русский формат

вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!

о личной боеспособности русских князей XV-XVII вв.

конечно, княжое-боярское дело на войне - полки водить, а не самому палить из пушки да колоть копьем. Тем не менее, можно назвать необходимые навыки индивидуального боя, без коих русскому аристократу в ту эпоху было сложно обойтись (ну, вдруг враги прорвутся; внезапное ночное нападение или придется самому атаку либо оборону возглавить по ситуации?) - Это владение огнестрельным оружьем, верховая езда и сабельная рубка.
Должен сказать, что в целом представители русских княжеских родов тогда показывали вполне достойный результат в боевых ситуациях. - Часто "нештатных". Не один из наших князей-воевод сложил голову, сражаясь честно, до последнего вздоха: скажем, князь Михайла Волконский, защищая от поляков Свято-Пафнутьев Боровский монастырь в 1610... - Но для взыскательных диванных экспертов это непоказатель: вот еслиб сам многих врагов положил! А пасть смертью храбрых может и полный "чайник".
Для таких критически настроенных лиц приведу другой пример. Во время казанского похода в 1469 году, в ходе речного боя с превосходящими русские силами флотилии хана Ибрагима у слияния Камы с Волгой - князь Василий Иванович "Большой" Ухтомский, по свидетельству Устюжской летописи "велми (- очень. - germiones_muzh.) бился, и бил их (- казанских татар. - germiones_muzh.) скачучи по судам, ослопом". - Тоесть большой дубиной, оглоблей. По смерти старшего воеводы князь Василий возглавил прорыв русской судовой рати и довел своих воинов до Нижнего Новгорода благополучно... Чтоб вы лучше представили себе картину боя, надо добавить, что князь наверняка был в броне (в кольчуге, а то и в панцире-бахтерце поверх нее), в шлеме, наручах и поножах. В таком тяжелом доспехе Ухтомский прыгал с корабля на корабль и крушил многочисленных врагов в абордажной схватке здоровенным шестом. Противостоять ему не смог никто... - Это многое говорит и о физухе князя Ухтомского, и о его бесстрашии, и о воинском искусстве. Врагов князь одолел и жизнь свою вполне удачно продолжил; одних сыновей законных имел пятерых: Семена, Ивана Пенка, Фёдора Брюхо, Юрия и Леваша.

грех какой, Ваньша! - Без греха непрожить (Сибирь, начало XX века)

две недели крутил буран. Дороги перемело. Село завалило по самые крыши — выйдешь на улицу и изб не найдешь. А снег всё валил и валил.
Ни зги, ни просвета!
Сегодня солнечный зайчик ударил Ксюше в глаза. Разбудил. Потянулась девушка сладко. Хотела повернуться на другой бок, да открыла глаза. В избе полутемь. Снег завалил, окошки и только в крайнем, что напротив печи, вверху чуть приметная щёлка, и от неё через избу протянулся узкий солнечный луч. Дрожат в нём пылинки, мерцают.
— Кресна, солнышко вышло. Вставай, — крикнула Ксюша и, отбросив одеяло, подбежала к окну. Привстала на цыпочки, заглянула в щёлку — а там, над горами, чистое синее небо.
— Крёсна, вставай!
Оделась проворно. Хотела умыться, да в вёдрах ни капли воды. Выбежала в сени и сгребла с оконца пушистый натрусившийся снег. Долго тёрла им лицо, шею, руки. Холодные струйки воды щекоча сбегали за ворот, на грудь. Девушка ежилась, ойкала, хохотала.
— Любо-то как! — Радостной бодростью, силой наливалось тело.
Вбежала Ксюша в избу, стряхнула на Арину с рук капли воды и сразу же к зеркалу.
Большое зеркало, в полный рост. Всю себя сразу увидела Ксюша: и босые, покрасневшие ноги, и чёрные брови, и чистый, высокий лоб. Заплетая косу, любовалась особой. То боком встанет, взглянет через плечо, то приосанится, то подмигнет.
Это зеркало подарил ей Ванюшка на именины. Из города привёз. Три недели прошло, а Ксюша всё не может привыкнуть к нему. Одно оно на селе. Ни у Кузьмы Ивановича, ни у дяди Устина нет такой красоты.
На столике перед зеркалом стоит берестяной туесок. Каждое утро, каждый вечер берёт его Ксюша и тайком прижимает к щеке.
Любо-то как. Жить-то как хорошо, — шептала девушка и ещё крепче прижимала к щеке туесок. Красиво зеркало, но туесок чем-то ближе, роднее, сердцу дороже.
— Хватит те беса тешить, — окликнула Ксюшу Арина. — Навертишься ужо перед зеркалом. Иди похлебай горошницы да собирайся на прииск.
Девушка потянулась, забросила руки за голову. Стрельнула глазами.
— Неохота мне сёдни, на прииск…
— Это как — неохота? Две недели буран дурил, на прииске, поди, всё замело, а ты — «неохота». Иди, иди. Без хозяйки работники — што пчёлы без матки. Поди лежат, как медведи в берлогах, не прикрикнешь, на работу не встанут. Нет, касатка, иди.
Нехотя похлебала Ксюша горошницу. Нехотя оделась… Выйдя в сени, услышала: кто-то шебаршит снаружи лопатой, шаркает по стене. Хотел дверь и крыльцо откопать из-под снега, да ошибся местом: стучит лопата не по двери, а по стене, возле маленького, в две ладони, оконца.
— Стой, стой, — закричала Ксюша. — Правей бери. Не то стекло порушишь. Правей, говорю. А ты куда влево подался? Какой рукой ложку держишь в тую и давай.
Откапывать после бурана соседей — давнишний таежный обычай. Тут уж не разбирают, кержак или мирской, братишный или табашный: удалось выбраться самому из-под снега, перво-наперво надевай лыжи, бери лопату и иди откапывать дверь соседской избы. Так и передают из рук в руки лопату. Смотришь, полдня не прошло, а все рогачёвцы выбрались из снежных нор и отгребают стайки с коровами, поросятами, лошадьми, топчут тропинки возле домов, очищают снег вокруг труб: это те, у которых избу с трубой занесло и печь перестала топиться.
— Кто там копает? — все настойчивей спрашивала Ксюша.
Молчали за стеной. Только лопата поскрипывала о снег.
— Фу, бестолковый какой. Не иначе Минька суседский, глухарь, — и застучала топором по косяку, может, хоть стук услышит.
По всей тайге двери открываются внутрь. Иначе после бурана из дома не вылезешь, снег не пустит. Ксюша открыла дверь, а за ней, ровной, белой стеной сугроб. Плотно закупорил весь дверной проём, до самого верха. Ксюша взяла лопату и начала прокапывать лаз, отбрасывая в сени, под ноги себе куски снега. Заголубел снеговой заслон. Значит тонкий остался слой, если сквозь него свет стал сочиться. Ещё удар. Ещё. Навстречу Ксюше из снеговой стены просунулась лопата, дрогнула, повернулась, скрылась. Раскололась снежная стенка и глыбами повалилась под ноги. Ксюша зажмурилась от яркого света, ворвавшегося в сени.
Большой снежный ком неожиданно — зашевелился, привстал и схватил Ксюшу за плечи.
— Ванюшка?! — радостно вскрикнула она.
— А ты думала кто? Ванюшка и есть, — прильнул к её теплым, влажным губам. Словно огнём обжег.
Охнула Ксюша.
— Ванюшка, милый, радость моя — шептала девушка. И губы Ванюшки, ненасытные, горячие, смелые жгли то щёки, то шею. — Кресна увидит.
— Пусть видит.
— Вань! Пусти! — привалилась спиной к стене. Дышала порывисто, тяжело. У Ванюшки — глаза хмельные, как тогда, у ключа Безымянки, когда несли они косачей к лесосеке.
Очнулся Ванюшка, поднял упавшую шапку, отряхнул от снега. Глухо сказал:
— Эх, скорей бы уж свадьба.
Ксюша приложила к горевшим щекам холодные рукавички. Потом сгребла чистого снега с подоконника, сжала его в кулаке и жадно засосала ледышку. Захолодело во рту, и в груди жар пригас. Ванюшка тоже схватил в пригоршню снега, обтер им лицо и стал обычным, простоватым Ванюшкой.
— Ты куда собралась-то?
— На прииск.
— Тятя с Сёмшой чуть свет ушли, а я… — засмеялся, прищурился, — я соврал: животом, мол, маюсь. Остался. Сгреб лопату да к тебе. Копал, копал, еле докопался. Посмотри, кака ямина получилась. Колодец!
Взяла Ксюша лыжи, курчек.
— Подсоби вылезти.
— Погодь малость. — Потупился. — Денег мне надо.
— Куда? На прошлой неделе давала.
— Куда, куда! Может, учитывать зачнешь? Надо — и всё.
Посуровело лицо девушки от тревожной мысли.
— Ванюша, ты никак выпивать зачал?
— Ну и што? — Помолчал. — Скушно мне, Ксюха. Поженимся — разом отрежу. Без тебя муторно. Тычусь день по селу, как слепой котенок, тебя всё высматриваю. Ей-ей, — и так засветились его глаза, так ласково зазвучал голос, что Ксюша не стала спрашивать ни о чем. Схватила Ванюшку за руку.
— Ну пойдём в избу.
— Не-е, — упёрся Ванюшка. — Сюды принеси. Там Арина…
Стыдно Ванюшке. Обычно жених шлёт подарки невесте: пряники, леденцы. Побольше достаток — ленты алые или сапожки, а Ванюшка всё с Ксюши да с Ксюши. Зеркало ей подарил, так и то на её рубли.
— Скорей бы уж свадьба, — томился Ванюшка, слушая, как в избе крестная корила Ксюшу:
— Опять свому срамнику деньги тащишь? Поважаешь его. Да где это видано, чтоб невеста жениха ублажала. Люди узнают, засмеют, проходу не будет. Хуже того — ещё и ворота вымажут дёгтем.
— Скорей бы уж свадьба, — ответила Ксюша.
Когда она вернулась в сени, Ванюшка, не глядя, сунул пятерку в карман.
— Ты никак злобишься? Может, чего плохое подумала, так возьми свои деньги.
— Што ты, Ваня. Деньги-то наши ведь. Обчие.
— То-то. Ну пошли. Где твои лыжи?
Помогая друг другу, выбрались из снегового колодца. Снег лежал пухом лебяжьим. На что у Ксюши широкие лыжи, и они тонули. Впереди — белая целина, а за лыжами голубела канава — лыжня.
Ксюша шла впереди. Ванюшке казалось, досадует она на него за деньги, и сам начал было сердиться. Но день сегодня такой ясный, что сердиться нельзя. Догнал Ксюшу и пошел с ней рядом. Светло на душе от этой яркой, праздничной белизны, беспредельной, бескрайней, от тихой торжественности засыпанной снегом деревни, от яркого, почти летнего неба, от того, что в кармане приятно хрустели деньги.
Ксюша шла и тревожилась: пить начал Ванюшка. И ещё одна думка томила её. Но без Ванюшки нельзя решать.
— Ваня, — сбавила она шаг. — Ванюшка, поженимся мы… денег у нас много. Кресна считала тысяч под сто…
— Да ну! — оживился Ванюшка.
— Зачем нам прииск с тобой. Маета одна. Давай отдадим…
— Тятьке? Я поначалу так же думал, а теперь — нет. Хватит ему своего по самое горло. И жмот он.
— Жмот, — согласилась Ксюша. — Давай отдадим прииск рабочим, а мы с тобой…
Ванюшка остановился и удивленно взглянул на Ксюшу: «Шутит? Всерьёз?». Рассердился.
— Сдурела. В городе, знашь, денег сколь надо? Деньги — это… Я и сказать не могу. Всё! Понимашь ты — всё. Вот я тебе теперь зеркало подарил, а не было денег — колечко.
— Колечко, Ванюша, дороже…
— Скажешь. Колечко семь гривен, а за зеркало без малого триста рублёв отвалили. Да провоз сколь стоит.
— Так не в этом колечку цена.
— А ещё в чём? — Ванюшка чувствовал себя повзрослевшим, а Ксюша, как была, так и осталась девчонкой. Поэтому и сказал без злобы, но твердо — Прииск отдать — и думать не смей, — и добавил ласково, как ребёнку — Дурная ты, Ксюха. Вырастешь малость поболе, сама всё поймешь. Эти дни я много о жизни думал. На тятьку смотрю. Неправильно тятька живёт. Грезит, как бы Кузьму зажать, на Ваницкого власть получить. Не доспит, не доест, лишь бы копейку сорвать. А к чему так? Нет, Ксюха, намеднись мне новосел сказал; «Ванюха, жизнь-то однова ведь дается». Однова! Понимаешь, как жить-то надо? Пост нонче, а у тебя масленка на душе. Запрягай лошадей, надевай на дугу колокольцы — и гуляй. Я нонче, к примеру, блинов хочу.
— Ваньша, грех-то какой!
— Без греха не прожить. Старики говорят: «Не согрешишь — не покаешься, а не покаешься — не спасёшься». Выходит, штоб в рай попасть, грешить надо. А под старость грехи замаливать. Ксюха, в городе есть места, где красивше чем в церкви.
— Врёшь. Красивше чем в церкви, поди, не быват.
— Быват. Вот ресторан. И золото тебе, и картины разные да ещё музыка. Но денег там надо — страсть. Есть деньги, кинь и будут тебе играть камаринского, пока не уснешь.
— И ты деньги бросал?
— Не-е. Только видал, как другие бросали. — Затаённая зависть в словах Ванюшки. — Другой серебряных рублей наберёт, да как швырнёт их под ноги целую горсть. Колёсиками раскатятся, и девки-цыганки ползают на карачках по полу, собирают рублёвки. А после к нему — на колени, целуют, хохочут, Вот это жизнь!
Совсем позабыл Ванюшка про Ксюшу. Услышал гитару, звон бубна, увидел огневые движения пляшущих цыганок. И руки у них, и плечи, и шея — все ходуном ходит, да так, что в глазах рябь идёт. Ванюшка даже руки вперёд протянул, будто ловил цыганку. Опомнился. Перед ним стояла Ксюша. Глаза, большие, испуганные, смотрели на Ванюшку в упор.
— Это и ты девок так целовал?
— Не-е. Тьфу на бесстыжих, и смотреть-то на них не хочу.
— И не надо, Ванюша, не надо. Такой грех нипочём не замолишь. За деньги хороший человек не будет плясать, — осуждающе сказала Ксюша и увидела: затаился Ванюшка, будто поймали его на чем-то постыдном, будто знает такое, о чём нельзя рассказать. Отвел от Ксюши глаза.
Разговор о деньгах изменил направление Ванюшкиных мыслей. Заткнув рукавички за кушак, он пошарил в карманах, разочарованно повертел в руках измятую пятёрку.
— Ты сколь мне денег-то вынесла? Пять рублёв? — Досада взяла: «Тятька по рублю на день давал, а эта, как нищему, на неделю пятёрку. А парни ждать ноне будут».
Сулили парни Ванюшке сводить его в Новосельский край. Пост не пост, а там есть такое местечко, где круглый год праздник. «На сёдни мне хватит однако, — рассуждал Ванюшка, — а на завтра надо ещё пятёрку, Скорей бы хоть свадьба».
Оглянулся. В переулке, у занесенной снегом банюшки, стояли два парня, без лыж. Увязли по пояс в снегу. Махали Ванюшке.
Хорошо идти рядом с Ксюшей. Так бы и шёл. Но парни смеяться будут: за юбкой, мол, потянулся. «Эх, и зачем я сказал им, штоб ждали у банюшки, — пожалел Ванюшка. — Можно было попозже встретиться». Остановился.
— Ну прощай, Ксюха. Покеда. Я в деревню пойду.
— Может, ещё проводишь?
— Не-е… Я ж тятьке сказал, брюхо болит. Ежели уйду на Богомдарованный, знашь, што будет? — Попрощавшись, отбежал шагов сто, обернулся и крикнул вдогонку: — Ксюха! Выходи к воротам поскотины, там наши батраки дорогу на Устиновский топчут. За ними-то по протоптанной легче пройдешь.
— Ладно, Ваня, пойду к воротам.
Обидно Ксюше, не проводил. Вспомнилась затуманенная блуждающая улыбка Ванюшки, чуть виноватая, но дерзкая, смелая.
— Што у него на уме? Раньше никогда не таился, не улыбался так.
Тревожно на сердце у Ксюши и радостно: мужиком стал Ванюшка. В голосе, в жестах власть появилась. Мужик.
Впереди безмолвная белая целина, неровная, в перевалах, в буграх. Лога завалены снегом, заглажены, еле приметны. Летом от села до самой поскотины стоят молодые берёзы. Невысокие, но кудрявые, и земляники под ними — красно. В березняке кричат дрозды, сороки, корольки, дятлы. Гомон стоит. А под берёзками ручейки. Они тоже вплетают свой голос в таёжную песню.
Вечерами, когда умолкают дневные птицы, горячий девичий шепот слышится под берёзками.
Сейчас тишина. Снег завалил берёзки, только самые маковки видно. Заяц выскочил чуть не из-под самых ног. Подпрыгнул. Заблестели облитые солнцем снежные брызги. Заяц кувыркнулся через голову и помчался к селу. А там его парни встретили: «Ат-ту, косого, ат-ту». Рванулся в сторону заяц — белый комок на белой равнине, — кругами пошёл и исчез.
Ксюша шла широко, размашисто. На плече курчек. Широкая голубая юбка незабудкой на снежной равнине. Батраков Устина нагнала в пихтачах. Коротконогие, брюхатые кони-снеготопы ползли на брюхе по пухлому снегу, огребаясь короткими ногами. Не скакали, не шли, а ползли; не бились, как бьются в снегу обычные лошади. Передние — без упряжки. Только бы промять первый след. За ними идут лошади с пустыми дровнями. Снеготопов не понукают, не гонят, а как невест уговаривают: «Но, милые, но…» Не требовательное ямщицкое «но-о-о», а короткое и ласковое: «Но, родимые, но».
Обогнав снеготопов, Ксюша стала спускаться к Богомдарованному. И здесь ей навстречу неслось:
— Но, соколики, но…
Показался Егор на лыжах, а за ним лошади — снеготопы с Богомдарованного.
— Здорово-те, Ксюшенька. Нонче тебя на прииске и не ждут, — по привычке замял шапчонку в руках.
— Не ждут? — посуровела Ксюша. Прибавила шагу. — Верно кресна сказала: «Лежебоки — и всё тут».
Ещё быстрей заскользила по промятой дороге под гору.
Прииск не узнать. Землянки и избы завалило по крыши. Торчат среди белой равнины чёрные столбики труб, а местами и их не видно, прямо над снегом стоят султаны дымов. Прямо из снега выныривают люди. Протоптали дорожки к конторе, к шахте, к магазину, к промывалке. Бежит вода по колоде, и первые бадьи золотоносных песков уже выданы на-гора.
Ксюше стало неловко за «лежебоков». И чтоб скрыть смущение, закричала:
— Здравствуйте, Федор, Вавила, Тарас! Соскучилась я. Аграфена! Где мой гребок?
— Здравствуй, хозяйка. Проверить пришла? — усмехнулся Тарас.
Слёзы блеснули на глазах у Ксюши. Словно стена поднялась между ней и товарищами. Припомнился и Егор с шапкой в руке. Тогда думалось — жарко Егору. Сейчас поняла — по привычке снял шапку Егор: хозяйка ему повстречалась.
Хотелось крикнуть: «Я же такая, как прежде!»
Но не крикнула. Поняла: не поверят. Не жила теперь Ксюша вместе со всеми в землянке, утром не шла на работу, а приезжала в нарядной кошеве. И не каждый день приезжала. «Неужто старого не вернуть?»— подумала Ксюша. И ответила сама себе: «Нет, не вернуть».
Раньше на промывке работали четыре человека, а сейчас Ксюша — пятая. Пятая только мешала работать.
Ксюше хотелось, чтоб Аграфена, как прежде прикрикнула на нее: «Опять рот разинула, Ксюха? Греби! Я за тебя робить не стану». Так захотелось, что Ксюша нарочно упёрла гребок поперёк колоды. Бугром вздулась порода возле гребка. Чувствовала Ксюша, как сбился ритм работы на промывалке, вхолостую заскребли гребки по колоде, и с волнением, как ласки, ждала Аграфениного окрика.
Нет, не крикнула Аграфена — перешла на другую сторону промывальной колоды и молча начала разгребать кучу породы. Ксюшин гребок мешал, спруживал гальку. Она горбом росла впереди гребка. Аграфене одной не управиться. Лушка подошла к ней на помощь, и теперь Аграфена разбивала породу в головке колоды, а Лушка обводила гальку вокруг Ксюшиного гребка. Ксюша всё отмечала: «Ишь, Лушка, губы поджала, даже не взглянет. Нет штоб сказать, убери, мол, гребок, мешает. Видно, Вавила так её научил». И услышала:
— Посторонись, Ксюша, малость. Я разгребу породу. Эво што гальки-то набуровило, — заискивающе просила Аграфена.
— Без тебя разгребу. Не лезь, — озлилась Ксюша. Дрогнули Аграфенины губы. А у Ксюши сильней вскипела обида.
«Нарочно хотят показать: чужая, мол, ты. Шпыняют, как тётка Матрёна. Только не бьют. А эта кусает больше всех… — Ксюша исподлобья оглядела Аграфену. — Правду Ваньша сказывал: смеются они надо мной, зло затаили… Был бы Михей жив, не дал бы меня в обиду».
Ксюша посмотрела на пригорок, где под березками насыпан холмик земли. Но сейчас и его не видно. Снег укрыл могилу Михея.Тихий звон ямщицкого колокольчика донесся с горы. Все ближе, громче. Кони вязли в рыхлом снегу, шли неровно, рывками, и колокольчик то исступленно, неистово заливался, то умолкал, захлебнувшись. Наконец совсем умолк. Скосив глаза, Ксюша увидела, как от кошевы прошёл к работам невысокий человек в чёрном нагольном тулупе и городской шапке из черного каракуля. Остановился у обледенелого шурфа, заглянул в его чёрную пасть.

ВЛАДИСЛАВ ЛЯХНИЦКИЙ "ЗОЛОТАЯ ПУЧИНА"

ВЛАДИМИР НАРБУТ (1888 - 1938. поэт-акмеист, дворянин, большевик. казнен НКВД)

ЯГА

По полю мчится, как синяя птица,
В ступе – без упряжки, гика, коней...
Будет звездами ли ночь золотиться?..
Травы в слезах поувяли за ней.

Следом – межой, детворою пробитой
В лес: землянику на стебли низать,
Въехала. Ржами запахло. Ракита
Стала без ветра ветвями качать.

Ближе, все ближе летит к чернолесью...
Вот и кустарник пошел под овраг.
Миг и – на посвист визгливую песью
Песню уныло завел жуткий мрак.

Плачет и стонет, хохочет, смеется,
Тихнет, рыдает, гремит и шипит.
Див ли в осине, запутавшись, бьется?
Топот гудит ли стоногих копыт?

Пляшет ли плясы на свадьбе Нечистый?
С Лешим кумится ль, сама – не кума?
В небе от звезд золотая мониста,
Темная душная ночь, как тюрьма.

Надо цветам под росою склониться:
Веет в кустах предрассветным теплом.
– Думаешь ты: то зарница, как птица,
Машет вдали огнецветным крылом.

1909

АНТОН ЧЕХОВ

МСТИТЕЛЬ

Федор Федорович Сигаев вскоре после того, как застал свою жену на месте преступления, стоял в оружейном магазине Шмукс и Кº и выбирал себе подходящий револьвер. Лицо его выражало гнев, скорбь и бесповоротную решимость.
«Я знаю, что мне делать... — думал он. — Семейные основы поруганы, честь затоптана в грязь, порок торжествует, а потому я, как гражданин и честный человек, должен явиться мстителем. Сначала убью ее и любовника, а потом себя...»
Он еще не выбрал револьвера и никого еще не убил, но его воображение уже рисовало три окровавленных трупа, размозженные черепа, текущий мозг, сумятицу, толпу зевак, вскрытие... С злорадством оскорбленного человека он воображал себе ужас родни и публики, агонию изменницы и мысленно уже читал передовые статьи, трактующие о разложении семейных основ.
Приказчик магазина — подвижная, французистая фигурка с брюшком и в белом жилете — раскладывал перед ним револьверы и, почтительно улыбаясь, шаркая ножками, говорил:
— Я советовал бы вам, мсье, взять вот этот прекрасный револьвер. Система Смит и Вессон. Последнее слово огнестрельной науки. Тройного действия, с экстрактором, бьет на шестьсот шагов, центрального боя. Обращаю, мсье, ваше внимание на чистоту отделки. Самая модная система, мсье... Ежедневно продаем по десятку для разбойников, волков и любовников. Очень верный и сильный бой, бьет на большой дистанции и убивает навылет жену и любовника. Что касается самоубийц, то, мсье, я не знаю лучшей системы...
Приказчик поднимал и опускал курки, дышал на стволы, прицеливался и делал вид, что задыхается от восторга. Глядя на его восхищенное лицо, можно было подумать, что сам он охотно пустил бы себе пулю в лоб, если бы только обладал револьвером такой прекрасной системы, как Смит и Вессон.
— А какая цена? — спросил Сигаев.
— Сорок пять рублей, мсье.
— Гм!.. Для меня это дорого!
— В таком случае, мсье, я предложу вам другой системы, подешевле. Вот, не угодно ли посмотреть? Выбор у нас громадный, на разные цены... Например, этот револьвер системы Лефоше стоит только восемнадцать рублей, но... (приказчик презрительно поморщился)... но, мсье, эта система уже устарела. Ее покупают теперь только умственные пролетарии и психопатки. Застрелиться или убить жену из Лефоше считается теперь знаком дурного тона. Хороший тон признает только Смита и Вессон.
— Мне нет надобности ни стреляться, ни убивать, — угрюмо солгал Сигаев. — Я покупаю это просто для дачи... пугать воров...
— Нам нет дела, для чего вы покупаете, — улыбнулся приказчик, скромно опуская глаза. — Если бы в каждом случае мы доискивались причин, то нам, мсье, пришлось бы закрыть магазин. Для пуганья ворон Лефоше не годится, мсье, потому что он издает негромкий, глухой звук, а я предложил бы вам обыкновенный капсюльный пистолет Мортимера, так называемый дуэльный... (- однозарядный - на дуэли неположено было пользоваться магазинным оружием. Капсюль вручную насаживался на брандтрубку. Такая система уже морально устарела - в мире рулил унитарный патрон. - germiones_muzh.)
«А не вызвать ли мне его на дуэль? — мелькнуло в голове Сигаева. — Впрочем, много чести... Таких скотов убивают, как собак...»
Приказчик, грациозно поворачиваясь и семеня ножками, не переставая улыбаться и болтать, положил перед ним целую кучу револьверов. Аппетитнее и внушительнее всех выглядел Смит и Вессон. Сигаев взял в руки один револьвер этой системы, тупо уставился на него и погрузился в раздумье. Воображение его рисовало, как он размозжает черепа, как кровь рекою течет по ковру и паркету, как дрыгает ногой умирающая изменница... Но для его негодующей души было мало этого. Кровавые картины, вопль и ужас его не удовлетворяли... Нужно было придумать что-нибудь более ужасное.
«Вот что, я убью его и себя, — придумал он, — а ее оставлю жить. Пусть она чахнет от угрызений совести и презрения окружающих. Это для такой нервной натуры, как она, гораздо мучительнее смерти...»
И он представил себе свои похороны: он, оскорбленный, лежит в гробу, с кроткой улыбкой на устах, а она, бледная, замученная угрызениями совести, идет за гробом, как Ниобея, и не знает, куда деваться от уничтожающих презрительных взглядов, какие бросает на нее возмущенная толпа...
— Я вижу, мсье, что вам нравится Смит и Вессон, — перебил приказчик его мечтания. — Если он кажется вам дорог, то извольте, я уступлю пять рублей... Впрочем, у нас еще есть другие системы, подешевле.
Французистая фигурка грациозно повернулась и достала с полок еще дюжину футляров с револьверами.
— Вот, мсье, цена тридцать рублей. Это недорого, тем более, что курс страшно понизился, а таможенные пошлины, мсье, повышаются каждый час. Мсье, клянусь богом, я консерватор, но и я уже начинаю роптать! Помилуйте, курс и таможенный тариф сделали то, что теперь оружие могут приобретать только богачи! Беднякам осталось только тульское оружие и фосфорные спички, а тульское оружие — это несчастье! Стреляешь из тульского револьвера в жену, а попадаешь себе в лопатку...
(- продавец свистит - тульское оружие небыло таким плохим. Но оно стОило дешевле. - germiones_muzh.)
Сигаеву вдруг стало обидно и жаль, что он будет мертв и не увидит мучений изменницы. Месть тогда лишь сладка, когда имеешь возможность видеть и осязать ее плоды, а что толку, если он будет лежать в гробу и ничего не сознавать.
«Не сделать ли мне так, — раздумывал он. — Убью его, потом побуду на похоронах, погляжу, а после похорон себя убью... Впрочем, меня до похорон арестуют и отнимут оружие... Итак: убью его, она останется в живых, я... я до поры до времени не убиваю себя, а пойду под арест. Убить себя я всегда успею. Арест тем хорош, что на предварительном дознании я буду иметь возможность раскрыть перед властью и обществом всю низость ее поведения. Если я убью себя, то она, пожалуй, со свойственной ей лживостью и наглостью, во всем обвинит меня, и общество оправдает ее поступок и, пожалуй, посмеется надо мной; если же я останусь жив, то...»
Через минуту он думал:
«Да, если я убью себя, то, пожалуй, меня же обвинят и заподозрят в мелком чувстве... И к тому же, за что себя убивать? Это раз. Во-вторых, застрелиться — значит струсить. Итак: убью его, ее оставлю жить, сам иду под суд. Меня будут судить, а она будет фигурировать в качестве свидетельницы... Воображаю ее смущение, ее позор, когда ее будет допрашивать мой защитник! Симпатии суда, публики и прессы будут, конечно, на моей стороне...»
Он размышлял, а приказчик раскладывал перед ним товар и считал своим долгом занимать покупателя.
— Вот английские новой системы, недавно только получены, — болтал он. — Но предупреждаю, мсье, все эти системы бледнеют перед Смит и Вессон. На днях — вы, вероятно, уже читали — один офицер приобрел у нас револьвер системы Смит и Вессон. Он выстрелил в любовника и — что же вы думаете? — пуля прошла навылет, пробила затем бронзовую лампу, потом рояль, а от рояля рикошетом убила болонку и контузила жену. Эффект блистательный и делает честь нашей фирме. Офицер теперь арестован... Его, конечно, обвинят и сошлют в каторжные работы! Во-первых, у нас еще слишком устарелое законодательство; во-вторых, мсье, суд всегда бывает на стороне любовника. Почему? Очень просто, мсье! И судьи, и присяжные, и прокурор, и защитник сами живут с чужими женами, и для них будет покойнее, если в России одним мужем будет меньше. Обществу было бы приятно, если бы правительство сослало всех мужей на Сахалин. О, мсье, вы не знаете, какое негодование возбуждает во мне современная порча нравов! Любить чужих жен теперь так же принято, как курить чужие папиросы и читать чужие книги. С каждым годом у нас торговля становится всё хуже и хуже — это не значит, что любовников становится всё меньше, а значит, что мужья мирятся со своим положением и боятся суда и каторги.
Приказчик оглянулся и прошептал:
— А кто виноват, мсье? Правительство!
«Идти на Сахалин из-за какой-нибудь свиньи тоже не разумно, — раздумывал Сигаев. — Если я пойду на каторгу, то это даст только возможность жене выйти замуж вторично и надуть второго мужа. Она будет торжествовать... Итак: ее я оставлю в живых, себя не убиваю, его... тоже не убиваю. Надо придумать что-нибудь более разумное и чувствительное. Буду казнить их презрением и подниму скандальный бракоразводный процесс...»
— Вот, мсье, еще новая система, — сказал приказчик, доставая с полки дюжину. — Обращаю ваше внимание на оригинальный механизм замка...
Сигаеву, после его решения, револьвер был уже не нужен, а приказчик между тем, вдохновляясь всё более и более, не переставал раскладывать перед ним свой товар. Оскорбленному мужу стало совестно, что из-за него приказчик даром трудился, даром восхищался, улыбался, терял время...
— Хорошо, в таком случае... — забормотал он, — я зайду после или... или пришлю кого-нибудь.
Он не видел выражения лица у приказчика, но, чтобы хотя немного сгладить неловкость, почувствовал необходимость купить что-нибудь. Но что же купить? Он оглядел стены магазина, выбирая что-нибудь подешевле, и остановил свой взгляд на зеленой сетке, висевшей около двери.
— Это... это что такое? — спросил он.
— Это сетка для ловли перепелов.
— А что стоит?
— Восемь рублей, мсье.
— Заверните мне...
Оскорбленный муж заплатил восемь рублей, взял сетку и, чувствуя себя еще более оскорбленным, вышел из магазина.
(- кста! Ловить перепелов сеткой теперь запрещено. - germiones_muzh.)

1887

ИВАН БУНИН

ПТИЦЫ НЕБЕСНЫЕ

с горы, по наглаженной, ухабистой дороге, спускался к реке студент Воронов. Возле моста, положив руки на костыль и глядя на реку, стоял какой-то маленький человечек.
Изумрудные льдины лежали вокруг темно-лиловой проруби. Голоса баб, полоскавших белье, звонко раздавались в морозном воздухе. Солнце скрывалось сзади, за горою, снежная долина вся была в тени, но оконца изб и кресты церкви на противоположной вороновской стороне еще горели лучистым золотом.
Глубокие январские снега, огромные снежные шапки на избах алели. Красновато чернел и сквозил возле церкви сад вороновского поместья, густо и свежо темнели сосны палисадника перед его домом. Дым из труб дома поднимался в чистое зеленое небо ровными фиолетовыми столбами.
Казалось, что стоявший возле моста любуется.
Мимо него, со скрипом, раскатывались, неслись розвальни: шибко возвращался обоз порожняком. И он благоразумно отошел к сторонке.
– Держись, срежу! – крикнул один из обозчиков, сани которого раскатились особенно лихо.
Стоявший обернулся, что-то крикнул в ответ… И, махнул рукой, закашлялся.
Студент сбежал к мосту, – он все кашлял. По вытянутой шее и склоненной голове, по тому, как он отставил костыль, опершись на него обеими руками, видно было, что кашель затяжной, мучительный. Но, должно быть, притворный: верно, что был дурачок, бродяга по святым местам, и, верно, он заметил барина.
Студент поравнялся с ним, заглянул ему в лицо, под самодельную шапку с наушниками и назатыльником, мехом внутрь. Тогда он смолк, низко поклонился и, отдуваясь, медленно побрел по мосту, с визгом вонзая в морозный снег железный наконечник костыля. Худые ноги в больших лаптях еле волочились…
Нет, не дурачок. Просто нищий и больной.
Необычна была только аккуратность, с которой лежали мешки за его спиной. Необычен и зипунишка, старый, но тщательно заплатанный. И уже совсем необычно было лицо – лицо подростка лет под сорок: бледное и изможденное, простое и печальное. Черные глазки глядели со странным спокойствием. Печальные губы среди реденьких усов и бороды полуоткрывались. Прядь длинных волос, по-женски ложившаяся на маленькое восковое ухо под наушником, была суха и мертва. Тело – щуплое, тощее, с болезненно приподнятыми плечами.
– Застыл, старик? – крикнул студент с деланной бодростью.
Нищий приостановился и тяжело перевел дыхание, раскрывая рот, поднимая грудь и плечи.
– Нет, – ответил он неожиданно просто и даже как будто весело. – Застыть не застыл…
И опять собрался с духом и прибавил еще бодрее, таким тоном, точно все обстояло вполне благополучно, кроме того, с чем уж ничего не поделаешь:
– Застыть не застыл. А вот здоровье… Он приподнял грудь:
– А вот здоровье все хужеет!
И легонько двинулся вперед.
Студент осмотрел его лапти, онучи: ноги тонки и слабы, онучи тонки и стары, лапти разбиты, велики… И как это он ухитряется ходить по такому морозу?
– Уж очень у тебя, дядя, обужа-одежа плоха! – сказал студент.
– Обужа, верно, плоха, – согласился нищий. – А вот одежа… Нет, одежа ничего. У меня под ней кофта ватная.
– Все-таки студишься небось без валенок-то?
– Студишься… Бока колет… Закашляешься – прямо смерть.
Говорить на ходу было трудно. И студент остановился. Остановился и нищий и поспешил положить дрожавшие руки на костыль.
– Дальний?
– Дальний… Из-под Ливен.
– Давно удушье-то?
– Удушье-то? Давно…
– Селитру не жег? Очень помогает.
– Нет. Перец… пил.
Студент покачал головою.
– Глупо, – сказал он. – Я вот на доктора учусь, доктором, значит, буду… Понимаешь?
– Дело хорошее… Как не понимать…
– Ну, так и послушайся меня: перец не пей, а купи селитры. И стоит-то всего две копейки. Разведи, намочи бумагу, высуши и жги. Подышишь – полегчает.
И опять согласился нищий, не придав, видимо, ни малейшего значения селитре:
– Это можно. Деньги не велики.
– А ночевать-то где ноне будешь?
– Ночевать-то? Ночевать везде можно… В Знаменском ночую…
– Как в Знаменском? – сказал студент. – Но ведь ты туда к свету со своей ходьбой придешь! (- ему идти всю ночь. - germiones_muzh.)
– Мне спешить некуда, – ответил нищий и так просто, что студент слегка смешался. Помолчал и спросил:
– Побор в мешках-то? (- милостыни собрал? - germiones_muzh.)
– Ну, побор! Добришко… Рубахи, портки. Порток у меня много… Трое…
За мостом дорога раздваивалась: одна шла круто в гору, к вороновскому поместью, другая, отлогая, наискось к церкви.
– Слушай, – сказал студент, – пойдем к нам. Я бы тебе деньжонок дал…
Солнце закатывалось. Нищий посмотрел на гору, на черную, густую зелень елок в вороновском палисаднике, на мертвеющие сизые крыши усадьбы, на малахитовые снега выгона… И не спеша ответил:
– Беден только бес, на нем креста нет. А мне они почесть без надобности. А коли хочется, дай.
– Ну вот, и пойдем.
– А пойтить… не пойду. Ночую в Знаменском, ежели… дойду…
И, склонив голову, отдуваясь, полегоньку, нищий упорно побрел по дороге к церкви.
Студент забежал домой, захватил кошелек и догнал его на выезде в поле. Оттуда, с севера, дуло острым ветром, клейко схватывавшим усы и ресницы. Темнела и вся двигалась мутно-фиолетовая снежная равнина, отлого поднимавшаяся к высокому ветряку на горизонте. Свет заката еще брезжил на ее крестом простертых крыльях. А темнеющее поле все курилось и курчавилось, бежало быстрой дымящейся зыбью поземки.
– Ну-ка вот тебе полтинничек, – слегка задохнувшись, сказал студент, когда на скрип его шагов нищий обернулся и остановился. – Да скажи, как поминать тебя, – прибавил он шутливо.
Нищий усмехнулся.
– А мне теперь ничего, полегчало, – ответил он бодро, хотя лицо его посинело и сморщилось, а на глазах от ветра выступили слезы.
Сняв большую варежку, он неловко взял ледяными пальцами монету и задумчиво посмотрел на нее. Студент ждал великой радости, но поблагодарил нищий довольно спокойно:
– Вот за это спасибо… А поминать меня, бог даст, не придется… Дойду.
– Серьезно, как звать-то тебя и что ты за чудак такой? – спросил студент.
– Звать-то? Звали Лукой… А уж чем чуден я – не знаю.
– Да ведь замерзнешь!
– И замерзнешь, не откажешься. Смерть, брат, она как солнце, глазами на нее не глянешь. (- он говорит также как Лабрюйер! - germiones_muzh.) А найдет – везде. Да и помирать-то не десять раз, а всего один.
– В рай, значит, спешишь попасть? – сказал студент, трогая ухо и поворачиваясь от ветра.
– Зачем в рай? Это еще дело темное – не то есть он, рай-то, не то нет. А мне и тут не плохо.
Ветер все сильнее дул в спину, в голову, леденил затылок, делал легкими ноги. Студент с удивлением взглянул в лицо нищего:
– Это тебе-то не плохо?
Нищий тоже взглянул ему в глаза.
– А что ж мне? – спросил он. – Беден только бес, на нем креста нет. А я живу себе.
– Живешь, как птицы небесные?
– А что ж птицы небесные? Птицы-звери всякие, они, брат, о раях не думают, замерзнуть не боятся.
– А ты что? Философ? Атеист?
– Не понимаю я этих слов.
– Знаю, что не понимаешь. Я хотел спросить: в бога-то ты веришь?
Нищий подумал.
– В бога нет того создания, чтоб не верило, – твердо сказал он.
Студент взглянул на него с еще большим удивлением. Но стоять было так холодно, что он поколебался, поколебался и решительно выговорил:
– Ну с богом!
– Стало быть, прощайте, – отозвался нищий и тряхнул своей круглой шапкой. – Спаси Христос…
И, подумав, надел варежку и повернулся. Маленький, сгорбленный, с высоким костылем, он скоро стал еще меньше, по пояс утонул в сумерках и волнистой снежной зыби, густо бежавшей на него от мельницы…
Вечером студент долго ходил из угла в угол по залу. Прислуга спала. На столе горела лампа, в углу, перед иконой – лампадка: когда барыни не было дома, нянька всегда зажигала ее, – чтобы бог дал благополучную дорогу. И теперь студент с тревогой посматривал на часы, – был уже девятый, а матери все не было.
– Дикарь! – говорил он иногда вслух, вспоминая нищего.
Ночью он спал мало. С вечера читал Юнга и часов в десять, в валенках и башлыке, вышел взглянуть на восход Близнецов. И на пороге сеней оторопел: показалось, что свету божьего не видно, – так гулко шумел сад от морозной бури, так бешено несла поземка. Но сад четко чернел над ее непрерывно несущимися вихрями, и звезды огнем горели на черном чистом небе. Утопая в снегу, нагибая голову от жгучей, захватывающей дух пыли, студент одолел гудящую аллею и глянул в поле: темь, смутно волнующееся белесое море – и над ним, как два страшных, то исчезающих, то появляющихся алмазно-голубых глаза, две яркие, широко расставленные звезды…
Второй раз студент добрался до садового вала в двенадцатом часу. Стало еще морознее и страшнее. Все спит мертвым сном, нигде ни огонька, сад ревет властно и дико. Небо еще чище, чернее, звезды еще пламеннее. А над белым морем метели – два других, еще шире раскинутых, кровавых глаза; Арктур и Марс. Остро блещут зерна Волопаса, веером рассыпанные на горизонте за мельницей. Близнецы, сдвинувшись, горят почти над головой…
«Замерзнет, черт!» – с сердцем подумал студент про нищего.
И всю ночь тревожно и однообразно стучали в темный дом, заносимый снегом, плохо прикрытые ставни. До костей промерзнув на ветру, студент заснул крепко, но потом стал сквозь сон томиться этим стуком. Он очнулся, зажег свечу, оделся… Ставни уже не стучали. И, выйдя на крыльцо, он услыхал отдаленную сонно-певучую перекличку петухов и замер от восхищения. Свежо и остро пахло тем особенным воздухом, что бывает после вьюги с севера. Тихая, звонкая ночь, вся золотистая от полумесяца, низко стоявшего над горой, за долиной, мешалась с тонким светом зари, чуть алевшей на востоке. Треугольником дрожащего расплавленного золота висела там Венера. Марс и Арктур искрились высоко на западе. И все звезды, мелкие и крупные, так отделялись от бездонного неба, так были ярки и чисты, что золотые и хрустальные нити текли от них чуть не до самых снегов, отражавших их блеск. Горели огни по избам на селе, петухи как бы убаюкивали нежно-усталый, склоняющийся полумесяц. И с звонким скрипом, с визгом въезжала в ворота знакомая тройка вся серо-курчавая от инея, с белыми пушистыми ресницами…
Когда студент подбежал к саням, мать и кучер в один голос крикнули ему, что на знаменской дороге лежит в снегу мертвое тело.

1909

КАК СВЯТОГОР ЖЕНИЛСЯ (пересказ былины - Алексея Лельчука)

решил Святогор поехать к кузнецу Сиверскому, спросить его о своей судьбе, как ему Микула посоветовал. Доехал до Калинова моста, повернул направо и поскакал к Сиверским горам. Нашел высокий дуб и кузницу. Зашёл он в кузницу и видит: висят по стенам не подковы и ободья тележные, а замысловатые железные узоры. А у горна стоит старый кузнец и узор куёт.
— Заходи, Святогор-богатырь, — говорит кузнец. — Жду тебя с утра, судьбу твою отбиваю.
Подает ему узор и говорит:
— Ни людям, ни богатырям не положено знать, как судьба куется, я сам тебе все расскажу.
Кузнец взял у Святогора судьбу, посмотрел на нее и говорит:
— Скоро тебе жениться пора. А невеста твоя в земле Поморской, в дальней деревне, в крайней избе лежит. Лежит она там уже тридцать лет и три года, кожа у неё вся в гноище, как еловая кора.
Святогору не понравилась такая судьба, и он решил поехать к этой ужасной невесте и убить ее.
Поехал он в землю Поморскую, нашел дальнюю деревню, вошел в крайний дом. Видит, в доме никого нет, а на лавке лежит девушка вся в гноище, и кожа у неё, как еловая кора. Выхватил Святогор меч и ударил её по белой груди, потом вынул рубль серебряный, положил на стол (- на погребение-тризну. - germiones_muzh.) и поехал из той земли.
А та девушка проснулась, смотрит: еловая кожа с неё спала и стала она такой красавицей, какой на всём белом свете не видели. Звали ее Плёнка. Взяла Плёнка со стола рубль, пошла с ним на ярмарку. Рубль же оказался неразменный: сколько на него ни покупай, он опять в карман возвращается. Накупила Плёнка всего на этот рубль, построила кораблики червлёные, поплыла к морю синему торговать. Стала она торговать в одном городе на море, и слух о её красоте пошел по всему городу и по всей земле Русской.
Решил и Святогор посмотреть на плёнкину красоту, приехал в тот город, и влюбился в неё. Долго ли, коротко ли, стал он её сватать за себя, она и согласилась, и пошла за него замуж. И вот они сыграли свадьбу и стали вместе спать ложиться. Тут Святогор увидел у Плёнки рубчик на белой груди и спрашивает:
— Что это у тебя за рубчик?
А Плёнка ему отвечает:
— В нашу землю Поморскую приезжал человек неведомый, оставил в избе неразменный рубль, а я спала в то время крепким сном. Проснулась я: у меня рубец на груди, и еловая кожа с меня спала. А до того лежала я в гноище тридцать лет и три года.
Тут понял Святогор, что правду ему предсказал кузнец, и от судьбы своей не уйдешь

деньга и копейка (серебряные "чешуйки"). Что можнобыло купить за одну на Руси в XVI веке?

XVI столетие было "установочным" для Московского царства периодом. Установилась царская власть; централизовалось государство; развивались госструктуры, функционировала торговля; жизнь внутри страны вцелом была стабильной. Что с деньгой?
Главной монетой была копейка, и ее половина - вот именно она и звалась "денга". Их чеканили из серебряной проволоки. Важно знать, что монета была восточного происхождения (досталась "внаследство" от татаромонгол). - И производилась из тожеимпортного, но западного материала.
А ходила у нас, по Руси. Ею расплачивались на торгу; ею платили государево жалование за службу - вчастности, стрелецкому войску; атакже за работу вольнонаемным специалистам-мастерам.
Денга и копейка делались из серебра (была также совсем мелкая медная "пуло", но оно погоды неделало). Монеты из драгметалла были дороги конечно; но фокус в том, что они были мелкие: каплевидные тонкие, оттого и звались чешуйками. Копейка 0,68 грамм всего. Денга соответственно 0,34.
До нас дошло сравнительно немного документов того времени - всёже потом была Смута и сменилась династия. Но кой-что о порядках цен мы знаем.
Что можнобыло купить на копейку? - Серьезные вещи стоили дороже одной. Топор 7 копеек; сермяжная простая одежда от 20; корова и лошадь пахотная около рубля... Сталобыть, на одну копейку можно поесть и выпить. - Поесть и выпить неслабо.
Уличная еда (классические пироги - спылу, сжару купи пару!) Горячий напиток сбитень-перевар. В кужале-кабаке алкоголь:
- Всё это покупали активно крейсирующие по работе или службе люди. Которым было просто некогда самим готовить - а своё натуральное хозяйство в ту эпоху имелось практически у каждого... Ну, и пьяницы-алкоголики. Расчетливые но небогатые люди, неимевшие стабильных и высоких доходов, предпочитали копейку не тратить - а накапливать как резерв. Именно поэтому мы находим так много кладов этой монеты.
(Для сравнения: мои соплеменники казаки действовали восновном "заграницей" и запасались более крупной-ценной импортной монетой, которую приежжая на Русь обменивали на копейки. Да и на Руси местные уважали большой серебряный "ефимок" - иоахимсталер да золотой веницейский дукат; знали и восточные: ашрафи, шахи, акче)

десант одуванчиков детства

могу биться об заклад: в моем детстве все было не так, как теперь. И если не понявший меня задаст уточняющий вопрос – лучше или хуже? – я воскликну, не сомневаясь: лучше! В тысячу, в миллион раз, и не подумайте, что я занудливый, скрипучий старик, которому ничего вокруг не нравится, всем он недоволен, только и знает приговаривает: «А вот раньше, а вот тогда…» Нет, пока что я не старик, и дело тут совсем в другом.
Дело в том, что в моем детстве действительно все было лучше. Например, цвело больше одуванчиков – да, да! Теперь они прячутся куда-то подальше, на дальние лесные поляны, и в городе робко выглядывают из-за кустов редкими желтыми глазками, а в моем детстве они росли рядом с тротуарами, рядом с дорогой, и, когда ты шел по городской улице, тебе казалось, что ты идешь ну просто по солнцу! Желтые поляны слепили глаза, и надо было щуриться, чтобы не споткнуться о тротуарину, которая то прогнется дугой, то выдвинется боком, то завирюхается под ногой от древности. Ранним летом тогда вообще можно было поправить настроение на улице. Расстроился чем-нибудь, огорчился – выйди на улицу, когда одуванчики цветут, пройди два квартала солнечной дорожкой, да еще сверни на пустырь возле школы, где одуванчиков море разливанное, и будешь еще вспоминать, что это такое тебя расстроило, какая неприятность: одуванчики ярким цветом своим сотрут все в голове, а если уж не сотрут до конца, то вроде бы неприятности твои отодвинут вдаль, и они окажутся уже мелкими и нестрашными. Вроде как одуванчики волшебством каким обладают.
А когда они отцветут? Когда дунет ветер посильней? Праздник на душе, ей-богу! Несутся по небу тучи – бегучие, летучие. А от земли к тучам взлетают миллиарды парашютиков – настоящая метель; но как ни силен ветер, он непременно стихнет, и с неба, будто облака сбросили десант, плавно, медленно в наставшей вдруг тишине летят назад одуванчиковые парашюты, и тогда хорошо залезть на забор, или на крышу дровяного сарая, или даже на крышу дома, сесть там на самый конек и задрать лицо к небу, разглядывая парашютики, встречая их взглядом и провожая к земле. В такой день ходишь ликующий, будто это ты сам летал над землей, поглядел на нее сверху. Или увидел какое-то чудесное чудо, салют, а может, странный дождь, который сулит впереди тайную радость и исполнение желаний.
В моем детстве было больше воды в нашей старой реке и ее не рассекали песчаные отмели – это уж всякий подтвердит, даже ученые. В моем детстве в реке была рыба, клевали на удочку здоровущие окуни, не то что сейчас, всякая мелкота! В моем детстве было больше птиц, и почему-то среди всех других – стрижей. Они носились над крутым берегом реки, над нашим оврагом, а жили под стрехой поликлиники, которая стояла впритык с нашим домом. Там любили селиться стремительные птицы, чей полет похож на след молнии.
По стрижам мы всегда узнавали погоду: если летят понизу, прямо над твоей головой, с легким шелестом разрезая воздух, значит, к дождю, а если вьются в бездонной высоте мелкими точками, значит, к ведру, можно не опасаться – самая надежная примета.
В моем детстве было много разных важных событий, так не похожих на сегодняшние, но дело не в непохожести, а в том, что все это я видел и помню до сих пор.
Видел, хотя мог и не видеть, и помню, хотя мог не помнить.
Почему?..

АЛЬБЕРТ ЛИХАНОВ (родился 1935. сын слесаря и медлаборантки). "МАГАЗИН НЕНАГЛЯДНЫХ ПОСОБИЙ"

МИХАИЛ БОЙКОВ (? - 1961. советский журналист. узник.)

УПРЯМЫЕ: №5. ДРУЗЬЯ БУДЁННОГО (1937)
они сидят в углу камеры и потихоньку, полушепотом, чтоб не слышал тюремный надзор, поют:
— Веди-ж Буденный,
нас смелее в бой,
Пусть гром гремит,
пускай пожар кругом
Мы беззаветные герои
И вся-то наша жизнь — борьба…

Они закадычные приятели и в прошлом оба — твердокаменные большевики. Встретились и подружились на фронте в грозовые дни гражданской войны. Оба командовали отрядами красных партизан, сражавшихся против Добровольческой армии генерала Деникина, затем служили в коннице Буденного и здесь вместе, в один день, вступили в партию большевиков.
За лихие подвиги в боях с белыми их наградили орденами "Красного знамени". Старший из них — украинец Тарас Каменюка — вместе со своим сравнительно небольшим отрядом разгромил в бою целый полк деникинцев, а отряд младшего — Григория Зубова — в конном строю захватил бронепоезд противника. (- брехать невредно. Впрочем, скорейвсего, они просто преувеличивают... Бывает и пустой бронепоезд, и уже разбитый полк. - germiones_muzh.)
Но не только эти подвиги совершили друзья. Их жизненный путь в дни войны превратился в широкую дорогу партизанской славы и романтики. Тяжелые бои и высокие награды, лихие партизанские налеты и дележка захваченных трофеев, деньги без счета, вино, женщины и мечты о прекрасном будущем. Все это было в изобилии на фронтовом пути Тараса и Григория. А, главное, обоих опьяняла романтика гражданской войны.
Сам Буденный, не один раз, перед строем бойцов говорил, указывая на Каменюку и Зубова:
— Каждый буденновец должен брать с них пример. Они — наши лучшие герои и мои лучшие друзья…
Один боевой день сменялся другим, а впереди рисовалось радостное счастливое будущее: царство трудящихся и рай коммунизма, где всем будет хорошо. В это верили, об этом мечтали. Кончилась война и пришло долгожданное будущее. Но не такое, каким представляли его себе друзья, каким рисовали его партизанам ораторы, приезжавшие из центра.
Хотя царство трудящихся и было объявлено советской властью официально, но Каменюке и Зубову, как и многим другим, места в нем не нашлось. После демобилизации, приятелей прямо из армии, в порядке партийной дисциплины, отправили работать на маслобойный завод в город Армавир. Не на руководящую работу, а простыми чернорабочими. Из-за того, что оба были малограмотными. Пришлось им гнуть свои спины за гроши, тянуться в струнку перед каждым партийным чиновником и частенько голодать. А в страшный 1931-й год (- голодомор; но считается, что начался в 1932. - germiones_muzh.) оба даже опухли от голода. Романтика кончилась.
Попробовали они жаловаться Буденному. Написали ему слезное письмо, щедро уснащенное ругательствами, но ответа от него не получили.
Эта последняя капля переполнила чашу терпения друзей. Заскучали они и окончательно разочаровались в завоеванном ими "царстве трудящихся". От их твердокаменности не осталось и следа…
Однажды вечером, возвращаясь домой с завода, Зубов сказал Каменюке:
— Эх, Тарас! Обманули нас. Со всех сторон обжулили.
— Кто? — недоумевая спросил Тарас.
— Да они… начальнички… Живем-то как? Хуже, чем при царе… За что боролись? За что кровь проливали?
Тарас выругался, сплюнул и предложил:
— Пойдем выпьем.
— Денег нет, — сказал Григорий.
— Шинель продам. Хранил, как память. Зараз не хочу… Выпить треба…
Шинель продали. Напились. В обнимку ходили по улицам и последними словами ругали советскую власть и "начальничков". Финал был обычный — попали в камеру внутренней тюрьмы НКВД.
Здесь они держатся особняком. Никто из заключенных, кроме них, в прошлом красным партизаном не был. Поэтому Григорий и Тарас относятся к нам пренебрежительно, а к Смышляеву — с откровенной враждебностью.
— Белобандит! — бесцеремонно вслух определил Григорий при первом же знакомстве.
— Лучше быть белым, нежели красным. У красных склонность к бандитизму врожденная, — отпарировал Смышляев.
Каменюка угрюмо покосился на него и зло процедил сквозь зубы:
— Жалкую (жалею), що не попался ты мне на фронте. Таким я одним махом головы сносил.
— Теперь о чужих головах забудьте. Лучше о своей подумайте, — спокойно ответил бывший офицер.
Каменюка сжал кулаки, но возразить не успел. В разговор вмешался Павел Гордеев. Глаза его лихорадочно блестели каким-то нездоровым любопытством. Взволнованно и хрипло он спросил партизана:
— Значит вам приходилось рубить головы? Как же это?
Каменюка ответил неохотно:
— Та так… як уси партизаны… А бачить на то погано. Отрубишь ее, а она зевает и плаче. Больно ей… До сего часу снятся…
Фамилия Каменюки под стать его наружности. Рост огромный, сила воловья, руки, как два молота. Он неповоротлив и в движениях медлителен. Черты его лица грубы и неподвижны, точно впопыхах вырублены из камня неумелым скульптором.
В противоположность ему Григорий небольшого роста, стройный и с хорошей военной выправкой. Беспокойный и живой, как ртуть. Весь день мечется по камере, словно волк в клетке. Лицо калмыковатое, глаза маленькие и быстрые…
Приятели-буденновцы, первое время в тюрьме, бодрились и духом не падали. Они надеялись на своего друга маршала Семена Буденного. Им удалось переслать на волю письмо ему.
— Нас братишка Буденный выручит. Не такой он человек, чтобы друзей в беде бросать, — говорил Григорий.
— Эге-ж! Выручит, — вторил ему Тарас…
Первый допрос Каменюки закончился весьма неожиданно для энкаведистов.
Следователь сорвал с груди арестованного партизана орден «Красного знамени» вместе с клочком рубашки.
— Чего рвешь? — угрюмо спросил Каменюка. — Не ты его вешал.
— Калинин вам ордена вешает, а мы их сдираем. Понятно? — и следователь расхохотался.
...Кое-как скрутили бунтаря и били его несколько часов подряд.
После этого случая следователь умер в больнице, а Каменюка отправлялся на допросы уже в сопровождении «почетного конвоя». В нашу переполненную людьми камеру втискивались полдюжины бойцов полка НКВД, прижимали гиганта штыками к стене, надевали на его лапы две пары наручников, а на ноги — кандалы. Затем штыками же выталкивали его в коридор.
На допросах Тараса избивали зверски, но он был почти нечувствителен к боли.
— У мене шкура дубленая, — хвастается Тарас. — Белые в гражданскую добре выдубили. Ось, бачьте, — и в сотый раз демонстрирует перед нами свое огромное тело, сплошь покрытое шрамами.
— 28 ранений. От всякого оружия. Гарно мене белобандиты расписали? Красиво?… Так после того, для мене следователи вроде мошкары.
Григория энкавсдисты не трогали больше месяца, но потом, однажды ночью, вызвали на допрос. Обратно в камеру он явился только через двенадцать дней, худой, избитый и с погасшими глазами. Когда первая радость встречи с Тарасом прошла, Зубов тихо сказал другу:
— Плохи наши дела, Тарас. Эти гады хотят, чтоб мы с тобой подписали, что, будто бы, участвовали в… подготовке вооруженного восстания против советской власти.
— Мы? Партизаны?… Ты им в глаза наплюй, — и Каменюка смачно выругался.
— Знаешь, Тарас, я... подписал, — еще тише произнес Зубов.
— Гриша! Та, як же ты?
— Понимаешь, Тарас, выдержать невозможно. Пытка без конца. Большой конвейер. Их много, а я один, Легче, кажется, на фронте сто раз умереть.
— Не горюй, Гриша. Буденный нас выручит.
— Выручит, как же. Держи карман шире. Он, вот, нам не отвечает, а начальнику краевого НКВД прислал письмецо. Про нас пишет.
— Ну? Что ж ты мовчишь? Що вин пише?
Григорий безнадежно машет рукой.
— И говорить не стоит. Врагами народа клеймит нас.
— Що ж цэ такэ? - разводит руками Тарас.
— Это называется, — насмешливо вставляет Смышляев, — за что боролись, на то и напоролись…
Вечером Зубова вызывают «без вещей». Он обнимается с другом.
— Прощай, Тарас! Больше не увидимся. Следователь сказал, что меня приговорят к расстрелу.
Гигант молчит. Крупные слезы катятся по его каменному лицу…
Поздно ночью нас разбудили хриплые стоны; страшное зрелище представилось нашим глазам. На полу у двери билось в судорогах огромное тело Каменюки. Из раны у локтевого сгиба его руки текла, в подставленный двухлитровый кувшин для воды, тонкая струйка крови. Кувшин был переполнен вокруг него образовалась кровавая лужа...
Старый партизан не перенёс трагической разлуки с другом. Он зубами перегрыз себе вены не руке. Позже мы узнали, что в ту же ночь Тарас Каменюка умер в тюремном госпитале.
(- да. Его победила не боль. А одиночество. Снимаю шляпу: хохол не мог без друга. - Русского, кслову. - germiones_muzh.)

ЛЮДИ СВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ