что-то, тайное и обаятельное туманит всем сразу головы. Там, вокруг и внутри у сердца, и в прошедшем лежит и веет этот дивный бог, земной и небесный. И вкушал красного вина, не его ли крови они вкушают, не свершают ли странного таинства под дыханием его первого вестника – мая. «Вы вот, Коля, шумите и ниспровергаете, а вам семнадцать лет, все вам открыто еще и предстоит… Соничка, чокнемтесь за его молодость!» Женщины чокаются и, как старшие, обмениваются понимающим взглядом – с оттенком знания-печали. «Ну и то сказать: будем старые и все будем вспоминать и говорить: что лучше мая?» Под окном тень промелькнула – Коля стремглав бросился вниз. У подъезда спряталась фигура в платочке – это Машурина Дунечка (горничная, скорей всего. – germiones_muzh.); сует в руки письмишко. Дух захватило в Колиной груди – читает: «Очень Вы меня любите? Пошли ли бы за мной на каторгу?» (- дурочка какая:). – germiones_muzh.)
В лунной тени бумага и буквы кажутся синеющими, но глаз остро видит все, он проник бы взором сквозь конверт; тут же, на улице, при улыбках и трепете огромной звезды, Коля пишет ответ: «На каторгу, на смерть, я люблю Вас».
И уже этого довольно. И быть может, никогда он не будет знать этой Машуры, но сейчас душа пронизана до недр, невидимый дивный стрелок прострелил ее, и, как опьяневший голубь, она кружит над светом, счастьем и смертью, в любви, любви.
Малый Петюшка заснул. Соня и Марья Ивановна засели на подоконник – молчат, закутаны тихим томлением; кто-то овеял их прелестью, думами, точно жасминный дух задурманил. «Соня, если б тебя любил кто и сказал: пойди на чердак, прыгни в слуховое окошко – так, ни с того ни с сего… это хорошо бы, по-твоему, было?» Женщины молчали, про себя улыбались и туманно сказали: «Хорошо. Так и надо».

Было довольно поздно, когда Коля вышел от Сонички. Ночь успела уйти в глубокие свои недра, уже можно было думать о скором рассвете, и только луна сияла еще выше и чище на небе. Казалось, она побледнела и с большей серьезностью взирает на людей, улицу, Колю, на тихий городишко и сады в цвету.
В переулке, около Сонички, Коля услышал музыку; окна небольшого флигеля раскрыты, и с аккомпанементом рояли поет тонкое, знакомое концертино. Сразу Коля вспоминает Штюрцваге: белый лоб и нежные, чуть влажные пальцы, как цветы; они ходят в тихом вдохновении по клавиатурке инструмента; и эти звуки медленно вьются, слабо-слабо плывут. А за роялью старая учительница музыки, к которой каждый день ходит матово-бирюзовый поручик – точно горит к ней скрыто-глубоким огнем; так вздыхают они, томятся и услаждают весенние вечера гармониями.
Скоро Штюрцваге вышел, со всегдашним своим концертино под мышкой и обычным ровным, слегка непонятным ходом зашагал в боковую улицу.

«Это ты, Коля?» – «Я». – «Все такось, боюсь я ночью: не ровен час…» Тетя слегка ковыляет больной ногой, в светлой кофточке и пенсне. Только что она молилась перед сном и сейчас опять пойдет молиться. Так бывает каждый вечер – каждый вечер с пламенными слезами, стоя на твердом полу на коленях, молится она о душе своего Жорженьки, далекого и бесценного, с кем предстоит ей встреча за пределом жизни. В голубой мгле склоняет она свое древнее сердце к Божьей лампаде; и слезы, стекая ровными потоками, омывают тетину душу, насаждая надежду и мир. Все тогда ясно в тетиной груди – одного она понять не может: как же они узнают там друг друга?
Когда Коля взобрался уже к себе в светелку и собирается раздеваться, к нему по крутой лесенке вдруг тащится тетя, – с усилием, стукая огромным каблуком. В глазах ее волнение и слезы. «Ну, Коля, вот ты умный человек, скажи мне… как же Жорж там будет… похож на здешнего?» А Колино сердце терзает сладкая любовь. Из дальней дали кивает ему кто-то, в душевном трепете чует он нисхождение чудесного, и снова, как не раз нынче днем, ему хочется пасть на тетину шею и вместе рыдать и стенать, и в безумном восторге бормотать что-то.
«Узнаете, тетя, узнаете!»

Забелело на востоке, зарозовело, – дымится утро. Спущены занавеси у тети, у Коли, только ласковый ветер, как утренний сторож, посмеивается и колышет; пахнет в лицо сладкой сиренью. Розовые пятна ярче, скоро приход огненного гостя из-за горизонта, и в этот поздний час тих и глубок сон людей. Спят Машура, Комарик, Штюрцваге, Проничка, Соня, луна, тетя и Коля. Их сон покоен и легок – точно одна, общая вуаль накинута на всех. И выше, – розовей и радостней – встает красный май, дивный и целительный, огненный, светлый, летит над землей легким летом, – напевает на людских душах, как на ясных свирелях, свои песни: пенно-розовеющие и любовные.

1907
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments