germiones_muzh (germiones_muzh) wrote,
germiones_muzh
germiones_muzh

ИНВАЛИД ДЕТСТВА (1980-е. СССР) III серия

— …надо быть милосердным, — проговорила Ирина. — Надо быть прекрасным!

Ей вдруг показалось, что она послана к этим людям, чтоб принести им весть из иного, лучшего миpa, открыть им глаза, просветить их души, обрадовать, и ободрить, что не все так скудно и безнадежно на этой земле, что на свете бывают праздники, звучит музыка, живут необыкновенные, духовно образованные люди, умеющие разбираться в хитросплетениях бытия и ценить искусство, творить культуру и отражать нападки суровой действительности тончайшей иронией. И она, как бы некий ангел с золотистыми волосами и нежным лицом, теперь просто обязана уронить на них свое небесное перо, благословить их на красоту и добро, смягчить елеем своего милосердия их грубые и ожесточенные души, наконец, облагородить их земной тесный путь!
О, она всегда была добра к этому миру! Она никогда не жадничала, не щадила себя — раздавала, дарила, тратила, транжирила, проматывала дни и ночи, вдохновения и наития, фантазии и сумасбродства.
«У меня легкая рука!» — кричала она, ловя такси и бросаясь под колеса машин так, что визжали тормоза.
«Я не фетишистка!» — поднимала она вверх, словно грозная боярыня Морозова, два длинных перста, как бы предупреждая каждого, кто бы посмел высказать ей свое сожаление или сочувствие по поводу того, что она распродает направо и налево то уникальное имущество, которое ее покойный муж тщательно подбирал и коллекционировал всю свою жизнь.
«Больше всего я ненавижу жлобство!» — кричала она, давая безудержные чаевые лабухам и официантам.
«Я сполна плачу жизни по всем счетам и несу на ее костер все, что может воспламеняться!» — громко шептала она самой себе, выпрастывая из воротника длинную шею и в последний раз бродя по комнатам уже проданной все тем же презренным нуворишам и буржуа от культуры дивной дачи, увитой плющом и похожей на старинный замок.
«Вишневый сад! Прощай, мой вишневый сад!» — распахивала она окна и балконные двери, а то вдруг сбегала по широким плоским ступенькам за колючим хворостом и разжигала свой прощальный жаркий огонь в замысловатом камине.

— А твой-то вчера был у нас, до самой ночи просидел! — сказала Пелагея уважительно. — Все за Лёнюшку письма писал — поздравления с Рождеством Христовым. Еще два месяца до Рождества, а у Лёнюшки всё готово! И песню Татьянину записал — больно она ему понравилась. Хорошая песня, душевная. Вот и тетрадку здесь оставил — может, передашь ему, а то там, я поглядела, у него каноны записаны, может, нужна ему.
Ирина раскрыла большую общую тетрадь. На обложке было написано: «Канонник послушника Александра». Она перевернула несколько страниц и прочитала:
…Кто творит таковая, яко же аз? Яко же бо свиния лежит в калу, так и аз греху служу…
«Да, — с состраданием подумала она. — И это их уровень! Их эстетика!»
Она стала листать дальше, дивясь причудливому рукописному шрифту, и, наконец, ткнула наугад:
…Да како возможеши воззрети на меня или приступити ко мне, яко псу смердящему?..
«Что же это за откровения! — подумала она с тоской. Кто это все сочинил? Как это все грубо, оскорбительно, просто ужасно!»
На какой-то странице прихотливый шрифт оборвался, и дальше пошел Сашин обычный, летящий в сторону почерк:
Житейское море
Играет волнами,
В страданье и горе
Оно перед нами.
Сегодня ты весел
И жизнью доволен,
Веселья круг тесен,
А завтра ты болен…
«Боже! — еще больше ужаснулась она. — Как бездарно!» Пошло! И это он, он, ее мальчик! Надо было быть сыном такого отца, ее сыном, наконец; надо было воспитываться в среде писателей и артистов, быть лично знакомым с лучшими поэтами, иметь такую библиотеку, посещать такие концерты, чтобы в восемнадцать лет предпочесть всему этому этакую безвкусицу и галиматью! А ведь она предупреждала!..

— Александр, — говорила она, слегка захмелев от допитой бутылки, — пойми, это же другие люди! Ты обольщаешься: тебе интересно, потому что ты никогда не сталкивался с ними раньше, а я тебе говорю: это — бездна! Ну кто, кто, ответь мне, идет в церковь? Тот, кто не способен отыскать себе место в мире, преуспеть, быть любимым. Отверженные, темные, опустившиеся от хронических неудач, никчемные и бесталанные. Они идут туда и образуют общество физических и нравственных калек, внутри которого действуют все те же психологические и социальные механизмы: желание власти, зависть, корысть. А при этом, при этом — заметь — они, словно монополизировав Бога, смеют еще что-то выкрикивать Его именем, клеймить инакомыслящих и грозить им преисподней! Ну разве я могу отдать тебя им на заклание?
Саша вдруг сжал кулаки и ударил с размаху по столу так, что расколол надвое блюдце из-под Ирининого домашнего сыра. Серебристый пуделек взвизгнул и соскочил с ее колен.
— Да если ты меня не отпустишь — я ведь все разобью огромной кувалдой! Я ведь разнесу этот дом!

…Да! И вот им, вот этим богооставленным существам захотелось ей вдруг отдать все, чем она так искусно владела, — озарить их лучами своего обаяния, обворожить магией своего изящного слова, вдохновить высоким смыслом своих жизненных концепций, наконец, распахнуть перед ними дивные ларцы баснословных воспоминаний, одарить, возвысить и осчастливить, чтобы и они, хоть однажды, могли увидеть таинственное свеченье жизненной лимфы!
Она готова: пусть и на них повеет соленым и влажным ветром того запредельного плаванья к феерическим землям по бесконечным океаническим просторам, куда она отправлялась несколько лет назад и откуда вернулась ослепительно загорелая, в новешеньких белых брюках и черном свитере, с милым золотым медальоном, загадочно мерцая глазами и вдохновенно вещая избранным, как счастливо миновала она остров Пряностей, вобравший в себя зловещие запахи всех аллергенов мира, и, пока все туристы и даже моряки страдали от целого спектра идиосинкразии, весело расхаживала по пустынной палубе, подставляя лицо знойным лучам, так что была замечена самим капитаном, который пригласил ее на ужин и уверял, что такую необыкновенную мореплавательницу он бы обязательно включил в свою команду.

— Да ты это — ночью-то — не бойся! — заскрипела Нехочу. — Гусыня-то моя ночью на двор выходит, слазит с корзины и шлеп, шлеп через всю хатку.
— У меня в Англии, — Ирина обратила к ней ласковый взор, стараясь как можно громче и внятнее выговаривать слова, — есть один друг. Он очень популярный певец и актер, но это не так важно… У него под Лондоном замок и целое хозяйство: кони — он страстный наездник, — индюки, гуси… Так чтобы гуси не убегали, он велел окружить этот дом не забором, а рвом — он неглубок, но безводен, и гуси не могут через него перебраться…
— Не хочу, — махнула рукою бабка, думая, что Ирина предлагает ей поесть.

Она вдруг вспомнила Ричарда, и это показалось ей печальным и романтичным: здесь, в этом краю забвенья, в этой нефинтикультяпной душной избе, в обществе двух полуслепых-полуглухих старух, румяной полубезумной бабы и женоподобного увечного монаха сидела она — вся из этих хрупких, утонченных, отточенных линий, — кроткая, лучезарная, со словами утешения на устах, в то время как он, должно быть, седлал какого-нибудь отборного вороного коня — сам в щегольских жокейских трико и в кепи с длинным козырьком, — вертопрах, игрок, фаворит, капризник и баловень, сын фортуны… Вот как развела их судьба!
«Тот, кто играет с жизнью на большие ставки, — часто повторяла она, — сам попадает под законы игры: рулетка раскручивается, и рок подставляет свой чет и нечет!»
— Ты чего это, Пелагея? — возмутился вдруг Лёнюшка. — Она мне рыбку в чай уронила! — с обидой в голосе пожаловался он Ирине.
Она испугалась, как бы он опять не заставил старушку отбивать поклоны, и предложила:
— Давайте я вымою чашку, налью новый, а вы мне расскажите вашу удивительную жизненную историю про Богоматерь.
Монах вдруг преобразил капризную мину в какую-то постную улыбку и стал звучно отхлебывать испорченный чай.
— Старец Прохор, — мрачно сказал он, — когда ему приносили суп, закапывал его прямо с кастрюлькой в землю на три дня и только после этого вкушал. Так он боролся с бесом чревоугодия.
— Помилуйте, — улыбнулась Ирина, — для этого есть иные, менее экстравагантные пути. Вот я, например, отношусь к еде чисто символически — так только: поклюю и довольно…

А она была уверена — стоит ей только овдоветь, и Ричард приедет за ней, прилетит, прискачет и увезет в свой туманный Альбион с неизменными словами: «Наконец ты свободна, о прекраснейшая из женщин! На коленях умоляю тебя осчастливить несчастнейшего из смертных!» Но муж умер, а он все не ехал…
Была у него одна песня с несложной музыкальной фразой: та-та-та, та-та, та-та-та. Почему-то у нее и в их лучшую пору начинало щемить сердце от этого нехитрого плетения, словно в предчувствии грядущих мытарств и трагедий, и она просила: «Дорогой, не пой это больше, мне страшно». А потом просила: «Нет, спой, спой это мучительное — та-та-та, та-та, та-та-та!» И тогда он тоже чего-то пугался и, завязывая ее волосы вокруг своей шеи, говорил с улыбкой: «Посмотри, Ирина, а ведь я твой пленник».
…Она посылала ему телеграммы, где было написано латинскими буквами «ВНИМАЮ ГОЛОСУ ТВОЕГО СЕРДЦА СКВОЗЬ ТОЛЩУ ДНЕЙ И ОБСТОЯТЕЛЬСТВ. ЖДУ НАШЕЙ НАЗНАЧЕННОЙ БОГОМ ВСТРЕЧИ НА ЭТОЙ ЗАТЕРЯННОЙ В МИРАХ, ТРАГИЧНОЙ ЗЕМЛЕ». Звонила долгими глухими ночами, и он брал трубку: «О, Ирина! Очень рад, а у нас туман».

— Лёнюшка, тебя Ирина-то просила рассказать про Царицу Небесную, ту историю, помнишь? — тоненько проговорила Пелагея.
— Ты и расскажи, — благословил он, откидываясь на спинку стула. — И вы, Марья Тихоновна, послушайте!
— Не хОчу, — протянула бабка. — Ну разве что хлебца самый чуток.
Ирина хотела было уже отложить свое чтиво в сторону, но заметила, что тетрадь была начата и с обратной стороны, и, перевернув ее, прочитала несколько строк:
Опять забыл рассказать отцу Иерониму эту треклятую историю с джинсами. Надо перед каждой исповедью записывать грехи!..
«А, — подумала Ирина, — видимо, он имеет в виду тот случай, когда они с дружком разрезали пополам новенькие джинсы, вложили половинки в фирменные пакеты и фарцанули ими у гостиницы. О, она тогда подключила высшие чины МВД, чтобы дело замяли…»
— А вот надо начать с того, как Лёнюшка ко мне попал. Когда при Хрущеве-то разогнали Глинскую Пустынь да Киевскую Лавру, много было тогда бездомных монахов…
Отложив в сторону Сашину тетрадь, Ирина вдруг подумала, отчасти вдохновляемая идеей некоего соперничества с сыном, что все это может быть очень интересным этнографическим материалом, которого еще не касалось ни перо писателя, ни рука исследователя, и вот ее занесло в некий мифологический заповедник. Она вспомнила, как ее муж при каждом экстравагантном рассказе всегда вынимал блокнот и что-то, как он выражался, «чирикал» в нем. Ирина знала, что такие блокноты называются «творческой кладовой писателя», и она решила, чтобы не терять времени даром, использовать свое пребывание здесь еще и в целях служения отечественной словесности. Она представляла, как это можно будет потом, записав несколько — ну, скажем, десяток — народных историй, изящно их подправив и отредактировав, выпустить, может быть, даже небольшой книжкой. Она достала тоненький фломастер и еженедельник, который использовала в качестве телефонного справочника, и вывела аккуратно: «Из рассказов монашествующей сказительницы». Она не знала стенографии и потому записывала пунктирно, так сказать, тезисно, дабы при возвращении в Москву восстановить услышанное в колорите всех деталей.
— Жила я в общежитии при порошковой фабрике — вон руки мои до сих пор помнят. Жила я со своей сестрой девицей Варварой. Она совсем больная была да безногая, а такая тихая, ясная. Комната у нас была что твоя, Тихоновна, кухонька — чуть может, поболее. А я так-то — работала, а уж как руки кровью начинали сочиться из-под чешуек-то заскорузлых — и не брезговала на паперть сходить…

— Вот это, видишь — дама-то с ним: с одной стороны пиковая, с другой стороны бубновая, молодая, а ты выходишь у нас червовой, так ты в ногах у него, — говорила Ирине, «выбросив» на Ричарда и колдуя над раскладом, мама Вика. — Дорог ему много выпадает, но к тебе — вот видишь: десятка-то твоя с краю — какая-то уж больно сомнительная. А в голове у него, видишь, денежный интерес какой-то крупный, казенный дом, хлопоты, но все не твои-то хлопоты, а этой — молоденькой, что около него пристроилась. А вот тут, погляди, — мать снова перетасовала карты и вновь раскинула их, — тут он с ней, с этой-то бубновой, прямо все вместе содержит: и дом, и дороги, и хлопоты, и денежный интерес. Как бы там дело до свадьбы не дошло! А ты — опять у него в ногах оказалась, потоптал он тебя!

— Там-то на паперти, и Лёнюшка ко мне подошел. Смотрю — глаза у него ввалились, сам горбится, припадает на одну ногу, тощий такой — сил нет глядеть. «Матушка, — говорит, — не найдется ли у тебя пристанища голодному монаху-горемыке? Я — инвалид детства, у меня идиотизм, шифрания. Погибаю, — говорит, — зима-то больно лютая, может, пригреешь меня, всеми презираемого да гонимого?»…

— Женщины, берегите фигуру, как говорят французы, а лицо всегда можно сделать! — говорила, впуская Ирину в дом и поправляя перед зеркалом в прихожей поясок вокруг своих плоских бедер, Аида — косоглазая загадочная медиумистка, обслуживающая московский бомонд. — Теперь — максимум напряжения, внимания и почтительности — это очень влиятельный, очень высокий дух.
Она усадила Ирину за круглый столик, накрытый большим листом бумаги с написанными на нем крупными буквами.
— Руки мы держим вот так, — она расположила Иринины пальцы по краю перевернутого блюдца. — О, высокий и влиятельный дух! — начала она шипящим и торжественным голосом. — Мы хотим задать тебе несколько вопросов и рассчитываем получить ответ.
Блюдце неожиданно поехало туда-сюда, и медиумистка глубокомысленно прочитала: «Валяйте».
— Теперь спрашивай! — она кивнула Ирине.
— Дух, — спросила Ирина, чуть-чуть заикаясь, — где он сейчас?
Блюдце неистово заметалось по столу, и Аида изрекла:
— «Килиманджаро». Это может быть не буквальный ответ, а символический, — пояснила она. — Это может означать, что он сейчас на пике своей славы.
— А с кем он? — спросила Ирина, мучительно следя за пассами, которые стало проделывать блюдце.
— «С утренней луной», — уважительно прочитала спиритка. — Это понятно.
— Как? Что? — заволновалась Ирина.
— Ну это значит, что у него с этой пассией все кончается, — снисходительно объяснила та. — Луна с наступлением дня гаснет.
— А он меня любит? — спросила Ирина, переходя на шепот.
Блюдце поехало лениво и как бы нехотя, и сама Ирина, собирая отмеченные им буквы, не без трепета прочитала: «Бог тебя любит».
— Оригинально! — зааплодировав Аида.

— Стал Лёнюшка у нас жить, такие задушевные разговоры ведет, бывало с сестрой-то моей, Варварой. Грамоте обещался ее выучить. А Варвара лишь так кротко ему улыбается — мол, что ты, Лёнюшка, какая ж мне грамота, уж дай Бог до смерти в простоте дожить да беззлобии. Ну, оставляла я их, а сама то на фабрику, то на паперть. А Лёнюшка да сестрица моя Варвара-блаженная совсем расхворались — до нужника дойти не могут. А я как приду с работы — сразу за стирку: простыни стираю да в комнате их так и развешиваю. Во дворе ж не могу вывесить Лёнюшкины подштанники. А как соседи донесут — на какого такого мужика стираешь, кого прячешь?..

— Да-да, я всегда знала, что Бог меня любит! — шептала Ирина вслух, быстро идя по темной кривой улице.
Ветер дул ей в лицо, развевая наподобие шлейфа ее длинный шарф и распахнутые полы невесомой шубы. Вдруг ей мучительно захотелось есть, и она, повинуясь не столько зову желудка, сколько высшей логике судьбы, низведшей ее на эту глухую и темную ступень бытия и при этом мистически заверявшей в божественной любви, забрела в полуподвальную забегаловку. Печальным и полувоздушным шагом подошла она к душной раздаточной, скорбным и всепрощающим голосом попросила горячих щей и стакан компота и, примостившись за колченогим столиком, стала покорно хлебать из кисловатой чаши своего дымящегося страдания.

— Да ты короче, короче, Пелагея, ишь — все о себе да о себе, — недовольно забормотал Лёнюшка.
— Сейчас, сейчас, все по порядку. Наконец, чувствую, не могу больше, не выдержу жизни такой. Матерь Божия, говорю, — не взыщи — как зима кончится, так я Лёнюшку и выгоню, скажу ему: иди, свет-Лёнюшка, на все четыре стороны, мир не без добрых людей, свет на мне не сошелся клином — может, кто и приютит тебя, злострадального. Только вижу я в ту ночь — сама Царица Небесная является ко мне и несет два светлых венца. Это, говорит, Лёнюшке твоему, ненаглядному моему терпеливцу, а этот — твой будет, если от него не откажешься. Потерпи его, это я его к тебе привела, смотри за ним, да ухаживай хорошенько, да во всем его слушайся, ибо как ты за тело его несуразное ответственна, так и он за душу твою ответ даст на Страшном Судилище. Я же вас, чада мои незлобивые, не оставлю своею помощью.
— Пелагея! — задергал носом Лёнюшка. — Что это так гарью пахнет, аж глаза щиплет!
Ирина захлопнула блокнот, где она записала беспристрастным, артистически небрежным почерком: «Работница химического предприятия, проживающая в общежитии с увечной сестрой, скрывает беглого монаха-олигофрена, находящегося под мистическим покровительством Мадонны. Когда работница замышляет отказать ему от дома, на нее находит наитие в виде небесной царицы, которая дает ей повеление оставить его у себя. В награду сулит свою золотую корону».
Действительно, в избе уже давно попахивало горелым, и Ирина ерзала на месте, с трудом дослушивая историю до конца.
— Картошечка подгорела! — заморгала Пелагея виновато. — Прости Лёнюшка! — Она готова была сама положить поклончик.
— Не беда! — бодро сказала Ирина.
Она быстро достала из сумки небольшой пульверизатор и, сняв колпачок, стала щедро прыскать в воздух.
— Что это ты? — испугался Лёнюшка.
— Это — из старых запасов. Запах альпийских лугов! — радостно прокричала она, направляя душистые струи дезодоранта во все стороны. — Альпийские луга, альпийские луга в пору цветения, в пору дождей, перед самым закатом!..

ОЛЕСЯ НИКОЛАЕВА
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment