?

Log in

No account? Create an account
germiones_muzh
05 August 2018 @ 09:54 pm
вот вам слоган, как вы это называете. Доступный для нынешнего восприятия.
Россия - страна медведей. Белых и черных (мы не расисты). Хомячки и розовые мыши диктовать свои правила здесь не будут. Помоги нам Бог. Аминь!
 
 
germiones_muzh
среди широких долин возвышаются небольшие, открытые со всех сторон холмы; солнце озаряет их своими лучами от восхода и до заката. Те, что живут в низинах между холмами и реже видят солнце, называют их Сульбаккен (солнечная гора). Сейчас мы и расскажем вам об одной девушке, которая жила как раз на таком холме. А хутор, где она жила, так и назывался — Сульбаккен. На Сульбаккене снег осенью появлялся позже, а весной таял раньше, чем на других хуторах.
Владельцы Сульбаккена были гаугианцами, и еще их называли «чтецами», потому что они читали библию более усердно, чем другие обитатели здешних мест. Хозяина хутора звали Гутторм, а его жену — Карен. У них родился сын, однако вскоре он умер, и три года они не входили в восточный придел церкви. Потом у них родилась девочка, которую они назвали в память их умершего сына; мальчика звали Сюверт, а ее они окрестили Сюннёв, потому что ничего более похожего на имя сына так и не придумали. Но мать называла ее Сюннёве, ибо, когда девочка была еще совсем маленькой, она часто говорила дочери: «Сюннёве моя», — так ей было легче произносить ее имя. Когда же девочка подросла, все так и звали ее Сюннёве, и почти все сходились на том, что в их приходе нет и не было девушки красивее, чем Сюннёве Сульбаккен. Она была еще совсем маленькой, когда родители стали брать ее каждое воскресенье в церковь; правда, вначале маленькая Сюннёве только и понимала, что пастор бранит Славе-Бента, сидящего перед самой кафедрой. Но отец хотел, чтобы «девочка постепенно привыкала к церкви», и мать хотела того же, «потому что ведь кто знает, может сам господь бог благословил нашу девочку, и она стала такой хорошей маленькой хозяюшкой». И правда, если у них заболевал ягненок, козленок или поросенок, или какая-нибудь беда приключалась с коровой, их немедленно препоручали заботам Сюннёве, и матери казалось, что бедное животное тут же начинает выздоравливать. Впрочем, у отца были кое-какие сомнения на этот счет, но не все ли ему равно, кто ухаживает за коровой или овцой, если та поправляется.
По другую сторону долины, у самого подножья высокой горы, стоял еще один хутор и назывался он Гранлиен (еловый склон), потому что со всех сторон его окружал густой еловый лес, а другого леса не было на много миль вокруг. Прадед нынешнего владельца Гранлиена стоял со своим полком в Голштинии, ожидая наступления русских войск (- когда русским императором был Петр III. Но свергнув его Екатерина Великая заключила мир. – germiones_muzh.). Из этой экспедиции он привез в своем ранце семена многих удивительных заморских растений и высадил их возле дома. Однако с течением времени все эти растения погибли одно за другим; лишь зернышки нескольких еловых шишек, которые, как это ни странно, были завезены сюда вместе с другими семенами, неожиданно прижились, и теперь хутор скрывала густая еловая чаща. Бывшего солдата звали с честь его деда Торбьорном, а своего старшего сына он назвал Семундом, в честь своего отца. Таким образом, обитателей Гранлиена уже с давних пор называли через поколение либо Торбьорнами, либо Семундами. В народе поговаривали, что счастье сопутствует Гранлиенам тоже через поколение и никогда не приходит к тому, кого зовут Торбьорном. Когда у Семунда, нынешнего владельца Гранлиена, родился старший сын, он долго думал над тем, как ему назвать своего первенца, но так и не решился нарушить установившийся в роду обычай и после многих колебаний все-таки назвал мальчика Торбьорном. Правда, он старался воспитать сына так, чтобы он избежал уготованной ему судьбы, но Семунду самому это казалось маловероятным, тем более, что уже и теперь он замечал в характере мальчика строптивость и упрямство. «Это нужно искоренить», — говорил Семунд жене и когда Торбьорну исполнилось три года, отец стал время от времени поучать его с розгой в руках. Он заставлял сына собрать щепки, которые тот раскидал по всему полу, поднять чашку, которую тот бросил, погладить кошку, которую тот ударил. Но жена уходила из комнаты всякий раз, когда муж принимался за воспитание сына.
И хотя с Торбьорном обращались всегда очень строго, отец с удивлением замечал, что чем старше становится мальчик, тем чаще приходится его наказывать. Семунд рано засадил сына за книги и часто брал с собой в поле, чтобы не оставлять без присмотра. У матери на руках было большое хозяйство и трое маленьких детей; она всегда была занята, и только по утрам, одевая сына, она ласкала его и уговаривала не перечить отцу, когда в праздник они соберутся все вместе. Но когда Торбьорн получал колотушки за то, что вместо «аб» читал «ба», и за то, что попробовал высечь маленькую Ингрид так же, как отец сек его, он недоумевал, почему же его братишка и сестренка живут так хорошо, а ему живется так плохо.
Почти все время Торбьорну приходилось быть с отцом, но он никак не решался заговорить с ним и потому стал скрытным и молчаливым, хотя все время о чем-то сосредоточенна думал. Однажды, когда они с отцом сгребали мокрое сено, Торбьорн вдруг спросил его:
— Почему на Сульбаккене сено уже высохло и сметано в стога, а у нас оно еще совсем сырое?
— Потому что к ним солнце заглядывает чаще, — ответил отец.
Так Торбьорн сделал свое первое в жизни открытие: оказывается, солнечные лучи, которыми он столько раз любовался, его самого почти не греют. И с того памятного дня взгляд его все чаще и чаще обращался к Сульбаккену.
— Ну что ты все глазеешь на Сульбаккен? — бывало, говорил Семунд, шлепком выводя сына из оцепенения. — Здесь всем надо хорошенько трудиться, и большим и маленьким, а не то насидимся голодными.
Когда Торбьорну было лет семь-восемь, Семунд взял нового работника. Его звали Аслак, и, хотя он был еще совсем мальчиком, ему пришлось немало постранствовать по белу свету. В тот вечер, когда Аслак впервые пришел к ним, Торбьорн уже спал. На следующий день он сидел за столом и читал, как вдруг дверь с грохотом распахнулась, и в комнату ввалился Аслак с большой вязанкой древ. Он с размаху бросил ее на пол, так что щепки полетели во все стороны, и запрыгал на месте, стряхивая снег; при этом он приговаривал:
— Ну и холод же, как сказала русалка, сидя по пояс в проруби!
Отца не было дома, и мать молча вымела снег во двор.
— Ты чего уставился на меня? — спросил Аслак Торбьорна.
— Я не уставился, — робко ответил Торбьорн; он был немного испуган.
— А ты видел петуха, который у тебя в книжке на последней странице?
— Видел.
— А что вокруг него собирается несчетное множество кур, как только ты закрываешь книжку, это ты видел?
— Нет, не видел.
— А ну, смотри лучше.
Торбьорн стал смотреть во все глаза.
— Ну и дурак же ты, — сказал ему Аслак.
И с того самого дня никто не имел над Торбьорном такой власти, как Аслак.
— Эх, ничего-то ты не знаешь! — сказал однажды Аслак Торбьорну, который, по обыкновению, тащился за ним по пятам.
— Нет, знаю, — ответил Торбьорн, — знаю катехизис до четвертой главы.
— Ерунда! Ты даже не знаешь о тролле, который до самого захода солнца танцевал с девушкой, а потом вдруг лопнул, словно теленок, опившийся кислого молока.
Никогда еще Торбьорн не слыхал таких занятных историй.
— А где это было? — спросил он.
— Где? Ну там, знаешь… да на Сульбаккене!
У Торбьорна широко раскрылись глаза.
— А ты слышал что-нибудь о человеке, который запродал душу черту за пару старых сапог.
Торбьорн даже ответить забыл, так он удивился.
— А знаешь, где это было… Ну? Тоже на Сульбаккене, вон у того ручья!.. Эх, разрази тебя бог, и мало же ты смыслишь в вере христианской, — продолжал Аслак. — Ты ведь ничего не слыхал и о Кари Деревянная Юбка?
Нет, и об этом Торбьорн ничего не слышал, Как ни быстро работал Аслак, еще быстрее он рассказывал: и о Кари Деревянная Юбка, и о жернове, который молол соль на дне морском, и о черте в деревянных башмаках, и о тролле, у которого бороду защемило в стволе дерева, и о семи зеленых девах, выщипавших все волосы на ногах у стрелка Пера, а тот спал и никак не мог проснуться. И все эти чудеса происходили на Сульбаккене.
— Что это, господи, творится с нашим мальчиком? — говорила мать на следующий день. — Он с самого утра залез на скамейку и все смотрит и смотрит на Сульбаккен.
— Да, нынче он у нас самый занятой человек, — сказал отец, который прилег отдохнуть по случаю воскресного дня.
— А говорят, тут один парень обручился с Сюннёве Сульбаккен, — сказал Аслак. — Впрочем, мало ли что болтают люди, — прибавил он.
Торбьорн не понял Аслака, но почему-то густо покраснел. Увидев, что Аслак заметил его смущение, Торбьорн слез со скамейки, взял катехизис и углубился в чтение.
— Вот-вот, ищи утешенье в слове божьем, — сказал Аслак, — а Сюннёве тебе все равно не видать, как ушей своих.
Когда прошло несколько дней и Торбьорн решил, что все уже забыли об этом разговоре, он спросил у матери потихоньку, потому что очень смущался:
— Мама, а кто это Сюннёве Сульбаккен?
— Это еще совсем маленькая девочка, и со временем она станет хозяйкой Сульбаккена, — ответила мать.
— А у нее есть деревянная юбка?
Мать удивленно посмотрела на него.
— Что ты там болтаешь? — спросила она. Торбьорн почувствовал, что сказал глупость, и замолчал.
— На свете еще не было такой чудесной девочки, как она, — прибавила мать. — И свою красоту Сюннёве получила в дар от господа за то, что она такая добрая и приветливая и прилежно учится.
Вот и все, что узнал Торбьорн о Сюннёве Сульбаккен.
Как-то Семунд работал в поле с Аслаком, я когда вернулся домой, то сказал Торбьорну:
— Поменьше возись с этим парнем.
Торбьорн пропустил слова отца мимо ушей, но через минуту Семунд снова сказал:
— Смотри, это к добру не приведет.
И Торбьорн стал разговаривать с Аслаком потихоньку от отца. Но однажды все-таки Семунд поймал их, когда они сидели и болтали о всякой всячине. Торбьорн получил хорошую трепку, и ему велели сидеть дома. С тех пор Торбьорн разговаривал с Аслаком, только если отца не было дома.
Но в один из воскресных дней отец ушел в церковь, и Торбьорн таки натворил бед. Все началось с того, что Торбьорн и Аслак играли в снежки.
— Ну, хватит с меня, — закричал вдруг Торбьорн. — Давай лучше кидать во что-нибудь еще.
Аслак сразу же согласился; сперва они метили в тонкую сосну, что росла возле кладовой, потом в дверь кладовой и, наконец, в окно кладовой.
— Только не попади в стекло, — предупредил Торбьорна Аслак. — Целься в наличник.
Однако Торбьорн попал в стекло и даже побледнел от страха.
— Плюнь, — успокоил его Аслак, — все равно никто не узнает. А ну-ка, целься лучше!
Торбьорн прицелился в снова попал в стекло.
— Я не хочу больше играть, — сказал он, но в это время во двор вышла маленькая сестра Торбьорна Ингрид.
— Кидай в нее, слышишь! — крикнул Аслак. Снежок попал в Ингрид, и девочка заплакала. На пороге появилась мать и велела Торбьорну идти домой.
— Бросай, бросай, — шепотом подзадоривал его Аслак. Торбьорн вошел в раж и снова швырнул в сестру снежком.
— Да ты, я вижу, с ума сошел, — закричала мать и хотела схватить его за руку.
Торбьорн бросился от нее наутек, мать побежала за ним по двору, она громко грозила сыну, что расправится с ним, a Аслак весело смеялся. В конце концов она загнала сына в сугроб, поймала его и только хотела задать ему хорошую трепку, как вдруг Торбьорн крикнул:
— А я все равно ей всыплю, здесь все так делают!
Мать остановилась, удивленно посмотрела на сына и сказала:
— Эге, да это кто-то подучил тебя.
Потом она спокойно взяла Торбьорна за руку и увела в дом. Ингеборг не сказала больше ему ни слова, но зато была очень ласкова с малышами и напомнила им, что скоро из церкви вернется отец.
В комнате стало очень жарко; Аслак попросил, чтобы ему разрешили пойти навестить родных. Его отпустили, но как только Аслак ушел, Торбьорн сразу приуныл. У него ни с того ни с сего разболелся живот, а руки так вспотели, что даже пачкали книгу, когда он переворачивал страницы. Только бы мать не рассказала обо всем отцу, когда тот вернется из церкви, но просить ее об этом Торбьорн не мог. Казалось, все вокруг как-то сразу изменилось, и часы зловеще предупреждали: стук-стук, стук-стук! Он выглянул в окно и посмотрел на Сульбаккен. Покрытый снегом и погруженный в молчание, он светился на солнце, словно огромная жемчужина. Дом весело улыбался всеми своими окнами, и, верно, уж ни одно из них не было разбито. Дым тоже весело валил из трубы, значит и там варили что-нибудь для тех, кто был в церкви. Сюннёве, наверное, выглядывает из окна, поджидая отца, и уж конечно не боится, как он, что ее выдерут, когда отец вернется домой. Теперь Торбьорн и сам не понимал, как это его угораздило нашалить; он почувствовал, что сильно-пресильно любит свою сестренку, и ему казалось, что на свете нет ничего сильнее этой любви. Он даже подарил Ингрид блестящую пуговицу, которую получил от Аслака. Ингрид обвила руками его шею, он тоже обнял ее и спросил:
— Ингрид, милая, ты больше на меня не сердишься?
— Нет, дорогой Торбьорн, совсем нет. И если хочешь, ты можешь сколько угодно бросать в меня снежками.
В это время на крыльце послышался шум, кто-то отряхивал снег. Это пришел отец; он был такой умиротворенный и добрый, что у Торбьорна стало ещё тяжелее на душе.
— Ну, как дела? — спросил он, оглядывая всех, и просто удивительно, что стенные часы при этом вопросе не грохнулись на пол.
Мать тем временем накрыла на стол.
— Что вы тут поделывали без меня? — спросил отец, усаживаясь за стол и принимаясь за еду.
Торбьорн посмотрел на мать, и на глаза у него навернулись слезы.
— Да так, ничего особенного, — медленно ответила мать. Торбьорн видел, что она хотела еще что-то прибавить, но промолчала.
— Я отпустила Аслака, — сказала она. «Вот оно, начинается», — с ужасом подумал Торбьорн и стал играть с Ингрид, как будто ни до чего на свете ему не было дела. Отец еще никогда не сидел за столом так долго, и Торбьорн даже начал считать куски, которые отец поддевал вилкой; но когда отец дошел до четвертого куска, Торбьорн попробовал сосчитать, сколько пройдет секунд между четвертым и пятым куском, и совсем сбился со счета. Наконец Семунд встал и вышел из комнаты. «Стекла, стекла!» — звенело в ушах Торбьорна, и он еще раз посмотрел, все ли стекла в комнате целы. Да, все было в порядке. Но вот вслед за отцом вышла мать. Торбьорн взял на руки маленькую Ингрид и сказал ей так нежно, что она удивленно посмотрела на него:
— Давай играть в золотую королеву луга, хочешь?
Конечно, она хотела, и Торбьорн запел песенку, хотя колени у него дрожали от предчувствия надвигающейся беды:
Цветик малый, цветик тонкий,
Обернись в мою сторонку,
Я шепну тебе словцо:
Коль возьмешь меня ты в жены,
Дам тебе я плащ зеленый,
Хлыст крученый, золоченый,
С алым камешком кольцо!
Тиддель, миддель, диддель-док,
Что за солнечный денек!

И цветок ответил королеве:
Золотая королева,
Наклонись ко мне без гнева,
Я шепну тебе словцо:
Не возьму тебя я в жены.
Мне не нужен плащ зеленый,
Хлыст крученый, золоченый,
С алым камешком кольцо!
Тиддель, миддель, диддель-док,
Что за солнечный денек!

Игра была в самом разгаре, когда в комнату неожиданно вошел отец и пристально посмотрел на сына, Торбьорн чуть было не упал со стула и только крепче прижал к себе Ингрид. Отец отвернулся, не сказав ни слова. Прошло полчаса, а он все молчал, и Торбьорн уже готов был поверить, что гроза миновала, но не решался. А когда перед сном он стал раздеваться и отец подошел, чтобы помочь ему, Торбьорн и сам не знал, что думать… Он начал дрожать всем телом, а отец погладил его по голове и потрепал по щеке. Раньше он никогда этого не делал (насколько помнил Торбьорн); на сердце у мальчика стало тепло-тепло, и всякий страх вдруг пропал, как тает лед на солнце. Торбьорн не помнил, как очутился в постели, а так как петь или кричать он не мог, то он сложил руки на груди и прочитал шесть раз «Отче наш» с начала до конца, а потом с конца до начала, засыпая, он чувствовал, что никого на свете он не любит так сильно, как отца.
На другое утро Торбьорн проснулся в таком страхе, что не мог даже крикнуть. Ему казалось, что теперь-то его непременно высекут. Открыв глаза, он убедился, что все это ему лишь приснилось, но вскоре понял, что кое-кому все-таки не избежать наказания — Аслаку.
Семунд, небольшого роста, коренастый, быстро ходил взад и вперед по комнате (Торбьорн хорошо знал эту привычку) и бросал на Аслака такие взгляды из-под нависших бровей, что тот сразу сообразил, чем ему это грозит. Сам Аслак сидел на днище перевернутой бочки и болтал ногами. Руки у него были, по обыкновению, засунуты в карманы, шапка слегка сдвинута на лоб, и из-под нее во все стороны торчали густые темные волосы. Его рот кривился еще больше, чем обычно, голову он немного склонил набок и искоса поглядывал на Семунда из-под опущенных ресниц.
— Да, а парень-то у тебя, оказывается, с придурью, — сказал Аслак, — но хуже всего то, что лошадь твою испугал тролль.
(- Аслак - "маленький взрослый", и плохой взрослый. Он научился, что последнее слово должно быть за тобой, и что всегда полезно ошарашить того с кем имеешь дело. - germiones_muzh.)
Семунд остановился.
— Ах ты мерзавец! — крикнул он так громко, что стекла задрожали, а Аслак почти совсем закрыл глаза. Семунд снова заходил по комнате. Аслак всё молчал.
— Нет, правда же, я тебе говорю, что твою лошадь испугал тролль, — сказал он и украдкой посмотрел на хозяина, чтобы узнать, какое впечатление произведут на него эти слова.
— Нет, она боится не тролля, а леса — сказал Семунд, меряя шагами комнату. — Ты чуть не свалил дерево прямо ей на голову, негодяй ты этакий, и теперь она пугается всякого пустяка.
Аслак молча слушал его, а потом сказал:
— Думай как хочешь, только этим делу не поможешь. И я сильно сомневаюсь, чтобы лошадь твоя когда-нибудь перестала бояться всякого пустяка, — насмешливо прибавил он, поудобнее устраиваясь на бочке и закрывая лицо одной рукой. Семунд вплотную подошел к нему и сказал тихо, но грозно:
— Ах ты злобный…
— Семунд! — послышался голос Ингеборг, его жены; она хотела утихомирить расходившегося супруга и в то же время успокаивала малыша который перепугался и вот-вот готов был расплакаться. Но Семунд поднес кулак, слишком маленький для его атлетической фигуры, к самому носу Аслака и всем телом наклонился вперед, пронизывая парня насквозь своим взглядом. Потом он снова заходил по комнате, подошел к Аслаку и снова отошел от него. Аслак был очень бледен, но та сторона его лица, которую видел Торбьорн, смеялась, между тем как другая сторона словно застыла.
— Боже, дай мне терпенье! — сказал он минуту спустя и тотчас же поднял руку, как бы защищаясь от удара.
Семунд резко остановился и, топнув ногой, закричал во всю силу своих легких, так что Аслак даже отодвинулся от него:
— Не смей упоминать имени божьего, слышишь!
Ингеборг с младенцем на руках подошла к мужу и дотронулась до его плеча. Он не смотрел на жену, но руку опустил. Ингеборг села, а Семунд снова начал ходить взад и вперед по комнате; воцарилось молчание, потом Аслак сказал:
— Да, конечно, богу и без того хватает возни с Гранлиеном.
— Семунд, Семунд, — шепнула Ингеборг, но тот уже ничего не слышал и кинулся на Аслака, который пытаясь защититься, выставил вперед ногу. Семунд схватил его за ногу и за шиворот и с такой силой швырнул к двери, что Аслак пробил головой филенку и вылетел в сени. Ингеборг, Торбьорн, дети — все отчаянно закричали: дом наполнился плачем и воплями, но Семунд ничего не слышал. Он снова бросился на свою жертву, вышиб остатки двери и, крепко схватив Аслака вытащил его во двор. Там Семунд поднял его высоко в воздух и изо всех сил ударил о землю. Но тут он заметил, что за ночь намело очень много снегу и Аслаку все равно не будет больно; тогда он уперся ему в грудь коленом, ударил по лицу, в третий раз поднял его и оттащил на свободное от снега место, как волк тащит задранную собаку; тут он еще сильнее швырнул его оземь, снова надавил ему на грудь коленом… и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы Ингеборг с малышом на руках не бросилась между ними.
— Семунд, Семунд, ты же погубишь нас! — кричала она.
Несколько минут спустя Ингеборг сидела в комнате; Торбьорн одевался, а Семунд снова ходил взад и вперед; время от времени он пил небольшими глотками воду, но рука его дрожала, и вода то и дело выплескивалась из чашки на пол. Аслак не появлялся, и Ингеборг хотела уже было выйти из дому.
— Останься здесь, — приказал Семунд таким тоном, будто он обращался не к ней, а к кому-то постороннему. Ингеборг осталась, а через минуту Семунд сам вышел из комнаты и назад уже не вернулся. Торбьорн открыл книжку и стал читать, не отрывая глаз от страницы, хотя и не понимал ни единого слова.
Вскоре, после полудня в доме воцарился обычный порядок, однако у всех было такое чувство будто здесь побывал кто-то чужой. Когда Торбьорн решился выйти во двор, то у самых дверей он наткнулся на Аслака, который укладывал на санки Торбьорна свой скарб. Торбьорн остолбенело уставился на Аслака ибо вид у того был ужасный: на лице запеклась кровь, кровью была перепачкана вся одежда, он поминутно кашлял и при этом хватался за грудь. Минуту он молча смотрел на Торбьорна, потом отрывисто сказал:
— Что-то не нравятся мне твои большие глаза, парень!
Потом он перешагнул через сани уселся на них и покатил под гору.
— Смотри в оба, а то потом не найдешь своих саней! — крикнул он и засмеялся, потом еще раз обернулся и показал Торбьорну язык. Скоро он исчез из виду.
Но на следующей неделе к ним пришел ленсман (- окружной пристав), отец несколько раз уходил из дому, а мать часто плакала и тоже куда-то умолила.
— Что случилось, мама? — спросил Торбьорн.
— Ах, это все из-за Аслака!
Но вот однажды родители услышали, как маленькая Ингрид распевает песенку:
И смешон же белый свет!
Ведь каких чудес в нем нет:
Шевельнет девчонка пальчиком —
Вмиг приворожила мальчика!
Воду в суп стряпуха льет —
Повар ухом не ведет!
Всех умнее в доме кот:
Он из кружки сливки пьет.

Ей учинили строгий допрос, у кого она научилась этой песне. Оказалось, у Торбьорна. Торбьорн страшно перепугался и сказал, что его научил Аслак. Тогда его предупредили, что если он сам будет петь такие песни или вздумает учить сестру, то ему не миновать ремня. Однако вскоре после этого взрослые услышали, что маленькая Ингрид ругается. Торбьорна снова призвали к ответу, и Семунд решил, что, пожалуй, лучше всего высечь паршивца на месте. Мальчик заплакал и так убедительно обещал впредь вести себя хорошо, что и на этот раз его простили.
А когда наступило воскресенье и пастор должен был витать проповедь, отец сказал Торбьорну:
— Сегодня тебе не придется безобразничать: пойдешь со мной в церковь!..

БЬЁРНСТЕРНЕ БЬЁРНСОН (1832 – 1910)
 
 
germiones_muzh
24 March 2019 @ 01:30 pm
хуиш - жить
ак - умирать
 
 
germiones_muzh
23 March 2019 @ 11:49 pm
иногда я хожу гулять к пристани, размахивая парализованной рукой и поднимая песчаную пыль протезом, пристегнутым к бедру. Потею я во время таких прогулок страшно, а потом пью со старыми шлюхами в прибрежном подвальчике. В такие дни меня гложет печаль. Я чувствую себя разбитым, а если и смеюсь, то громко, с надрывом.
Треть моего лица сожжена во время аварии… Мне еще потом пересаживали кожу на груди. Из-за изуродованной нижней челюсти я, если говорю громко, страшно картавлю. Хирурги не особенно старались, когда латали меня. Еще должен признаться, у меня волосатая грудь, похожая на кусок медвежьей шкуры. А борода на правой щеке начинает расти сразу под глазом. Она у меня рыжая, на шее вьется, на груди волос бурый. Кончики ушей загорели и по цвету как бронза, хотя кожа у меня светлая.
Причина моих прогулок (если так можно назвать эти походы) - желание покрасоваться, устроить отвратительное представление, а потом разобидеться на весь мир. Но большую часть времени я провожу на природе или в домике, который Подводная Корпорация выделила мне вместе с пенсией. Коврики у меня турецкие, кастрюли - медные. Есть еще книги и магнитофон, хотя я давным-давно его не включал…
Часто по утрам поднимается золотистый туман, и я спускаюсь на берег, брожу босиком вдоль прибоя в поисках стекляшек - осколков бутылок, обточенных морем.

* * *
В то утро поднялся туман, и солнце напоминало медную монету. Я бродил среди скал, любовался заливом. Там, в пене прибоя, нежилась девушка.
Моргнув, я пропустил момент, когда она неожиданно села. Длинные прорези жабр на ее шее закрылись и остались видны лишь кончики щелей на спине, чуть повыше лопаток. Остальное скрыли волосы - копна мокрой вьющейся меди.
- Что ты тут делаешь, а? - спросила девушка, прищурив голубые глазки.
- Ищу стекляшки.
- Что?
- Осколки стекла, обточенные морем. Вон смотри!
Я пальцем ткнул в ее сторону, а потом боком, словно краб, спустился к самой воде, приволакивая негнущуюся ногу.
- Где ты их увидел? - завертела головой незнакомка, наполовину высунувшись из воды. Ее перепончатые пальцы подцепили горсть черных камешков.
Холодная вода омыла мне ноги, когда я наклонился и поднял стекляшку молочного цвета, лежавшую возле ее локтя. Девушка ведь и не взглянула туда. Она встрепенулась. Наверное, решила, что я замыслил что-то недоброе.
- Теперь видишь?
- Что… что это? - Она вытянула холодную руку. На мгновение молочную «драгоценность» и мою перепончатую лапу накрыла ее ладошка. (Да, да! Все так и было. Такие мгновения кажутся удивительными, а потом мы долго-долго с болью в сердце вспоминаем их.) Она тут же отдернула руку.
- Стекляшка, - сказал я. - Ты знаешь, что все бутылки из-под кока-колы, винные бутылки и стеклянные банки выбрасывают в море?
- Я видела только бутылки кока-колы.
- Волны разбивают их о камни. Течения мотают осколки по песчаному дну, стачивая углы, изменяя форму. Иногда происходят химические реакции, и стекло теряет цвет. А другой раз на стекле проступают прожилки, и кажется, что к нему прилипли снежинки. Некоторые стекляшки вода обтачивает, и они напоминают кораллы. Когда же они высыхают, то становятся мутными, матовыми. Положи их в воду, и произойдет чудо.
- Ого! - Незнакомка вздохнула так, словно грубый треугольный обломок на моей ладони был настоящей драгоценностью.
Потом девушка посмотрела мне в глаза, моргнула слезящимися глазами. (Мы, амфибии, лучше видим под водой.)
А потом нерешительно протянула руку к тому месту на моей ноге, где начинались перепонки. Кто я такой - вот что она хотела узнать. Выглядел-то я ужасно, но в ее сердце мой отвратительный лик вызывал лишь печаль.
Ее значок (грудь девушки слегка вибрировала, как всегда в первые минуты, когда после долгого пребывания под водой вновь начинаешь дышать легкими) сказал мне, что она - техник-биолог. У меня дома тоже хранится форма из искусственной чешуи. Она лежит на дне сундука с бельем. Но у меня значок глубоководника… Однако я не ношу форму и обычно гуляю в очень потертых джинсах и красной рубахе без кнопок.
Девушка дотянулась до моей шеи, отогнула воротник рубахи и коснулась жаберных щелей, провела по ним холодными пальцами.
- Кто ты?
Наконец-то она решилась спросить меня об этом!
- Кэйл Свенсон.
Незнакомка отшатнулась.
- Ты тот, кто ужасно… Мы помним про тебя… - Она замолчала.
Когда вода коснулась стекляшки, обломок засверкал точно так же, как при моем имени трепетали души и чувства тех, кто хоть раз в жизни выходил в море. Согласно последним данным, ныне в Морском Дивизионе насчитывалось семьсот пятьдесят тысяч человек. Всем им имплантировали жабры и перепонки, а потом отправили на глубину, где нет штормов; расселили вдоль побережий континентов.
- Ты живешь на берегу? Где-то неподалеку? Но раньше…
- Сколько тебе лет?
- Шестнадцать.
- Я был на два года старше тебя, когда все это случилось.
- Тебе тогда было восемнадцать?
- А теперь в два раза больше… Нет… Пожалуй, это случилось лет двадцать назад… Давным-давно.
- Люди до сих пор помнят о том извержении.
- А я почти все забыл. В самом деле… Скажи, ты любишь музыку?
- Ага.
- Отлично! Пойдем ко мне, послушаешь записи. Я заварю чай. Посидим до обеда…
- В три я должна доложиться в Штабе. Тарк будет инструктировать Джонни и его бригаду, как прокладывать кабель на большой глубине. - Девушка улыбнулась. - Но я могу поймать отлив и добраться туда за полчаса. Значит, мне надо уплыть в два тридцать.
По дороге к моей хижине я узнал, что зовут ее Ариэль. Она решила, что мой дворик очарователен, а мозаика восхитительна. «Ох, посмотри-ка!» и «Ты это сам сделал?» Она повторила эти фразы раз десять, не меньше.
(Мозаикой я занимался в первые годы одиночества.) Особенно понравились ей моряки, сражающиеся с китом, и ныряльщик с раненой акулой. Девушка объяснила, что у нее нет времени читать, но книгами, к которым я собрал эти мозаики-картинки, она восхищалась. Долго слушала она мои рассказы. Еще Ариэль много говорила о своей работе, о приручении и использовании глубоководных существ. Потом она сидела на кухне, крутила записи Ennio Morricone. А я уложил два десятка устриц на поддон с солью. К тому времени и чайник засвистел…
Я ведь одинокий калека. Мне редко удается поболтать с красивыми молоденькими девушками…

ГЛАВА ВТОРАЯ
Эй, Джуао! - заорал я через весь мол.
Он кивнул мне из-за своих сетей. Солнце сверкало на его коже, а волосы казались матовыми.
Через лабиринт сетей я пробрался туда, где, словно паук посреди паутины, сидел Джуао. Не отрываясь от работы, он улыбнулся мне. Мозаика, а не улыбка: золотой зуб, белый, черная брешь, желтая кость и снова белый зуб, золотой, белый. Выставив вперед протез, я присел рядом с рыбаком.
- Сегодня я ловил за коралловым рифом, там, где ты говорил, - Джуао снова широко улыбнулся. - Пойдешь ко мне выпить, а?
- Конечно.
- Подожди… Мне осталось работы на пару минут…
Такие рыбаки неопределенного возраста есть в каждой прибрежной деревне. С виду им лет шестьдесят, а на самом деле - сорок. И точно так же они будут выглядеть в восемьдесят. Таков и Джуао… Как-то мы сели считать, сколько же ему лет. Оказалось, он всего на семь часов старше меня…

СЭМЮЭЛЬ ДИЛЭНИ
 
 
germiones_muzh
23 March 2019 @ 08:17 pm
ФРЕСКА
сегодня я повел семью в огромный строящийся дворец ***. Названия его я не говорю, иначе все отправились бы туда, чтобы все увидеть своими глазами, а я умер бы со стыда. Однако не будем торопить события, а поговорим-ка лучше о художнике Марио, которого еще несколько часов назад я считал своим другом.
Этот бородач, известный как карикатурист, на самом деле один из самых отменных в Италии художников, пишущих фрески. Вернее, он таковым был. Сейчас же этот скверный тип потерял в моих глазах всякую ценность, и я даже не доверил бы ему побелку своей кухни.
А вы, любимые читатели, должны поверить, что раз Джованнино столь суров к бородатому рисовальщику фресок, у него на это есть веские основания. Я знаком с Джованнино с рождения и знаю, что, хотя он толстый и вспыльчивый, у него мягкое сердце.
Дело в том, что несколько месяцев назад я отправился в строящийся дворец*** посмотреть на грандиозные фрески, которые, говорили, тот тип создавал в зале чести вышеуказанного здания. Я застал художника за работой над картоном: речь шла об одной торжественной аллегорической композиции с господами и госпожами, лишенными одежды, но имеющими большую значимость. Нечто солидное, написанное уверенной рукой.
Мы поздоровались, и я напомнил ему об одном старинном обещании.
— А как же мой портрет, когда ты его напишешь?
Злодей поставил на мольберт кусок картона и начал над ним трудиться при помощи угля:
— Стой там… Я тебя набросаю углем, а дома нарисую тебя сангиной. Будь серьезным: ты, когда смеешься, похож на идиота.
Несколько минут, и серьезный-серьезный Джованнино смотрел на меня с кусочка картона. Я ушел довольный.
Вот и все: сегодня я отправился со своей семьей посмотреть фрески, которые уже, наверное, были готовы. Как только мы остановились перед большой стеной, на которой переливались гармоничные цвета, я услышал голосок Альбертино:
— Папуйя бац-бац мяу-мяу синьоина баица, папуйя бес станов, синьоина бес станов, сматъи, сматъи.
Перевести эту речь было невозможно. Может быть, что-нибудь пришло бы на ум, если бы я изучил фреску, на которую Альбертино торжественно указывал пальцем.
«Сматъи, сматъи» означает «смотри, смотри», и это не могло иметь никакого особого отношения к вышеупомянутой фреске. Поэтому необходимо было перейти к сути дела и начать, например, с «синьоины», вернее, «синьорины», которая два раза упоминалась в монологе: первый раз, потому что боялась кота («синьоина баица мяу-мяу»), затем — потому что она была без штанов («синьоина бес станов»: то есть «синьорина без штанов»).
И в самом деле, в центре аллегории находилась абсолютно голая синьорина, на которую взволнованно смотрела зверюга на четырех лапах, которая и могла быть котом, упомянутым Альбертино.
Потом я отыскал и «папуйю», который не просто был без штанов («папуйя бес станов»), но и бил кота («бац-бац мяу-мяу»), которого боялась синьорина. Итак, перед обнаженной девушкой стоял обнаженный мужчина, который копьем колол шкуру зверюги. Я удивился: почему же Альбертино говорил о «папуйе»?
Тогда я посмотрел, как следует: обнаженным мужчиной (Прогресс), который колол зверя (Варварство), чтобы открыть путь даме (Цивилизации), был я.
Подлый бородатый художник должен был дать лицо Прогрессу, и дал мое, так как он четко нарисовал его в тот день углем.
И если уж для изображения Прогресса он выбрал меня, то мог бы подумать и о моей чести. То обстоятельство, что Прогресс ходил абсолютно голым, принесло мне большие неприятности.
— Ты бы мог хотя бы надеть трусы! — с отвращением заметила прелестная хранительница моего гардероба.
Я даже не успел объяснить, что Прогресс в трусах был бы еще смешнее:
— А это что за голая женщина рядом с тобой?
— Цивилизация, — объяснил я.
— Грязная развратница, — заявила она. — Оба вы подлецы!
Вместе с нами была синьора Камилла, наша соседка по дому. Синьора Камилла вслух заметила:
— Неплохо устроились, однако. Кто бы мог подумать?!
— Синьора!.. — возмущенно прервала ее создательница Альбертино. — Что бы вы ответили, если бы я такое сказала о вашем муже?
— Мой муж не разгуливает нагишом по фрескам.
Тем временем Альбертино, гордый своим открытием, делал хорошую рекламу отцовской доблести. Всем входящим в зал людям он показывал сначала Прогресс, потом меня и кричал:
— Папуйя бац-бац мяу-мяу. Папуйя бес станов!
— Очень похож! — восклицали люди. — Великий художник этот Марио!
Дома я обнаружил большой пакет: это был мой портрет, выполненный сангиной.
— Кто это? — спросила создательница Альбертино, внимательно рассмотрев портрет. — Похож на доктора Броджетто. Только очков ему не хватает.
— Это маёзенсик! («это мороженщик») — объявил Альбертино.
 
 
 
germiones_muzh
ГЛАВА XI.
ПЛЕННИЦА ОБЕЗЬЯН
на поле сражения, которое было теперь ярко освещено электрическим светом, валялось несколько трупов. Это были обезьяны. Теперь уже не могло быть сомнения в том, кто были эти черные, мохнатые существа, которые произвели внезапное нападение на воздушный корабль. Воздухоплаватели одержали победу, но заплатили за нее дорогою ценой, так как Фарльган валялся на дне корзины без сознания, а Рене каким то непонятным образом исчезла.
Д'Экс остановил машину, и свет погас. Корзину освещали теперь только электрические лампочки, свет которых казался слабым и тусклым среди внезапно воцарившегося мрака. Пеноель с помощью Збадьери перенес раненого Фарльгана на койку и принялся приводить его в чувство, что ему удалось довольно скоро. Пеноель перевязал механику голову и сообщил д'Эксу, что, по счастью, рана -- пустая царапина.
-- Только бы не сделалось лихорадки, -- сказал он,-- в этих местах она бывает злокачественная. Но я думаю, что с помощью наших медикаментов мы успешно одолеем ее.
-- Счастливо отделался, дружище,-- заметил д'Экс Фарльгану.-- Попади эта проклятая обезьяна чуть-чуть ниже, она вышибла бы вам глаз.
Успокоившись за Фарльгана, воздухоплаватели внезапно вспомнили о Рене. "Где Рене?" -- спросилъ д'Экс -- Рене? Не знаю... где нибудь тут. Рене, Рене!-- кричали все. Но Рене исчезла. Теперь Пеноель вспомнил, что слышал крики о помощи. Несомненно это был голос Рене. Но куда же она девалась? Пеноель сам не веря себе, высказал предположеніе, что Рене похищена обезьянами. Не теряя ни минуты, он и Збадьери спустились вниз и тщательно осмотрели чащу кустарника вокруг шара, но не нашли в ней ничего, кроме разных разбросанных вещей и инструментов, которые послужили обезьянам метательными снарядами во время нападения на воздушный корабль. Вернувшись назад после бесплодных поисков, они захватили с собою подобранные вещи, находившиеся, большею частью в самом плачевном состоянии.
Заря уже занялась, и встревоженные воздухоплаватели решили подождать восхода солнца, чтобы продолжать поиски, а покамест они занялись уборкой трупов обезьян и осмотром снастей воздушного шара, которые, к счастью, оказались неповрежденными, также как и оболочка шара.
Когда солнце показалось над горизонтом, трое путешественников: д'Экс, Збадьери и Пеноель, захватив с собою Стопа, на чутье которого они полагались, отправились на поиски. Фарльган, почти совсем оправившийся от раны, но немного ослабевший вследствие потери крови, остался стеречь воздушный шар и Энока, который оставался все время связанным.
Спустившись на землю, д'Экс взял собаку на цепь, дал ей понюхать вещь, принадлежавшую Рене, и сказал: ищи!.
Умное животное поняло, чего от него требуют, и тотчас же, описав круг вокруг места битвы, потянуло по следу. Вдруг собака повернула по направлению к югу и побежала туда, тщательно обнюхивая землю.
-- Нет сомнения,-- сказал д'Экс,-- Стоп нашел след Рене.
Доверяя инстинкту собаки, воздухоплаватели беглым шагом двинулись вслед за ней. Собака бежала по опушке леса, сильно натягивая цепь, она долго вела их, не давая им вздохнуть. Иногда она останавливалась, словно в нерешительности, обнюхивала землю во всех направлениях, затем снова пускалась бежать.
Оазис, по которому шли путешественники, мало отличался от окружающей степи,-- только растительность тут была гуще и обильнее. Но за опушкою леса деревья встречались редко, и почва была покрыта высокими травами, затруднявшими движение. Единственные крупные животные, которых встретили путешественники в это утро, были страусы. Впрочем, они видели их только издали, потому что пугливые птицы быстро исчезли за холмами, окаймлявшими с запада равнину.
Шар исчез из виду вскоре после того, как путешественники обогнули опушку леса. Деревья скрывали его отъ глаз. Путешественники шли молча; никому не хотелось говорить под влиянием мучительного чувства тревоги, обуявшего их. Збадьери вообще был молчалив, да притом же он лишь с трудом изъяснялся по французски, а Пеноель был погружен в грустные размышления. Д'Экс держал собаку, и все его внимание было поглощено ее движениями.
Так шли они, пока не добрались до скалистой гряды, подобно барьеру, преградившей им путь. Собака бросилась прямо к этим скалам, выказывая все признаки сильнейшего возбуждения. Д'Экс остановился. Перед ним возвышалась почти вертикальная стена утесов, тянувшаяся далеко к востоку. Внизу в разных местах чернели отверстия, представлявшие как бы входы в пещеры, но по близости не видно было ни одного живого существа. Хотя местность казалась совершенно пустынной, тем не менее пещеры легко могли служить убежищем для диких зверей, присутствие которых почуяла собака; беспокойство ее усиливалось все более и более.
-- Друзья,-- сказал д'Экс,-- если Стоп не ошибся, то он привел нас к месту, где находится Рене. Однако страх, выказываемый собакой, заставляет предполагать присутствие в пещере весьма опасных обитателей, и поэтому мы должны быть осторожны. Очень возможно, что пещеры имеют между собою сообщение внутри, и поэтому, если мы войдем через один вход, непріятель может устремиться к другому выходу и увлечь с собою Рене. Я думаю, что ее похитила...
-- Человекоподобная обезьяна!-- воскликнул Пеноель.
-- Я думаю то же самое,-- ответил д'Экс,-- нам придется иметь дело с опасным противником. Прежде всего мы должны отрезать ему выход, для того чтобы он не мог убежать со своею добычей, а затем мы постараемся захватить его врасплох и помешать ему умертвить свою жертву. Я предлагаю следующее: войдем в пещеру через разные входы, и тот, кто первый увидит чудовище, пусть стреляет в него. Конечно, надо запастись большим хладнокровием и, главное, стрелять без промаха.
План капитана был сопряжен с большими опасностями. Он требовал верного глаза и твердой руки, для того, чтобы не растеряться, очутившись лицом к лицу со страшною африканскою обезьяной. Но никто из его спутников не думал о собственной безопасности. Каждый думал о спасении Рене, с мучительным чувством тревоги думая об ее участи.
Было решено, что Збадьери войдет в левое отверстие, д'Экс в правое, а Пеноель в среднее; Стоп, освобожденный от цепи, получил приказание следовать за своим господином.
Трое друзей молча вступили в темные отверстия, держа ружья наготове, чтобы выстрелить при первой угрозе опасности. Кругом царило безмолвие смерти.
Д'Экс сделал несколько шагов и остановился прислушиваясь к тишине. Мало по малу глаза его привыкли к темноте, господствовавшей в пещере, и капитан получил возможность различать очертания окружающих предметов. Пеноель, вошедший в среднюю пещеру, тотчас же убедился, что она сообщается с двумя другими. Едва он успел добраться до середины пещеры, как услышал слева страшный крик и треск разламываемого дерева. Очевидно, враг напал на Збадьери, прежде чем тот успел выстрелить.
Броситься на помощь к арабу через узкий коридор, соединяющий обе пещеры, было для Пеноеля делом одной минуты. Но когда он вбежал в пещеру, где находился араб, глазам его представилось страшное зрелище. Громадная человекообразная обезьяна обхватила Збадьери своими мощными руками, и только благодаря своей богатырской силе Збадьери еще держался на ногах и продолжал бороться с обезьяной. Тут же валялось его ружье, разломанное в щепки. Одним прыжком Пеноель очутился возле борющихся и выстрелил почти в упор в затылок чудовища. Обезьяна рухнула на землю и через несколько мгновений испустила дух.
-- Слава Аллаху!-- сказал Збадьери, обращаясь к Пеноелю:-- Аллах да вознаградит вас!
Оба осмотрели пещеру, но кроме убитой обезьяны не нашли в ней ничего.
Между тем д'Экс пробирался ощупью по узкому длинному коридору, который углублялся в гору все дальше и дальше; становилось все темнее, д'Экс уже ничего не мог различить. Вдруг он наткнулся на какой то мягкий предмет и нащупал рукою что то шерстистое, напоминавшее фланелевую ткань. Он нагнулся и убедился сейчас же, что перед ним лежало человеческое существо, распростертое на земле без движения.
Кто же это мог быть, как не Рене! Обрадовавшись находке своего юного спутника, капитан совершенно забыл об окружающей опасности. Подняв Рене на руки, он торопливо двинулся к выходу. Он слышал ее дыхание, значит, она была жива, и это наполняло его сердце радостью. Бережно положил он свою ношу на траву около пещеры и принялся приводить девушку в чувство. Рене раскрыла глаза как раз в тот момент, когда Пеноель и Збадьери, забрызганные кровью убитой обезьяны, показались у выхода пещеры.
Нечего и говорить, что радость их не имела границ. Никто ведь, не надеялся найти Рене здоровой и невредимой. В этом странном плену у похитившей ее гориллы она подвергалась такой ужасной опасности, что одна мысль об этом приводила ее спутников в содрогание. Однако горилла не причинила молодой девушке никакого вреда (- она только решила сделать из нее новый половичок. - germiones_muzh.), и Рене только от испуга лишилась чувств.
Едва Рене пришла в себя, Пеноель рассказал ей, как они ее искали в пещерах, и как Забадьери попал в лапы гориллы. Но теперь им нечего бояться, потому что горилла убита. (- я чтото непонял: где остальные обезьяны? Уступили Рене одной горилле и ушли по делам? – germiones_muzh.)
Рене созналась, что она поступила опрометчиво, сменив без разрешения капитана Збадьери. Но ей так хотелось дать отдых дяде. Она никак не думала, что им может угрожать какая нибудь опасность, раз шар стоит на якоре над пустынном оазисом. Она сама не заметила, как уснула и проснулась только от того, что ее обхватили чьи то огромные и мохнатые лапы. Увидев перед собою морду страшного чудовища, Рене издала слабый крик и затем лишилась чувств. Что было дальше, она не помнила.
Воздухоплаватели отдохнули на опушке леса. Затем Рене объявила, что она уже настолько оправилась, что может итти сама, и все тронулись в обратный путь, предшествуемые Стопом, которого в награду за его услугу оставили на свободе.
Несмотря на то, что все окончилось благополучно, д'Экс все таки ощущал какую то смутную тревогу. Он боялся новых несчастий, новых затруднений как раз теперь, когда цель путешествия была так близка! Его смущала мысль, что воздушный шар остался под охраною одного раненого Фарльгана. Мало ли что могло произойти во время их отсутствия? Капитан не думал об этом, пока все его мысли были сосредоточены на поисках Рене, но теперь тревога снова овладела им, и д'Экс невольно ускорял шаги, торопясь поскорее достигнуть стоянки воздушного шара. Рене, поддерживаемая своим дядей, едва поспевала за ним.
(- так догадались наконец все что она девушка или нет??? - Похоже, нет… Вот дебилы! А еще франзузы и арап! Капитан так вообще на руках ее держал уже. А ему явно пора жениться! Идиот. – germiones_muzh.)
Наконец они обогнули лес, скрывавший от их взоров воздушный корабль. Д'Экс вперил тревожный взор в даль, где несколько часов тому назад над деревьями возвышался воздушный шар.
Предчувствия его оправдались, шара не было видно.
Он исчез!..

ЛЕО ДЭКС (ЭДУАР ДЕБЮРО. 1864 - 1904. офицер и воздухоплаватель)
 
 
germiones_muzh
сапфирная печать-перстень короля вестготов Алариха II относится к той эпохе, когда драгоценное украшение одновременно было знаком власти - духовной или мирской. - Нетолько красивой игрушкой властелина. А потому должно было быть величественным и простым. В шестидесятикаратном сапфировом кабошоне вырезан инталией-углублением портрет мальчика, каким Аларих был поднят на щит и сел на престол. На выпуклом отпечатке в воске это щекастый спокойный отрок с короткой римской стрижкой, в украшенном панцире. Но есть тайна в этом камне: направьте в него свет - и увидите Алариха как ангела. Лишняя плоть осталась в воске: теперь он воздушен и весь напряженное тихое вниманье, как лесная вода... Вкруг лика идет надпись, краткая как человеческая жизнь, прерванная мечом франка Хлодвига в битве при Вуйе в 507. "Аларих король готов".
И всё.
 
 
germiones_muzh
23 March 2019 @ 12:06 am
- надежно идентифицирована: это дербенник иволистный. Как плакала Богородица по Сыну, утиралась ею. И сама она теперь плачет: на изнанке листов дербенника есть устьица, из которых выступают прозрачные капли. "Плакун-трава всем травам мати. Рвут ее на Иванов день, руками - железа не терпит - с приговором. И надо быть чистым (- а на Ивана Купалу это трудно. - germiones_muzh.). Растет по лугам и по рекам и подле болот, вышиною в аршин и ниже. Цвет красновишневой или багровой. Корень вельми крепок". Отведет беду и вылечит - не станет скот вертеться и дети заснут, прямым будет путь и нечистый дух не коснется...
- Плакун-трава берет на себя ваше горе и боль; плачет за вас своими слезами. - Поверье такое.
 
 
germiones_muzh
Глава вторая
ТУРЕНОК
верстах в четырех-пяти от того места, где происходила описанная сейчас сцена, почва становилась холмистой, и густая чаща все более редела, пока на вершине одного пригорка совсем не прервалась. Здесь, на перепутье двух дорог, от Дубна на Кременец и Вишневец и от Острога на Броды, Львов и Самбор, стояла одинокая еврейская корчма. (- здесь надо пояснить, что практически каждая корчма, тойсть кабак+постоялый двор, в Польше была еврейская: аренду таких заведений держали евреи. Автор уточняет ее еврейскость чтоб показать: для героя, который наверняка православный, это так сказать «иноверная» территория. – germiones_muzh.) Два исполина-дуба, распустившие свои широкие зеленые ветви над крутою соломенною крышей, над покосившимся крыльцом, придавали издали грязной корчме довольно укромный, почти нарядный вид.
Солнце только что село, и маленькие слюдяные окна "парадных" горниц корчмы горели ослепительным багрецом отражавшейся в них вечерней зари, когда вышел из лесу на дорогу наш молодой стрелок со своей живой добычей за плечами. Не доходя полусотни шагов до невысокой околицы, он вдруг остановился: на глаза ему попалась, под боковым навесом корчмы, запряженная фура (- телега. – germiones_muzh.). Точно не желая столкнуться с посторонними людьми, дикарь оглянулся назад на лес, потом опять на корчму, видимо колеблясь: идти ли еще вперед или нет? Но четвероногий младенец забарахтался у него за спиной и прекратил тем его нерешительность. Молодой человек пошел вперед и, войдя в околицу, направился обходом к задним дверям дома.
Но это ему ни к чему не послужило. Лежавший на цепи у своей конуры около переднего крыльца большой мохнатый волкодав завидев его уже и залился хриплым лаем. На крыльце появилась Рахиль, молодая дочка содержателя корчмы, Иоселя Мойшельсона, цыкнула на собаку и пошла навстречу к пришельцу. В черных глазах ее светилась непритворная радость; на смуглых щеках выступил яркий румянец.
-- Что тебя долго видать не было, Михайло? -- с ласковым укором спросила она его. Обратилась она к нему на местном малорусском наречии не без заметного, разумеется, еврейского акцента.
Хотя давеча в лесу сам с собою Михайло и говорил по-русски, но на вопрос девушки ответил также по-малорусски (- по-украински. – germiones_muzh.).
-- Да нынче только весь порох вышел. А вот Рахиль, подарок тебе -- туренок.
-- Какой душко! Где взял ты его?
Говоря так, Рахиль приняла уже маленькое животное с рук на руки от Михаилы, присела к земле, распутала ему ножки и, как ребенку, помогла ему встать. Туренок поднял кверху мордочку и жалобно замычал.
-- Матку зовет свою, не дозовется, -- сказал Михайло, -- убил я ее, вишь, сейчас только. Самому теперь жаль, право! Вырасти-ка его, Рахиль; только чур, не зарежь.
-- Сама-то ни за что не зарежу, молочком бы от коровы нашей выкормила; да не знаю, как татэ мой... Татэ! Смотри-ка, какого славного зверька принес он мне, -- крикнула она по-еврейски отцу, вышедшему в это время также на крыльцо.
Иосель Мойшельсон, тщедушный и сгорбленный старик-еврей, в засаленном ветхозаветном лапсердаке, с выбивавшимися из-под черной ермолки кудрявыми пейсами, защитил рукой, как щитком, свои красные, с красными же веками глаза от яркого зарева заката и нимало, казалось, не разделял восхищения дочери.
-- Пхэ! -- сказал он, нервически моргая глазами и подергивая плечом. -- Куда нам с ним? На жаркое еще не гож.
-- Михайло вон просит вырастить его...
-- Вырастить! А чем ты, Михайло, нам за то заплатишь?
-- Да хоть турицу, что ли, даром уступлю вам, что уложил давеча в бору, -- с пренебрежением ответил дикарь. -- Дайте мне только фунтов десять пороху да пуд хлеба.
Иосель Мойшельсон, в знак удивления такому несообразному требованию, растопырил пальцы веером в пространстве.
-- Ты хорошо хандлюешь! Може, и турицы никакой нема?
-- Сам плут естественный, так и другим на слово не веришь? -- гаркнул тут кто-то за спиною содержателя корчмы и дал ему при этом сзади такой тумак, что еврей отлетел в сторону и должен был ухватиться за перила крыльца.
На пороге стоял, с дымящейся короткой "люлькой-носогрейкой" в зубах, коренастый, плечистый и пузатый казак, заслоняя своим тучным корпусом весь вход в корчму. Громадные, закрученные вниз жгутами усы, сизый как зрелая слива нос, густые, нависшие брови и толстая "чупрына" на макушке, замотанная за ухо, придавали ему лихой, почти свирепый вид. Только в нахмуренных карих глазах его просвечивало свойственное малороссу добродушное лукавство.
-- Так ты, братику, сейчас только турицу убил? -- отнесся он к дикарю, вынимая изо рта люльку и широко потягиваясь.
-- А уж, право, не знаю, -- ответил Михайло, подходя ближе к крыльцу, -- я ль ее убил, сама ли убилась.
-- Сама? Как же так-то?
Михайле пришлось рассказать о своем единоборстве с турицей. Хотя он, очевидно, не помышлял о самохвальстве и не придавал значения своему молодечеству, но, увлекшись собственным повествованием, невольно все-таки передал дело в таких живых красках, что слушатели увидели его в самом выгодном свете. Рахиль слушала его с затаенным дыханием, не отрывая с уст его своих блестящих глаз и сложив набожно руки, точно молясь на молодого богатыря. Отец ее только потряхивал наклоненной к плечу головой, не то удивляясь, не то сомневаясь в возможности такой безумной удали. Казак же, как знаток дела, попросту упивался рассказом, причмокивал, покрякивал, притопывал и подбадривал рассказчика возгласами: "Оце добре! Дуже лихо!" (- «дуже лихо» значит: «очень плохо». – germiones_muzh.)
-- Вели ж своим хлопцам запрячь телегу да ехать за мной в лес, -- заключил дикарь рассказ свой, обращаясь опять к корчмарю. -- А сам отпусти-ка мне пороху да хлеба.
-- Ото глупство! Сейчас ночь на дворе: еще с телегой в болоте увязнут.
-- Так пошли поутру, что ли. Мне ждать недосуг.
-- Нет, друже: до утра сам уж погоди. Не найти им без тебя и на телегу не поднять. Пороху же я тебе дам фунт целый, а хлеба десять фунтов. Хорошо?
-- Сказано раз -- десять фунтов и пуд, -- решительно настаивал на своем Михайле
-- Ну, два фунта и полпуда? Далибуг (ей Богу), себе в убыток.
-- Христопродавец окаянный! -- крикнул тут слышавший весь торг казак и схватил торгаша за шиворот. -- Дашь ты ему чего нужно, али нет?
-- Дам, все дам! Нехай будет так... Пусти меня только, пане полковнику!
-- Не пан я и не полковник, а, слава Богу, казак запорожский! -- сказал казак, выпуская его на волю. -- Чего стоишь еще, ну? Беги за хлебом и порохом, да живо, чоловиче!
-- Сейчас, мосьпане, сейчас... А что, Михайлушка: ведь это же все за одну твою турицу?
-- Ну да, -- ответил тот, недоумевая.
-- А за туренка что?
-- Да ведь я же дарю его твоей Рахили.
-- Ото подарок! А кормить кто его буде?
-- Ах, тателе!.. -- вмешалась дочь. Михайло презрительно повел плечом.
-- Я, пожалуй, буду носить тебе за него дичину, -- сказал он, -- только, повторяю, чтобы на нем волоска никто не тронул.
-- И ладно! И милый человек! Каждую неделю -- по туру либо медведю.
(- наглый наброс цен евреем кажется идиотизмом; но есличестно – в то время много было народу темного и неразвитого, которые ловились на слове. А слово с «рукобитьем» при свидетелях принято было держать. – germiones_muzh.)
-- Что принесу, то и ладно.
-- Уй! Этого же никак не можно! Ну, скажем, каждые две недели; хорошо?
-- Да что ты, жиде, в кабалу его к себе, что ли взял (- тоже, кстати, ходовой был вариант. - germiones_muzh.)? -- грозно прикрикнул на еврея запорожец и с таким выразительным жестом протянул снова руку к его шее, что тот присел к самому полу и юлой юркнул в корчму.
-- Гевалт! Криминал! Не смей меня и пальцем тронуть! В трибунал тебя представлю...
-- Что?! Ты еще грозиться? Погоди у меня! Сейчас с тобой по-свойски расправлюсь.
Лихой казак ворвался в корчму следом за беглецом, который укрылся уже за своей стойкой.
-- Гвоздь на стене есть; не найдется ли где веревочки?
-- Пане региментарь! -- приосанясь, не без достоинства воззвал тут Иосель Мойшельсон (- региментарь это тотже полковник по-польски; корчмарь бессовестно льстит казаку – полковники саморучно не пИздят: у них на то подчиненные люди есть. – germiones_muzh.), и только смертная бледность лица и обрывающийся голос выдавали его внутреннюю тревогу. -- Я -- бедный старик... жить мне и так не долго... Но без меня дочка совсем сиротой станет... Помыслите, что учил сам Христос ваш...
-- Ага! Теперь, небось, и про Христа вспомнил!
-- Полно же, Данило! За мухой с обухом, за комаром с топором! -- послышался тут от окошка благодушный оклик по-русски. -- Давеча, знай, во всю глотку зевал, а теперь вон как развоевался!
Данило опустил приподнятый кулак и с усмешкой оглянулся...

Глава третья
В ПОГОНЕ ЗА ПЛЕМЯННИЦЕЙ
У окна, в переднем углу, за столом, уставленным разной снедью, сидел дородный мужчина лет под пятьдесят с окладистой бородой, с жирно намасленными волосами, остриженными по-русски в кружок и с срединным пробором. Дорожный охабень купеческого покроя был широко отворочен на груди; выхоленное круглое брюшко, упитываемое теперь вновь, просило простора. Вся фигура его, а того более еще его русская речь, его чистый московский говор обличали в нем коренного русака.
-- Садись, что ли, -- продолжал купец, указывая на лавку около себя. -- Натешился и полно.
-- Без острастки, братику, с этим народцем никак Нельзя, -- по-русски же отозвался Данило. -- И то, право, хотел еще галушек поесть, а теперича в рот куска бы не взял: печенку разбередил мне, бисов сын!..

ВАСИЛИЙ АВЕНАРИУС (1839 – 1923)
 
 
germiones_muzh
пустил мужик петуха в подвал; петух там нашел горошинку и стал кур скликать. Мужик услыхал про находку, вынул петуха, а горошинку полил водою.
Вот она и начала расти; росла, росла – выросла до полу. Мужик пол прорубил, горошинка опять начала расти; росла, росла – доросла до́ потолка.
Мужик потолок прорубил, горошинка опять росла, росла – доросла до крыши.
Мужик и крышу разобрал, стала горошинка еще выше расти; росла, росла – доросла до небушка.
Вот мужик и говорит жене:
– Жена, а жена! Полезу я на небушко, посмотрю, что там деется? Кажись, там и сахару и меду – всего вдоволь! (- для тебя, для света, всё приспето: и щука, и сиги, и с вязигой пироги! Кушай, не обляпайся. - germiones_muzh.)
– Полезай, коли хочешь.
Мужик полез на небушко, лез, лез, насилу влез. Входит в хоромы: везде такое загляденье, что он чуть было глаз не проглядел! Середи хором стоит печка, в печке и гусятины, и поросятины, и пирогов – видимо-невидимо! Одно слово сказать – чего только душа хочет, все есть! Сторожит ту печку коза о семи глазах. Мужик догадался, что надобно делать, и стал про себя приговаривать:
– Засни, глазок, засни, глазок!
Один глаз у козы заснул. Мужик стал приговаривать погромче:
– Засни, другой, засни, другой!
И другой глаз заснул.
Таким побытом все шесть глаз у козы заснули; а седьмого глаза, который был у козы на спине, мужик не приметил и не заговорил.
Недолго он думал, полез в печку, напился, наелся, насахарился; вылез оттуда и лег на лавочку отдохнуть.
Пришел хозяин, а коза про все ему и рассказала: вишь, она все-то видела седьмым глазком. Хозяин осердился, кликнул своих слуг, и прогнали мужика взашей.
Побрел он к тому самому месту, где была горошинка: глянул – нет горошинки. Что будешь делать? Начал собирать паутину, что летает летом по воздуху; собрал паутину и свил веревочку; зацепил эту веревочку за край неба и стал спускаться. Спускался, спускался, хвать – веревочка вся, и до земли еще далеко-далеко; он перекрестился – и бух!
Летел, летел и упал в болото.
Долго ли, коротко ли сидел он в болоте (а сидел он в болоте по самую шею), только вздумалось утке на его голове гнездо свить; свила гнездо и положила яйца.
Мужик ухитрился, подкараулил утку и поймал ее за хвост. Утка билась, билась и вытащила-таки мужика из болота.
Он взял и утку и яйца, принес домой и рассказал про все жене.
Не то чудо из чудес,
Что мужик упал с небес;
А то чудо из чудес,
Как он туда залез!